Поселок Просцово. Одна измена, две любви

Игорь Бордов, 2023

Мемуарный роман о буднях молодого сельского врача в небольшом посёлке во второй половине 90-х годов. Описаны трудности в личной жизни и самоутверждении героя, его богоискательство.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Поселок Просцово. Одна измена, две любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

ЧАСТЬ 2

Глава 1. Работа.

«Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?» (Притчи 6:9, Синодальный перевод).

Моё новое жилище находилось в каких-то ста метрах от больницы. Я явился к восьми, и Татьяна Мирославовна повела меня на экскурсию. На первом этаже больницы находились кухня, прачечная, не функционирующая в настоящий момент лаборатория и пара-тройка каких-то подсобок. На втором этаже была уже знакомая мне ординаторская, вход в которую пролегал через сестринский пост (в ординаторской располагалась также кушетка с портативным аппаратом ЭКГ и шкафчик с наборами для оказания неотложной помощи), процедурный кабинет, столовая и 7 палат, одна из которых была двухместная и нарекалась изолятором. Самое яркое впечатление на меня произвела палата номер 4, на четыре койки, как раз напротив ординаторской. Заведя меня туда, Татьяна Мирославовна провозгласила: «А здесь находятся наши старожилы!» Я обнаружил, что на каждой койке располагалось по старушке, каждой с виду за 90; и очевидно было почему-то, что они здесь давно, чуть ли не со времён основания больницы. Выходило, что палата как бы выполняла функции дома престарелых. Иногда обитательниц палаты выписывали на пару дней, для порядка, после чего они возвращались снова. Остальные палаты мало чем отличались по виду от палат городских стационаров. Я заметил, что койки были заняты пациентами где-то на три четверти. В 5-й палате Татьяна Мирославовна обратила моё внимание на обилие грибка на стенах и вскользь посетовала, что власти не торопятся осуществлять в больнице ремонт.

Закончив экскурсию, мы вернулись в кабинет главного врача. Мы подписали некоторые документы, связанные с приемом меня на работу, после чего мне были даны более подробные инструкции о том, что от меня ожидалось и в каком порядке и как всё это выполнять. Также мне было объявлено, что после обеда в здании администрации меня ожидает мэр посёлка, Варфоломеев Станислав Николаевич, для знакомства и короткой беседы. Там же, в администрации, мне необходимо будет отметиться в бухгалтерии.

Татьяна Мирославовна закончила инструктаж. Пока я пытался вникнуть в дивные формулировки трудового договора, она встала и подошла к окну с видом на гараж. «Ну вот», — сказала Татьяна Мирославовна вполголоса после небольшой паузы, — «опять шо́феры что-то хитрят». Из само́й этой фразы и тех простодушных интонаций, с которыми она была произнесена, я извлек довольно много неожиданной для себя информации. Я понял, прежде всего, довольно отчётливо, что Татьяна Мирославовна отнюдь не была клиницистом, но до мозга костей администратором, и администратором въедливым, вредным, чуть-чуть напуганным, но никогда и ни за что не сдающим своих позиций. И эта её смешная война с пронырливыми шо́ферами была если не главной, то уж точно одной из главных её забот, как это ни казалось комично. Наверное, я уже тогда понял, что помощи и толкового руководства в лечебном деле от Татьяны Мирославовны мне ждать было бы наивно. Также мне вдруг стало отчётливо ясно, что заведение, в котором я оказался, не работает уверенно и слаженно; детали механизма не притёрты, заедают и прокручивают. И от этого как-то сразу делалось слегка не по себе.

А между тем, работа на две ставки, очевидно, была делом непростым. Как объяснила Татьяна Мирославовна, распорядок моего рабочего дня выглядел примерно так: с 8 до 9 оценка имеющихся проблем и задач и, по возможности, их быстрое решение (как выяснилось, во многом это было связано с формированием и отправкой машины по лечебным и хозяйственным делам в Т…), с 9 до 12 прием больных в амбулатории (в том числе отбор больных для стационарного лечения); с 12 до, приблизительно, 16 — обход, выписка, оформление историй болезни, коррекция назначений; после 16 обслуживание вызовов на дом (к счастью, часть из последнего часто передавали фельдшерам). От такого объема работы делалось страшновато. В интернатуре я обычно обслуживал одну — две палаты (по 6 человек) и то едва всё успевал за рабочую смену; а тут 25 коек да ещё вся амбулатория! Конечно, 2 ставки — это что-то значительно приятнее, чем одна в смысле зарплаты, но смогу ли я вообще сдюжить такую нагрузку?.. Кроме того, я имел довольно слабое представление об амбулаторной работе. В интернатуре на цикле поликлиники я предпочитал бегать к серебряному шарику или сочинять романы. Молодую женщину, которую я на 6-м курсе навестил на дому в эпидемию гриппа, приревновал муж; когда я пришел к ней с активным посещением, помимо катаральных явлений теперь у неё был синяк во весь глаз, а муж сидел рядом; этот муж скрестил руки на груди и очень внимательно и серьезно наблюдал за моими действиями (особенно за процессом аускультации грудной клетки), а пациентка сияла на меня неотразимой улыбкой сквозь фингал. Другой памятный визит был к пожилой даме, которая на мой обычный врачебный вопрос о том, что её беспокоит, усадила меня за стол и рассказала всю свою жизнь, а я целых полтора часа не знал, как от этого отделаться. Отделавшись-таки и выйдя на воздух, я подумал, что так-себе я, наверно, участковый терапевт; и побрел к серебряному шарику. А ещё, в конце 6-го курса, мы, вдвоем Толей Пешинковым, однажды пришли на вызов и сделали терапевтические назначения женщине, предъявляющей жалобы, похожие то ли на гастрит, то ли на ВСД, то ли на ОРВИ. После того, как мы покинули её дом, мы всё же решили вернуться и поменять назначения; придя же на кафедру, мы узнали от негодующего преподавателя, что оба варианта назначений были неверными, и нам пришлось возвращаться к той женщине в третий раз. Подобные воспоминания не придавали мне уверенности в том, что на поприще просцовского участкового терапевта я буду гордо нести свою айболитскую голову.

Между тем, дело бодро двигалось к девяти, и мне пора было отправляться в амбулаторию. Но прежде я завернул в аптечный пункт. Я сильно переживал, что лекарства, которые я сейчас назначу, не окажутся в наличии в аптеке и пациенты начнут на меня роптать. Аптечный пункт (равно, как и амбулатория) располагался в обычной деревенской одноэтажной домушке в нескольких десятках метров от здания больницы. Хозяйкой аптеки оказалась миловидная женщина лет 30, с почти городской внешностью, но всё же деревенским выговором. Она общалась со мной учтиво и даже, мне показалось, несколько робко, особенно когда я начал свой напор насчёт наличия медикаментов. Она быстро заверила меня, что без особых задержек привезёт из Т… всё, что я назначу. Но всё же не помешал бы список того, что я предпочитаю часто назначать. Я обещал его сегодня же составить.

Амбулатория представляла собой микрополиклинику. Зубной кабинет, процедурный, женский смотровой, кабинеты терапевтического и педиатрического приёмов и закуток регистратуры. Перед регистратурой — пространство для ожидающих пациентов. Проходя в свой кабинет, провожаемый регистратором, молодой женщиной с вглядчивыми, серьёзными и как бы вечно грустными глазами, травленными волосами и отчётливым деревенским выговором, боковым зрением я заметил двоих-троих человек, очевидно, ожидающих меня.

В терапевтическом кабинете, за столом, спиной к входу, сидела участковая медсестра. Она обернулась ко мне, когда я зашёл, и, увидев её лицо, я как-то сразу потеплел и расслабился. Если в человеке есть доброта, приветливость и открытость, это сразу заметно по его лицу. Мы познакомились. Вероника Александровна Варенцова. Кроме доброты и участия, в выражении её лица чувствовалось спокойствие, уверенность и при этом какое-то как бы слегка ироничное, задорное отношение к жизни. Ей было лет 40, говорила она почти без деревенского «акцента», голос был негромкий, мягкий и мелодичный. Мы обменялись всего несколькими фразами, после чего регистратор Валя, войдя, положила передо мной первую амбулаторную карту и, не дав опомниться, пригласила первого пациента.

Амбулаторные карты в Просцово содержали довольно куцую информацию. Несколько записей предыдущих осмотров, часть из которых проводились фельдшером, да несколько позапрошлогодних простых общих анализов. Впрочем, и жалобы пациентов пока не были замысловатыми. По крайней мере, мне казалось, я неплохо справляюсь с элементарным лечебно-диагностическим процессом на некоем чеховском уровне. Мне даже удавалось делать назначения из того, что я успел разглядеть на прилавке местной аптеки.

После ухода первого пациента Вероника Александровна обратила моё внимание на небольшое полотенчико, висящее на спинке стула. Оно было смочено каким-то вонючим антисептиком и предназначалось, видимо, для обработки рук после каждого пациента. Не привычный к таким манипуляциям (очевидно, необходимым из-за отсутствия водопровода в амбулатории; руки мылись из рукомойника) и отвлечённый на волнение, я методично (хоть и не злонамеренно) пренебрегал этим руководством, и примерно день на третий полотенчико незаметно исчезло.

Вслед за третьим пациентом в кабинет неожиданно для меня проникла Татьяна Мирославовна и, сидя на кушетке, пронаблюдала, как я веду приём. Когда я перешёл к моменту назначений, незаметно вышла, очевидно, удовлетворенная. Всё же этот акт личного контроля чем-то слегка покоробил меня.

Когда в череде пациентов сделалась пауза, мы с Вероникой Александровной разговорились. Выяснилось, что её сын учится на 2-м курсе меда и, возможно, приедет летом проходить сюда практику под моим началом. Я рассказал кое-что о себе в общих чертах. После чего Вероника Александровна очень плавно перешла к рабочим вопросам. Кого и как направлять в стационар, как и какое в таких условиях проводить обследование, кого и как направлять в Т…, а кого — в К… И, наконец, о целях: наладить закинутую после отъезда моих предшественников диспансеризацию (она будет постепенно приглашать на прием тех, кого встретит), а также следить за количеством сдаваемых статталонов, дабы никого не сократили. Также Вероника Александровна не против, если я кому-то назначу курс инъекций на дому, — если необходимо, она походит. (В последующем я убедился, что Вероника Александровна во всех этих вопросах надёжна, ответственна и отзывчива.)

Наша беседа где-то в районе 11 часов была прервана появлением в нашем кабинете трёх сотрудниц амбулатории. Они прошли внутрь по-заговорщически, гуськом, сели в рядок на кушетку и, не говоря ни слова, уставились на меня. Выглядело это чрезвычайно комично. Это были: уже известная мне регистратор Валя, зубной доктор Нина Ивановна Морозова и её дочка, работающая здесь её ассистенткой, а также санитаркой. Нина Ивановна, очевидно, была по-своему весёлым и довольно прямым человеком. Её же дочь (кажется, Света, не помню точно), напротив, была какой-то сверхнемногословной и амимичной, и нездорово-толстой.

«Ну что», — сказала, наконец, Нина Ивановна, — «выпись-день, пропись-день?»

Я не понял и переспросил.

Нина Ивановна повторила, потом повторила ещё, поменяв эти странные матюгальные конструкции местами. Видя на моём лице упорное непонимание, развела руками перед публикой. И жест её значил: не пойму, то ли лох, то ли олух! Все засмеялись, а Вероника Александровна махнула на неё руками сквозь смех: «Ой, Нина Ивановна, отстань, не смущай доктора!» Но Нина Ивановна не унималась, и продолжала активно жестикулировать и применять, очевидно, синонимы, всё столь же неясные для меня. И вся эта сцена длилась не менее 10 минут.

В конце концов, мне было разъяснено, что от меня ожидалось проставиться, дабы я был «прописан». Однако, законы и нюансы законов всех этих «проставлений» были для меня закрытой книгой; я привык пить по студенческо-общажному, а там закон был простой: просто неси сколько можешь, если можешь, и пей, сколько можешь, даже если не хочешь; а все эти могарычи, да пропись-дни… я не знал, что это такое. Когда компания поняла, что я всё-таки скорее олух, чем лох, меня слегка оставили в покое и стали обсуждать, когда всем удобнее, и кто что из еды принесет. Кажется, мне просто сказали, что с меня столько-то…

Из амбулатории я направился в администрацию. Мне было волнительно-тягостно. За последние три дня я переобщался с бо́льшим количеством всяких глав, чем за всю предыдущую жизнь.

Глава 2. Пополудни.

«Видел я рабов на конях, а князей ходящих, подобно рабам, пешком» (Екклесиаст 10:7, Толковая Библия Лопухина).

Мэр. В то время это было чудно́е, модное слово. Станислав Николаевич принял меня в своем просторном кабинете просто, лишь с маленькой, ущербной толикой официальности. Не помню толком, о чём мы говорили. Как-то в целом о Просцово, о просцовской больнице (кажется, Станиславу Николаевичу была не сильно приятна эта тема). Зато, каким-то образом, ещё о художественной литературе… У меня сложилось первое впечатление о Станиславе Николаевиче примерно такое же, как о Татьяне Мирославовне: ему как-то было неуютно на своем месте, как с канцелярской кнопкой в заднице, но он как бы держался за него, как за спасательный круг, хотя не хотел показать этого. С виду ему было где-то 40, нетолстый (страшно хочется слить это «не» с этим прилагательным), молодой для большого начальника, и видимо нервничающий из-за всего этого (может быть, своей нетолстоты; мелочности и при этом глобальности просцовских проблем и, возможно, где-то своей некомпетентности). Мне не стало тяжелее в душе после встречи с ним. Скорее наоборот. Мне просто было неуютно: как я, такой худенький студентописательчик, вдруг имею входо-выходы в какие-то вообще, пусть и незначительные, как бы большие кабинеты.

Закончив беседу, Станислав Николаевич направил меня в бухгалтерию, которая располагалась параллельно его кабинету. Там заседали за четырьмя столами четыре женщины, и это смотрелось сурово, уместно; гораздо суровее и уместнее, чем сам Станислав Николаевич и его кабинет. Главный бухгалтер, невысокая, броско-неброская женщина, защёлкопечатав посредством молчаливо-спокойных сотрудниц мои документы, немногословно и стройно впечатала мне в душу, что я буду, несмотря на две моих ставки, получать в целом не так много, и это есть справедливо. И я сказал «спасибо» и благоговейно вышел. И направился в больницу.

Там я приступил к самому, на мой тогдашний взгляд, ответственному делу дня: обходу палат. Близко познакомиться с (близко, потому что они больны, и доверяют свою боль) примерно двадцатью дотоле незнакомыми людьми, дело непростое. Где-то в полвторого Татьяна Мирославовна пригласила меня на снятие пробы на кухню (это так называлось, хотя, по сути, так кормили докторов). Радушная Альбина Николаевна, работник кухни, никак не показывала своим внешним видом, что то, что доктора едят, имеет какое-либо отношение к лицемерию. Более того, я чувствовал себя где-то в полукружии её рук, несущих извергающие аппетитно-таракановый пар тарелки, почти господином, кем-то повелевающим.

Татьяна Мирославовна, при этом, была привычно-спокойна. Мы бесстрастно прихлёбывали суп и смотрели в окно.

Вдруг она неожиданно попросила меня произнести на днях перед просцовскими старшеклассниками лекцию на тему полового воспитания. Она посетовала, что об этом регулярно, из года в год, просят её ответственные лица школы, но она считает себя в этих вопросах не то, что некомпетентной, но как бы невнятной, не являющей собою примера для молодёжи. Я изъявил всяческую готовность.

Вообще, я думал, хорошо, что меня кормят. Во всяком случае, это компенсирует отчасти незначительность зарплаты, а также значительно экономит время.

Отобедав, я умчался наверх продолжать обход. Когда дело дошло до оформления историй болезни, я почувствовал растерянность. Мне стало очевидно ясно, что работы очень много. Я уже за этот день изрядно перенервничал, внимание было рассеяно, и, сидя над грудой историй, я почувствовал что-то близкое к отчаянию. Всё же Татьяна Мирославовна немного успокоила меня, сказав, что дневники можно оформлять через день.

Вызовов на дом было два или три. Но один из них стоил десяти. Вызывала Валаамова Юлия Фёдоровна. Водитель «буханки», высаживая меня к ней, скорбно мне посочувствовал и пожелал удачи. Это, по-видимому, была глава, на сей раз, от народа. Вроде не то чтобы заслуженный пациент, а как бы инерционная активистка. Она жила в чём-то таком, похожем на моё жильё, только одноэтажном: комната с печкой в бараке. На печке — бессловесный, навеки загнанный на печку муж. Зато вот Юлия Фёдоровна отнюдь не была бессловесной. У неё был телефон. И каждый день она начинала с прозвона всех остальных просцовских глав, а потом — по убывающей, всех более или менее заместителей. Ну и естественно я, как новое значимое лицо, был приглашён на аудиенцию. Пробыл я у неё не менее получаса. Она не торопилась рассказать мне всю свою жизнь за один раз, собиралась, очевидно, растянуть удовольствие. Внимание было сосредоточено на весьма запутанных в плане патогенеза желудочно-кишечно-сердечно-суставных проблемах. Но меня предуведомили, да и сама Юлия Фёдоровна заверила, что будет вызывать меня минимум раз в неделю, пока я или она не умрём.

Домой я вернулся, пожалуй, к шести, а то и к семи. К закату немного рассолнечилось, по-сентябрьскому рассветлелось и даже чуть-чуть растеплилось. Но было тяжело, и всё-всё-всё неопределённо. Вадим поутру завёз папе необходимых материалов для утепления моего жилья, и папа что-то утеплял весь день. Собирался и завтра утеплять, а потом отбыть. Завидев меня измождённого, папа повёл меня вместе с собой в магазин. Там мы увидели колбасу и какое-то как бы бренди в маленькой бутылочке с дивным названием «Слынчев Бряг». Мы их приобрели и вернулись в нашу келью. Папа налил и нарезал, в электрическо-келейном свете. Стало легче и проще. Папа не был многословен, но как бы твёрд. Как бы уверен и спокоен, и становилось спокойно. Мы выпили это странное бренди, заели его колбасой и легли спать.

Глава 3. Кладбище.

«Стрелы Твои пронзили меня, и рука Твоя на мне тяжела» (Псалом 37:3, Новый русский перевод»).

С появлением тепла в моей лачуге, там вдруг обнаружились полчища мух. Причём непонятно, где они были до этого. Никогда раньше не видел столько мух в одном месте. Папа сказал, что купит Дихлофос в магазине, и дал мне инструкции, как завтра утром, по уходу на работу, обработать этой страшной штукой квартирку.

В больнице творилось оживление. Ставшая для меня в дальнейшем обычной суета по снаряжению машины в Т… Главным пунктом сегодняшней поездки была переброска из Просцова в некий официальный Т-й приют, вроде дома для престарелых, знатного, всем чрезмерно глаза намозолившего местного бомжа. Татьяна Мирославовна почему-то именно меня попросила вчера подписать его направление, хотя я этого бомжа и в глаза до этого не видел. Помню, как он сидел в кузове «буханки» и, щурясь от утреннего ласкового сентябрьского солнца, премило улыбался каждому из персонала больницы, суетящемуся рядом. Поехали также кровь с мочой пациентов, куча какого-то бюрократического барахла, пара вновь поступивших больных с целью прохождения флюорографии и гордо руководившая всем этим сестра-хозяйка, комично-кинематографичная баба с какими-то слишком мультяшными чертами лица, навроде то ли фрекен Бок, то ли госпожи Беладонны, только похудее, с каким-то невозможным макияжем и цветом волос.

Завтракать меня тоже пригласили на кухню. Овсяная каша, конечно же. С детства мною ненавидимая. Но в этот раз я не мог ею пренебречь.

На амбулаторном приеме в тот день случилась пара диких экстравагантностей.

Первая же пациентка, женщина лет 50-55, на мой вопрос, что беспокоит, сначала проговорила коротко и прерывисто что-то невнятное, потом оборвала сама себя фразой «доктор, да вы лучше сами посмотрите…», резко встала, повернулась, наклонилась, спустила, раздвинула. И вот, непосредственно перед юным лицом обалдевшего от неожиданности новоиспечённого сельского врача — женское, так сказать, естество во всей своей банальной непосредственности. Я вначале рефлекторно отшатнулся. А потом как-то, помню, вывернулся. Мгновенно справился с испугом, изобразил компетентность и неторопливо приступил к сбору анамнеза. Там было что-то насчёт геморроя, кажется, и закончилась тема обычным перенаправлением к Т-м хирургам. Хотя и тогда, и всё это время я был склонен приписывать поведение той пациентки просцовской простоте, до сих пор меня не оставляет ощущение, что всё это было розыгрышем, непонятно кем и с какой целью устроенным.

Второй сюжет был гораздо более зловещим. Ближе к концу приёма вошла женщина невысокого роста, худенькая, с неимоверно пронзительными глазами, сквозь пелену слёз неподвижно и неотрывно, с каким-то сокровенным внутренним надрывом глядящими на меня. Мне как-то сразу сделалось не по себе. Села. И продолжила смотреть. Пауза секунд пять. «Это не он… Простите», — и разрыдалась, легла на стол. Подскочила сразу Вероника Александровна, начала её гладить, успокаивать, даже как бы прибаюкивать, но при этом как-то очень всерьёз. Женщина подняла на меня глаза. Не сумасшедшие, просто замученные тягостным отчаянием. «Простите, мне сказали, что вы очень похожи на моего сына, и я подумала, что он вернулся», — снова разрыдалась. Вероника Александровна, убаюкивая и поглаживая, потихоньку увела её в коридор. Вернувшись, рассказала, что у этой женщины несколько лет назад пропал сын, его не нашли, а тут по Просцову пролетел слух, что я ужасно похож на него. Я расспросил подробнее. Ничего такого. Хороший, добрый парень. Канул просто, вдруг, как не было. Искали. А где ещё искать?.. И так — много лет…

Сегодня в амбулатории была акушерка (она бывала два или три дня в неделю, приезжала из Т…, и в эти дни ещё оставалась на ночь дежурной медсестрой в стационаре), Света, молодая женщина, лет 28, или, может быть, меньше, с закруглённым, как бы скошенным подбородком, что-то упитанно-бледно-аденоидное, вечно улыбающаяся, — казалось, если она перестанет улыбаться, вот именно она, весь мир вдруг как-то резко потемнеет. Хотя, конечно, по мне — ничего особенного; но бойкая и, видимо, грамотная, умелая и исполнительная. К концу смены собрался вновь всё тот же консилиум, что и вчера, теперь вместе со Светой, с той же повесткой о «пропись-дне». Порешили на четверг, когда я вернусь из Т… с конференции. Татьяну Мирославовну этот заговорщический консилиум не особо жаловал: очевидно, считали бюрократкой, жадиной, задирающей нос и вообще «не своей». Обычно Татьяна Мирославовна заходила на педиатрический приём где-то с 10 до 11 и важно удалялась. Я про себя отметил, что, должно быть, неплохо, что меня здесь почитают «своим».

В стационаре продолжились беготня по палатам, попытки ознакомиться с картами и правильно оформить их. Было несколько вызовов на дом, я обслужил их и снова вернулся в стационар, за ту же работу. Я понимал, что истории оформляются не так, как в областной больнице, в К…, — всё проще, потому что практически нет никаких обследований, но я никак не мог взять в толк, как же их оформлять, чтобы это выглядело более или менее адекватно. Опять же, адекватно чему? Т-м проверкам? Будут ли они? Как часто? Сурово ли они будут карать?.. Лекарственным обеспечением стационара, в целом, я был доволен: было из чего выбрать, чтобы сделать неплохие назначения тем, в общем непритязательным, пациентам, что лежали в этих семи палатах.

В этот день я специально задержался подольше, чтобы детально ознакомиться с историями всех наличествующих пациентов и написать дневники, но вдруг поступил вызов в Степановское к женщине с сильной болью в груди. Это было уже в глубоких сумерках, и мы со Светой поехали. Село Степановское — это последний пункт маршрута рейсового Т-кого автобуса. Вообще, Просцово — довольно большой посёлок, — если не на семи холмах, то на двух-трёх точно. Он даже условно поделён на районы. Собственно Просцово — это то, что при въезде, окружённое кольцом дороги, с главным магазином, церковью, больницей, школой и Администрацией. Лесничество, Совхоз, Нагорные улицы, Волынка — другие, довольно обширные районы, о географическом распределении которых излагать читателю неблагоразумно, ибо читатель соскучится. За Совхозом был лес, за лесом — село Степановское. Я прошёл в указанный дом сквозь неуютность темноты и липкую неприветливость собачьего лая-завывания. Там была на утлой кроватке довольно худенькая женщина, около 65-70 лет на вид, с довольно отчётливым затяжным приступом ангинальной боли. Я сунул ей нитроглицерин и велел водружать на носилки. То ли соседи, то ли родственники помогли. Мы поехали.

Ни Татьяна Мирославовна, ни кто-то другой не предуведомляли меня, что пациентов с ургентными состояниями мы мчим в ночь в Т…, и я каким-то образом решил-рассудил, что всё это на мне. Я понимал, что неотложка, по учёбе, — это моё слабое место. Мне как-то всегда были чужды резкие отточенные движения, хотя в баскетболе я любил их и восхищался ими (при том понимая, что другие в этом гораздо проворнее меня). Проблему усугубило вдруг то, что по возвращении из Степановского, на уровне Совхоза, машина заглохла. Водитель что-то долго урчал-дёргал-предпринимал (всё под стоны пациентки, которой нитроглицерин явно не помог), но непродуктивно. Мне и Свете он сказал, что пойдёт в совхозные дома к кому-то за недостающей деталью. И так мы бурчали-рычали-стонали в холодной просцовской ночи на тускло-освещённой дороге минут 15, не меньше. Мне было даже трудно проверить давление и пульс пациентки в этой глупой застрявше-машинной темноте, я был уже эмоционально вымотан, но я шёл и проверял. Света иногда что-то бодро говорила мне и водителю, но я воспринимал слабо. Наконец тронулись.

Подъехали к больнице. Мы с водителем подняли пациентку на носилках в ординаторскую, переложили на кушетку с портативным аппаратом ЭКГ. Я снял ЭКГ. Плёнка показалась мне странной. Ожидаемые «кошачьи спины» смотрели почему-то вниз, а не вверх (гораздо позднее, на другой только день, я понял, что перепутал во всей этой суете красный и жёлтый ножные электроды). Впрочем, то, что это был крупноочаговый инфаркт миокарда, было очевидно. Пациентка стонала, но гемодинамика была устойчивой.

Я попросил Свету сделать внутривенно куб морфина на десяти кубах физраствора (именно такое руководство, мне кажется, давалось в методичке по неотложной помощи). Женщина мгновенно перестала стонать, но дыхание её вдруг сделалось медленным, потом вдруг стало Чейн-Стоксовым. Она смотрела вверх, на вопросы отвечала, но как-то тихо и отрешённо. Я схватил ту методичку (я загодя припёр её в ординаторскую). Я выполнил всё, что там было написано. Я перемерил снова давление и пульс: всё, казалось, было стабильно, но я не понимал, что делать с этим Чейн-Стоксом и загруженностью. Я заново переснял ЭКГ: там были желудочковые экстрасистолы по типу бигеминии на фоне брадикардии. Я понял, что влип, но не знал, что делать. Я попросил Свету проконтролироваль пациентке пульс и давление и рванул домой за «Справочником терапевта», серой, толстой книгой, которую я приобрёл как-то на третьем курсе: она была мне дорога, и я всегда мечтал осилить её всю. Папа готовился укладываться и молча проследил за мной взглядом. Я отрыл справочник из рюкзака и рванул обратно в больницу. В ординаторской ничего не поменялось. Света излучала образцовую бестрепетную, ровную готовность. Пациентка чейн-стоксила. Я ещё раз пересмотрел ЭКГ-эшки. Брадикардия 35. Бигеминия. Звонить-спрашивать некуда. Никто не давал мне на такой случай телефонов. Больничка спала, пациентка то дышала, то не дышала, Света ждала. Я открыл справочник. Брадикардия. Атропин. Нет. Эуфиллин. «Свет, набери эуфиллин 10 кубов в вену». — «Хорошо», — ответила покорная Света.

На игле пациентка перестала дышать. Я начал непрямой массаж сердца, Света делала искусственное дыхание. Минут 10. Я попросил Свету набрать два куба адреналина в большой шприц. Я сделал инъекцию в сердце, нисколько не сомневаясь, что это уже всё. И это было всё. Оля смотрела на меня вопросительно, но молчала. В этой тишине, над телом убитой мной женщины, я наклонил голову и молчал. Я не знал, что думать. Это не то что было нереально. Скорее обречённо и бесконечно глупо. Вот: ординаторская. За окном — Просцово, погружённое во тьму (край мира), я и тоскливо-молчащая, обычно такая весёлая, Света, и мёртвая женщина, и всё. Потом (не знаю, через сколько таких бесконечно глупых минут) Света сказала, что надо бы отнести труп вниз. Она позвала водилу. И мы как-то суетливо, молча унесли, накрыли. Никто ничего не сказал. Я выкурил сигарету и, кажется, подумал, что, если меня накажут за преступную халатность, то, наверное, это будет правильно, и мне было неимоверно тоскливо.

Уходя, я пожелал Свете спокойной ночи. Она держалась нейтрально. Трудно сказать, что она думала. Я не сомневался, что она заклеймила меня как некомпетентного врача, но при этом сохраняла видимость ровно-почтительного отношения.

Я пришёл домой. Папа спал; он примостился на полу, оставив мне раскладное старое кресло-кровать. Я сел на постель и смотрел в темноту. Папа сопел. Минут через 15 я позвал его:

— Пап…

— Что? — повернулся полунедовольный спросонья.

— Я сейчас человека убил.

Присел. Зачесал, по привычке, волосатую грудь, молча, сонно-вопросительно.

Я вкратце пересказал.

Мне казалось, он взбодрится, начнёт утешать, решать, объяснять, переживать, увещевать… Но он только вздохнул:

— Ох, Игорь, ложись спать!..

И — бух обратно, и засопел. И я почему-то успокоился. Разделся. Лёг. И сразу уснул.

…Позднее, месяца через два, Колёк Насреддин по поводу всей этой истории сказал мне (с этой своей патетично-глумливо-полурадостной интонацией, с которой мог говорить о запахе женских гениталий, моей крышесдвинутости и содержании какого-нибудь проходного, но ныне популярного боевика): «Игорёк, пора бы тебе знать, что у каждого доктора есть своё маленькое кладбище». Почему-то меня это успокоило даже больше, чем то, что на мой рассказ папа просто повернулся на другой бок. (Хотя это, конечно, были разные по насыщенности смыслом реакции.)

Глава 4. Будни. Алина.

« — Куда же ушел возлюбленный твой, прекраснейшая из женщин? В какую сторону отправился он? Мы поищем его с тобой» (Песнь Соломона 6:1, Новый русский перевод).

Утром папа отбыл в К… Перед отъездом всё-таки что-то проговорил о моих ночных приключениях. Основной смысл, что «это бывает» и «в жизни это нормально». Открыл Библию. Порассуждал почему-то со мной на основании пятой главы письма Галатам о «делах плоти и плоде духа». Он, когда что-то говорил на духовные темы, всегда делался ещё менее многословным, более степенным, солидным что ли; Библия в его руке лежала основательно, твёрдо, благоговейно. Хотя я смутно понимал, какое отношение выбранная им тема имела ко мне и моей ситуации, его слова как-то очень комфортно легли мне на душу. Скорее всего, он просто поделился тем, что его самого в данный момент затрагивало из Библии, и всё. И он ушёл на автобус.

Я продихлофосил, как было поручено, всю свою чумную каморку и отправился на работу. От Татьяны Мирославовны как раз выходил кто-то из родственников умершей, со справкой о смерти. Проходя мимо, я сочувственно кивнул, молча. В спину услышал что-то чуть слышное, не возмущённое, а как бы ворчливое: «Почему же умерла-то так быстро? Ничего разве сделать нельзя было?» Я промолчал. Татьяна Мирославовна расспросила меня о событиях ночи. В лицах и интонациях как Татьяны Мирославовны, так и родственника было что-то похожее на то, что я вчера почувствовал в лице и интонациях Светы. Это было какое-то: «м-да, доктор, конечно, молодой; да и инфаркт не ОРЗ, конечно, штука непростая; но, всё-таки, побольше бы ему компетентности не мешало бы; ну ладно, не будем его сильно наказывать: глядишь, принесёт ещё пользу какую-нибудь». Я ожидал худшего, поэтому воспринял такую реакцию, скорее как облегчение для своей души. Тем не менее, Татьяна Мирославовна попросила, чтобы история болезни была оформлена очень хорошо, поскольку труп будет отправлен на вскрытие в Т…, и оттуда могут затребовать историю. И тут я вспомнил о моей «странной» ЭКГ, и понял, что этот мой ляп точно уже никак не исправишь, стыдобуха. Но на данный момент инцидент был, казалось, исчерпан, и я с разбегу бросился в обыденную больничную суету.

Больничный персонал, я видел, относился ко мне неплохо. Хотя все, понятно, уже знали о ночном эпизоде, никто не смотрел на меня с неким отрицательным акцентиком. Наоборот, было очевидно, что большинство рассматривало эту ситуацию, как вполне «рабочую». На посту ежедневно сменялись три-четыре медсестры, в основном женщины среднего возраста. Все они говорили со мной почтительно, беспрекословно исполняли то, что я просил. Одна из них, как я позже узнал, испытывала ко мне романтические чувства, но явно этого никогда не демонстрировала, и я ничего не замечал.

После обеда в ординаторской появлялась одна из двух фельдшеров. Галина Семёновна была из Т… Именно она была здесь, когда я впервые явился в Просцово. Ей было, думаю, уже к 50; очень красивая, даже сейчас; с мягкой, но при этом и звучной речью; красивые, внимательные, умные глаза. Я был страшно удивлен, когда, года через два, узнал, что она алкоголичка и примерно раз в два или три года по неделе откапывается прямо здесь, в Просцово. Лариса Кронидовна (в Просцово была ещё пара-тройка лиц с таким отчеством) была местная. Какая-то чрезмерно простая, но и странная женщина, резкая, но не грубая, малоэмоциональная. Помню, когда я начал бурно проповедовать, она «на полном серьёзе» и как бы с полной ответственностью решительно выразила сомнение (с некоторым вызовом даже) в том, что Земля может быть круглой.

С этими фельдшерами была связана одна неожиданная для меня рабочая неувязочка. Их основной обязанностью было обслуживание вызовов на дом после обеда, в том случае, если пациент не требовал визита именно врача (а поскольку врача-терапевта в Просцово не было довольно давно, эта дифференциация со временем как бы и стёрлась). И эти вот замечательные Галина Семёновна с Ларисой Кронидовной, годами промышляя это дело, приучили население к внутримышечным и внутривенным инъекциям, по сути, при любом поводе к вызову. Когда, уже на второй день работы, я явился на вызов, сделал назначения и собрался уже уходить, пациентка вдруг округлила глаза и, чуть ли не выпятив на манер Карлсона нижнюю губу, заявила обиженно: «а укол?.. вы что, так и уйдете?» Я сказал, что у меня нет с собой инъекций, чем вызвал в пациентке очевидное неудовольствие.

Сегодня, в среду, когда пришла Галина Семёновна, я-было попытался по этому поводу топнуть ножкой, но неожиданно встретил решительный отпор, как будто я покушался на святыню. Мне было объяснено, что я должен немедленно пойти к старшей медсестре и истребовать у неё для себя несессер с шприцово-ампульной укладкой, и что негоже врачу ходить по Просцово, будучи неспособным кольнуть кого попало чем попало. И я подчинился такому решительному напору. Отправился к Альбине Александровне, милой худенькой старушке, бывшей здесь старшей медсестрой видимо ещё до революции, и она собрала мне такой несессер. И после этого мне стало даже как-то гордо. Я вдруг почувствовал себя каким-то опросцовленным, то есть таким доктором, которого здесь с радостью ожидают.

Также меня постоянно напрягала ситуация с 4-й палатой. Истории всех четырех старух были неимоверно пухлыми. Каждая бабушка лежала здесь не меньше 3-х месяцев. Зная из интернатуры, что такое койко-день, и как это серьезно и непросто, я был не на шутку встревожен. Здесь было очевидное нарушение, чреватое, возможно, финансовой ответственностью и прочими бюрократическими взысканиями, но спокойный вид Татьяны Мирославовны подсказывал, что видимо вся Т-я админинстрация в курсе, закрывает глаза и благодетельно и небрежно машет рукой.

За обедом Татьяна Мирославовна радостно объявила мне, что лекция о половом воспитании для просцовских старшеклассников назначена на следующую среду. Что ж, воспитывать, так воспитывать, бодро отозвался я, небоязненный ритор.

Помимо медсестер, конечно же, существовал младший медперсонал. Одна из санитарок, Валентина Павловна, спокойная, но как бы и непростая с виду женщина около 50, когда я зашёл в столовую в вечерний час (пациенты в это время скапливались у телевизора, где крутили сериал «Одиссей» с приятными спецэффектами), посетовала, что я живу в страшном доме, и вот она предлагает мне недорогой съем одной из двух комнат в двухэтажке, в самом элитном просцовском доме. При этом Валентина Павловна, серьезно нахмурив брови, заверила, что с её стороны никаких приставаний, естественно, не последует. Как раз в это время на телеэкране Одиссей голоручечно взбирался на отвесную скалу, а крылатый Дионис порхал рядом и чего-то там искушал его. Собрав всю свою одиссейнутую непосредственность, я взглянул в дионисовые очи Валентины Павловны, и где-то глубоко внутри души своей почуял некий настороженный холодок. Но, конечно, поблагодарил и заверил, что подумаю. Через полчаса, по дороге на вызов, я поведал об этом разговоре водителю «буханки», Славке Сизову. Спросил совета. Славка Сизов тяжело взглянул на меня (настолько тяжело, что мне стало прослабленно-неуютно) и не менее тяжело изрёк: «Ты в коммуналке когда-нибудь жил?..» От этих бетховенских ноток его уничтожающе-безапелляционного вопроса мне стало отчётливо ясно: «коммуналка» — если не последний круг ада, то уж третий или четвертый — это точно. Я кивнул, и мы продолжили наш путь на вызов.

Вечером приехала Алина.

К её приезду я сгрёб всех мертвых мух (они покрыли пол толстым слоем) и выбросил вон.

Алина бодрилась. Мы оба пребывали в эйфории.

От того нашего свидания (первого в Просцове) я впитал в память четыре ярких впечатления.

Пока Алина осматривалась, в дверь лачуги громко постучались. Я открыл. Вошёл сосед, жилец этого ущербного, кривого домишки, такой же ущербный и такой же кривой, и сказал: «Петрович, слушай, дай тридцать копеек, зарплату задерживают. А надо же…» (не помню, чего надо, выпить надо было, скорее всего). Я отбухтелся с врачебно-интеллигентно-вежливым достоинством. Закрыл дверь. Вдруг Алина кинулась и по-юморному задорно обвила руками шею мою: «Петрович!!.» Здесь есть нужда в ремарке. Несмотря на завораживающую и окрыляющую меня Алинину романтичность, иногда (как и в тот раз) я отчётливо видел в ней то, что вдруг неожиданно расхолаживало. Впервые меня покоробило слово «шикарный» (даже с чувством) о кабинете в клинике КГМА, где ей как ординатору-терапевту предложили некоторое время работать. Она произнесла это, когда мы прогуливались в нашем зимнем нарколесу. Если Полина спокойно и нефорсированно относилась к возможности вообще работать и зарабатывать, для Алины это было как-то очень серьезно (что, конечно же, нельзя ставить ей в вину, а скорее в заслугу). Она с третьего курса работала в травмпункте и, ещё не будучи в определённых отношениях со мной, усиленно хлопотала, чтобы я зацепился за работу и устроился. И этот «Петрович!» был о том же. Я обрёл статус. Стал значимым. Пусть и для соседа-пропойцы. Моя книжно-романтично-общесмысловая настроенность ставила здесь маленькую внутреннюю стену, шарахалась мещанственности, бунтовала, хоть внешне я и радовался её искренним и понятным объятиям.

Она стала облагораживать помещение, готовить. Я любовался. В этой просцовской халупе даже просто благодаря её присутствию вдруг делалось уютно, весело, даже красиво. Но я привёз гигантский ворох моих черно-белых фотографий. Она стала рассматривать их и загрустила. Там много где была Полина, а она уже решилась на новую жизнь, — обстоятельства решили. И она хотела, чтобы и я отсёк прошлую жизнь. Я очень легко согласился, без сожаления. Это, и правда, было так для меня. Новая жизнь. Теперь всё очевидно. Я искренне и даже пылко уважал её право вычеркнуть следы Полины из нашей новой жизни. Хотя, наверное, был небольшой осадок. Вряд ли мы спалили в печи все эти фотографии в этот вечер, но они точно очень скоро куда-то ушли.

Мы слушали тогда на каком-то вшивом кассетнике главный альбом Eurythmics и «Белую гвардию» под какую-то приготовленную нами незатейливую еду. И это сочетание было приятным, въедливым, пряным, любовным.

Мы спали вдвоём на моем раскладном зелёном кресле-кровати, видавшем виды. Я не помню секса. Помню только, я удивился: она обняла-обвила ногами мои ноги, когда мы (она на боку, спиной ко мне) после секса укладывались спать. Это было непривычно-близко, как-то семейно, что ли. Поли и Дина так не делали.

Мы проснулись в темноте, к автобусу. Ей надо было возвращаться в К…, к своей ординатуре и травмпункту, а мне — ехать в Т…, на врачебную конференцию. Автобус почему-то был битком. Отъезжая от Просцова, мы увидели краски восхода: над полосой леса, яркие, кричащие, грустно-зловещие, не дающие никакой гарантии, жёстко-красивые. Алина сказала мне, что до́ма нарисует это. Я вышел там, где было ближе до больницы. Алина поехала дальше, на автостанцию, потом — в К…

Глава 5. Конец первой недели.

«Нет силы у меня себе помочь — опору у меня совсем отняли» (Иов 6:13, Современный перевод).

Я прибыл на врачебную конференцию в Т-ю ЦРБ. Скромно уселся среди прочих докторов. После лекции заместителя главного врача по экспертизе, то ли Лебедевой, то ли Соколовой, на тему эндокринологии (она только что прошла курс усовершенствования и торопилась объяснить коллегам все тайны и глубины сей дивной медицинской науки), последовало обсуждение рабочих моментов. Одна из докторов встала и громко объявила о безобразии, творящемся в Просцово: тамошний новый молодой доктор направил в интернат (не помню дословно, как именовалось учреждение) мужчину, наполненного и кишащего сыпными вшами! После этого чрезвычайно-серьёзного заявления более половины присутствовавших (а их было не меньше 20) повернули головы в мою сторону и все, как один, мне показалось, посмотрели строго. Была выдержана солидная пауза, во время которой я склонил голову, как бы делая вид, что это не про меня. Отвлеклись. На другие моменты. Я поднял взгляд, но очень осторожно. Мне казалось, происходящее было даже страшнее, чем наказание за халатность в связи с неправильным ведением пациентки с инфарктом.

Когда конференция закончилась, я смешался с толпой и выскользнул на отчуждённый т-ский воздух, презрительно пренебрегаемый всею врачебной цээрбэшной братией. С толикой облегчения, но и с неподъёмным грузом малозаслуженного унижения. До автобуса было часа 2. Я заглянул в аптеку, поинтересовался наличием необходимых мне лекарств. Узнав, кто́ я, фармацевт оживлённо и с участием протянула мне листок для образца моей подписи и печати. В свою очередь я попросил инструкцию к препарату, наличествующему в Просцовской больнице, но совершенно мне незнакомому (скорее всего, я просто не нашёл время испросить её у Альбины Александровны); оказалось, это был аналог адельфана, и я был потрясён, как много у этого препарата побочных эффектов.

Я медленно шёл по Т…, рассматривая его маловдохновляющую архитектуру и незатейливые, скучноватые пейзажи. Возможно, если бы меня так не унизили в этой надменной ЦРБ, ну или, хотя бы, унизив, после слегка ободрили, т-кие пейзажи не казались бы такими мрачными. Я зашёл в кафе, взял кофе и бутерброды; долго сидел там. Публика на улицах и в кафе была редкая, пасмурная и как бы от всего отрешённая. Это были 90-е. Кажется, именно тогда, в кафе, на меня накатило этакое тягостное, холодное чувство, как бы квинтэссенция всех тревог и потрясений последних дней, как бы ощущение уверенного давления равнодушия, неумолимой и непробиваемой чёрствости мира. Мне казалось, что даже я и Алина, наша любовь, — мы немы и бессильны перед этим давлением равнодушного мира.

В автобусе ко мне подсела Альбина Николаевна (в Просцово, кажется, почти половину женского населения почему-то звали Альбинами), радушная работница просцовской больничной кухни, с виду очень добрый и простой человек. Простоты и доброты ей добавлял тик: она часто подёргивала головой влево, сопровождая это всхлипыванием, но всхлипыванием добрым и простым. Мне было почти приятно её соседство, по крайней мере, в ракурсе контраста с воспоминанием о цээрбэшных снобах. Мы как-то на всю дорогу растянули разговор о приобретённой ею в Т… палке колбасы-салями, очень ею, Альбиною Николаевною, ценимой.

В амбулатории меня ожидал «пропись-день». Я захватил из дома гитару, надеясь потешить милых сотрудников амбулатории своим бардово-цоево-битловским искусством. Но здесь меня тоже ждало разочарование. Народ предпочитал после четвёртой стопки местного самогону (страшно-неприятный на вкус напиток) не слушать мои мелодичные басаевско-окуджавские завывания, а сплясать залихватски что-то вроде популярного на тот момент танца под броским названием «А два кусочика колбаски». Нина Ивановна разошлась. После шестой стопки (к тому моменту самогон кончился и пришлось «поскрести по сусекам», в смысле отлить из казённых бутылей казённого же спирту) она взгромоздилась всей своей 55-летней концентрированной задорной тяжестью мне на колени. Я был улыбчив, но рук, протянутых к полу, предпочитал не поднимать. К счастью, в своём залихватском, отчаянном веселье, Нина Ивановна не была настойчива. Мелодия «Чашки кофею» выбросила её с моих коленей с той же скоростью, с какой мелодия «Кусочиков» забросила. И это было, в целом, приятно; довольно весело, по крайней мере.

Никто особо не интересовался ни моей ночной историей, ни моим путешествием в Т… (видимо, всё это считалось мелочами), да и я не особо торопился поделиться своей болью. Разговор во время вступительных тостов шёл о моих предшественниках: это была относительно молодая супружеская пара, проработавшая здесь около года и научившая амбулаторию готовить «бишбармак», — именно этим блюдом мы закусывали тогда тот страшный самогон; бишбармак этот представлял собой не менее грустную на вкус штуковину — этакое варёное оливье, завернутое в баранью брюшину.

К концу недели, мне показалось, я немножко вошёл в ритм работы. Персонал больницы был где-то послушен, где-то просто ровен. Пациенты, как в стационаре, так и на дому, в целом были радушны, иногда даже игривы. Одна дама, лет 60-ти, из третьей палаты, однажды заявила мне при соседках, эдак почти нараспев: «Игорь Петрович, когда вы кладёте мою руку к себе на коленку, чтобы померить моё давление, моё сердце начинает ломить сильнее обычного». Я был смущён. Были, однако, и другие «кадры». Кажется в пятницу, минуя амбулаторию, заявился пациент с неординарной внешностью (чем-то похожий на актёра, игравшего Ляписа Трубецкого в «12 стульев»), но весь в одышке и отёках, с отвислой отёчной же губой и тяжёлым взглядом на амимичном лице. Всверлившись в меня этим своим тяжёлым взглядом, он, сквозь одышку, звучным басом прогремел: «Я Батонов из Солдатово!» И к этому, очевидно, ничего не следовало добавлять. Я даже не стал особо собирать анамнеза. Диагноз был налицо.

В субботу приехала Алина. Сказала, постарается к следующей неделе перенести кое-какие дежурства в травмпункте и что-то скорректировать в графике ординатуры, чтобы чаще бывать у меня. Мы продолжили благоустраиваться, на сей раз при свете дня. В воскресенье приехали Вадим с папой. Привезли что-то из бытовых приборов, и папа должен был остаться на пару дней. Было неуютно. Нас с Алиной их стук выкинул из постели, и мы были в смущении. Вадим с папой, кажется, тоже. Алина планировала уехать на вечернем автобусе, но решили, что она вернётся вместе с Вадимом на машине. Они отправились почти сразу. Почему-то после той поездки они были на дистации с Вадимом. Характеры у них, конечно, очень разные.

Глава 6. Новое жильё.

«Старик сказал ему: будь спокоен! Весь недостаток твой на мне; только не ночуй на улице. И ввел его в дом свой» (Судей 19:20,21, Перевод Макария).

В понедельник меня вызвала на дом Серафима Ефимовна Пугачёва (никогда не мог с ходу быстро выговорить ее имя-отчество: фим-фим). Фельдшер на пенсии. Женщина лет 70, с одутловатым серьёзным, основательным лицом и обстоятельной, неторопливо-отчётливой манерой общения. Выяснилось, что повод к вызову на сей раз состоял не в состоянии здоровья Серафимы Ефимовны, а в её искренней заботе о новом молодом докторе.

«Сразу к делу», — сказала она, усаживая меня подле себя у кровати. — «Вы заметили, у меня есть приделок. Он пустует. Я знаю, что вас поселили в невозможных условиях. Вы можете жить в моём приделке. Там есть печка-шведка, тепло».

Я сердечно поблагодарил, но выразил сомнение, что смогу оплатить это жильё.

Серафима Ефимовна объяснила, что мне не нужно будет ничего платить. Достаточно сходить в поссовет (так просцовцы называли Администрацию) и изъявить свою готовность на съем этой площади вместо того, что мне вначале предложили. А уж поссовет проплатит Серафиме Ефимовне, что ей причитается. Также и дрова поссовет мне обязан предоставить. Было также упомянуто, что во всей этой авантюре была замешана активная до сердобольности Валаамова Юлия Фёдоровна (чей телефон, как видно, неизбежно служил на благо всему Просцову). После упоминания имени Валаамовой я понял, что здесь всё серьёзно и максимально (по просцовским масштабам) надёжно.

Папа воспринял эту новость более чем благосклонно, и я в этот же день поспешил в Администрацию. Станислав Николаевич, по всей очевидности, был в курсе происходящего (видимо, звонки Валаамовой многократно и беспрепятственно достигали и сюда); однако он сказал, что дрова будут представлять «усечку», ибо хорошая часть дров уже Администрацией была распределена на иные нужды. Я не обиделся.

На следующий день нам была предоставлена больничная машина с водителем Сашкой («весёлым» сыном Альбины Николаевны, кухарки), и мы втроём с папой перевезли в обеденный перерыв мои пожитки на новое место. Аварийный дом был нами покинут вместе с его удручающим видом на овраг моей внезапно нагрянувшей взрослой жизни.

Серафима Ефимовна проживала практически на въезде в Просцово. Её дом был щитовой, обложенный белым кирпичом. Он сагиттально был разделен на две равные, полностью изолированные половины, с разными входами. Шагов двадцать до колонки с водой. «Удобства» в прохладном приделочке, сразу за входом. Плюс небольшой участок земли за забором, который по весне Серафима Ефимовна была готова завещать мне для благодатного посева. В этом доме я прожил до весны 1998 года. От моего предыдущего обиталища, в сущности, он отличался немногим: был лишён всяких сомнительных соседей, выпрашивающих у меня рубли и называющих «Петровичем»; имел несколько более цивилизованные печко-туалеты, и окно кухни не было заколочено и из него виден был просцовский грустный закат над кривоватым забором Серафимы Ефимовны.

На следующий день привезли машину «усечки» — сырых дров, представлявших собой поверхностные продольные спилы преимущественно коры с малым количеством древесины. Папа, пока я был на работе, начал раскалывать эти странные дрова напополам. Он показал мне, когда я вернулся, как это лучше делать и на вечернем автобусе отбыл в К… Серафима Ефимовна, через забор произнесла хвалебные слова в адрес моего отца, мол, видно, мужик деревенский, со знанием всё делает. Я был польщён.

В среду приехала Алина. Она каким-то образом сумела отодвинуть учебу и работу на пару дней, чтобы побыть здесь, со мной. Вечером мы пекли в печке овсяное печенье, пели на кухне под гитару песни «Белой гвардии», ночью занимались любовью. Её стоматолог, подруга её матери, сказала ей, что в сексе с любимым человеком главное — не стесняться. И я видел, что она не стесняется и доверяет мне, хотя и тоже видел, что её собственная активность в сексе (если сравнивать, например, с Диной), мала. Но я не расстраивался из-за этого. Мне было гораздо более приятно это наше задушевное пение под гитару с овсяным печеньем на кухне. Или то, что, провожая меня на работу на другой день, она поцеловала меня в дверях и помахала рукой: в этих жестах было что-то тёплое, глубоко-семейное (от Поли я вряд ли когда-нибудь дождался чего бы то ни было подобного).

В четверг, пока я был на работе, она навела порядок в доме, украсила. Ещё нашла где-то, за какой-то мебелью порнографический журнал, видимо от предыдущих квартирантов, выразила своё фи, но почему-то не выбросила (возможно, решив, что он мой). Вернувшись с работы, я принялся колоть эту дрянную «усечку», а Алина, продолжая наводить порядок в доме, слушала, по моей рекомендации, «Revolver» битлов. Я хотел, чтобы она прониклась моей музыкой, хотя чувствовал, что рок — это не её. Она была более близка к инструментальной незатейливо-мелодичной музыке, либо к слащаво-бардовской. В Ярославновских походах я постепенно переключился с Кино, Алисы, Наутилуса, Роллингов и Битлз на Митяева, Басаева и Визбора, а с подачи сентиментальной ипостаси Якова Бермана выплыл на Белую гвардию, но при этом сохранял надежду, что Алина, моя любовь, каким-то образом приобщится и к року. Но, наколовшись вдоволь дров и вернувшись в дом, я понял, что на уровне уже 12-й композиции Revolverа Алина уже была пресыщена роком если не до отвращения, то уж до изнеможения точно. Тогда я пропел заслуженные дифирамбы нашему самодельному овсяному печенью, поставил кассету «Радио Африка» Аквариума (Паша Зноев, Алинин одногруппник, проповедовал ей Аквариум, так что я был спокоен), а потом от души спел под гитару «Скоро будем дома» Мищуков. Алина с кухни пришла ко мне на диван, обняла, поцеловала и сказала, шаловливо-труня, повторяя и обращая ко мне заключительные слова песни: «милый друг». Это был какой-то странный уровень нашей любви. Мы ещё толком не знали друг друга, только прищупывались, ведь то, что давно было для меня родным и значимым (а что-то было относительно новым, но как бы уже где-то и родным), для неё могло оказаться чуждым, странным и даже нехорошим, и это создавало неприятный внутренний настороженный, полуосознаваемый холодок, и как-то морщило. Но однако этот её «милый друг» был и домашним, и стабильным, без надрыва, подобный естественному, ожидаемому, хоть и негромкому оргазму.

Потом она уехала, и я заглянул в тот журнал. Он был какой-то российско-палёный, неплэйбойный, с неясной эротической идеей, с необихоженными актерами. Меня поразила одна картинка, где пара лежала с противоположно-направленными головами, женщина — на спине с максимально-согнутыми ногами, а мужчина сверху, совокупляющийся не с женщиной, а только с её гениталиями. Мне показалось это очень странным, показалось, я бы сам никогда не додумался бы до такого.

В тот день я пошёл читать лекцию. Я почти не переживал. Школа, как и классы в школе, были одновременно и монументальными и немонументальными. Преподавательница была невысокой, с восточной внешностью, уверенной не только в себе, но как бы, непонятно почему, и во мне. Старшеклассники (8 девочек, да 9 мальчиков), ожидаемо, смотрели кривогубо, но и сдержанно. Я уверенно начертил на доске мелом 28-дневную линию и, после короткого вступления, резко перешёл к биологическому способу контрацепции. Моя лекция продолжалась не более 15 минут. Благодаря моему задорному университетскому напору, я чувствовал, лекция не вызывает сколь-нибудь внятных возражений, помимо того, что преподаватель, кажется, ожидала чуть больше лирики. В конце она действительно задала какой-то вопрос, свидетельствующий о том, что от меня, кажется, ожидалось больше психологии, чем технологии. Я что-то пробуровил в ответ, после чего был отпущен. Я спешил сделать в больнице обход и оформить истории.

Последствиями этой лекции были, кажется, всего лишь полтора обстоятельства. Под Новый год, за пару часов до курантов, пока мы с Алиной в этой нашей пугачёвской резиденции что-то придумывали с прятанием бутылки шампанского, к нам неожиданно завалилась толпа этих старшеклассников, чуть ли не половина от той моей аудитории, видимо испытывавших ко мне некую симпатию. Они дышали обычным декабрьским морозом, просцовской деревенской, но почему-то какой-то зазнайской кровью и вселенскими гормонами. Мы рассадили их по диванам и стульям, и я под гитару исполнил для них «У хороших людей зажигаются яркие ёлки» Басаева, которую они встретили с таким же загадочно-инфантильным молчанием, как и мою лекцию, после чего удалились.

Другое полуобстоятельство было скорее комично-умозрительное. Дело в том, что Серафима Ефимовна по неизвестным мне причинам периодически на сутки покидала дом, и за стенкой неизменно обосновывалась пара из тех старшеклассников (юноша был внуком Серафимы Ефимовны), и звуки за стеной свидетельствовали о том, что хотя моя лекция, возможно, и не была впрок, но её тема для просцовской молодежи была очевидно злободневна. В то время как лектор, обычно пребывающий в одиночестве, прислушиваясь к этим звукам, испытывал нечто среднее между завистью и раздражением.

Работа в те дни входила для меня в некий галопирующий ритм. Больные прибывали и разнообразились. Разнообразились и проблемы, связанные с их обслуживанием. Я очень уставал.

Глава 7. Без хронологии.

«Они утратили чувство стыда и предались сладострастию до такой степени, что занимаются всяким непотребством без стеснения» (Ефесянам 4:19, Современный перевод).

Дальше начинаются определенные проблемы с хронологической последовательностью эпизодов. Память обрывиста и комканна. Всплывают даже не эпизоды, а их обломки; картины сохраняют определенную яркость, но лишены целостности.

Помню, в тот период я чаще бывал один. Связь с родителями и Алиной поддерживать было сложно. По межгороду из ординаторской звонить не разрешалось, на почте тоже было как-то всё непросто. Кажется, у родителей Алины в то время не было телефона в квартире; однажды она, правда, умудрилась дозвониться ко мне в ординаторскую из травмпункта. Когда циклы в ординатуре были несложные, и была возможность поменяться с кем-то дежурствами, она приезжала ко мне на несколько дней.

Иногда я брал на дом писанину, садился за стол в закатной кухне и строчил в историях болезней однотипные дневники и эпикризы. Иногда что-то уточнял в медицинской литературе. Например, из своего любимого серого справочника, в котором был и раздел «Психиатрия», выяснил, что Мариана страдает возбудимой психопатией. Эта Мариана (прозвище было дано ей просцовцами по имени героини одного из культовых тогдашних латиноамериканских сериалов) была женщиной неординарной и чрезвычайно эксцентрической. Она была худая, выше среднего роста. Ходила по посёлку с высоко поднятой головой, и презрительно-гордым выражением лица. Иногда она вставала на «площади» и истошно и громогласно декламировала собственные стихи вслух мимоходящих граждан (впрочем, сам я её стихов ни разу не слышал). Проживала она в доме, именуемом «ковчег». Этот дом располагался на берегу фабричного пруда; по виду и форме он напоминал моё первое жилище, но только по степени аварийности раз в пять его превосходящий; кроме Марианы в «ковчеге» никто не проживал. Возражать Мариане, даже самым наимягчайшим тоном, было нельзя, иначе она мгновенно и безо всякого разгона просто-напросто разражалась наизлобнейшей, до сиплоты, руганью; причём инерция этой ругани была настолько сильна и неутомима, что долго ещё звучала по всем улицам, пока пациентка Гаврищева (такова была её фамилия) не возвращалась к себе обратно в «ковчег». Коллеги по амбулатории мне поведали (как выяснилось позже, слухи были достоверными), что за этой Гаврищевой водилась одна самая чрезвычайная её странность: она имела обыкновение периодически где-то в просцовских недрах изыскивать для себя какого-нибудь не особо брезгливого мужчинку, приводить к себе в «ковчег», беременеть от него и мгновенно после этого выгонять. В беременном состоянии она выбивала из всех доступных Администраций денег на содержание имеющего место быть в её утробе ребёнка. Рожала в «ковчеге». Потом месяц лежала в просцовской больнице и кормила там его своей скудной грудью (ко мне она попала году этак в 1999-м, по весне, с четвёртым или пятым таким проектом). Детей она называла вычурно, вроде Богуслава, Мирослава и Евлампия. После выписки она, не медля ни дня, сносила ребёнка в Т-й детдом, откуда каким-то необъяснимым образом получала для себя ещё какую-то порцию денег, на которую существовала до начала следующего детопроизводительного проекта.

Одиночество накатывало порой на меня как-то особенно тягостно. Помню, вернулся однажды после какого-то напряга на работе уже в темноте. На половине соседки было тихо, телевизорчик её обычный не бухтел. Тишина была какая-то вообще всеобъемлющая и недобрая. Со стороны Т…, как обычно, в небо косо шёл узкий тусклый луч. В моём логове горела в потолке такая же тусклая лампочка. Я взял гитару и проорал в эту тишину Цоевскую «Дождь идёт с утра…». Тишина никак не отреагировала, и легче не стало. Тогда я отодвинул гитару и долго-долго смотрел в стену.

Дружить в Просцово как-то особо было не с кем. Попойки в амбулатории были нечастыми, да и какими-то банально-бахвально-бабьими, меня, начитавшегося Фриша и привыкшего к интеллектуально-лирическому времяпрепровождению, мало вдохновлявшими. Бишбармак с самогоном были вонючи, Нина Ивановна развязна, и лишь хиты как-то резко менялись с «Чашки Кофею» на «Какао-КакаО». Вообще, посёлок Просцово тихонько тосковал, молчал и пил, начиная с мэра Варфоломеева Станислава Николаевича и кончая бомжом, вернувшимся из Т… восвояси и так санобработку от сыпных вшей нигде и не прошедший. Почему-то немножко веселее было с водителями. Они все, и правда, были хитро-пронырливыми, чего-то, конечно же, химичили с километражом и бензином, и всё во имя всё той же лишней бутылки вонючего самогону. Ко мне они относились более панибратски, нежели женский персонал больнички, но и с некоторой долей уважения тоже; порой давали полезные житейские советы, сыпали в мои девственные ушки всякого рода народной мудростью, навроде «не пей, там, где живёшь — не живи, там, где е….» или «пиво пить — х.. гноить» (последняя, видимо, о неоспоримых преимуществах самогона).

Однажды, возвращаясь с вызовов на «буханке» всё с тем же Сашкой (сыном одной из больничных поварих, побывавшим, кстати, некогда на «химии»), я пригласил его и подсевшего к нам Константина, ещё одного водилу, недавно уволившегося из больницы, к себе выпить и закусить. Впрочем, это не было моей прямой инициативой. Как-то так вышло, что они намекнули, что им негде распить бутылку более или менее цивилизованно, надавили где-то на жалость, где-то на мужскую солидарность, ну и я не столько проявил гостеприимство, сколько мягкотелость. Возможно, им просто было интересно покороче пообщаться со мной как с новым человеком на деревне. Ну а я был прост и в то время не чурался практически никакого общения.

Мы расположились на тесной моей кухонке. Мужички быстро сжарили глазунью, нарезали хлеба и ро́злили. Разговор сразу же зашёл «о бабах». Я скромно отмалчивался. Вначале были бурно обсуждаемы две персоны, очевидно труднодоступные, что вызывало почему-то одновременно и веселье, и раздражение, но при этом каким-то непонятным образом не менее однозначно доступные, что вызывало просто веселье. Потом разговор переключился на Свету-акушерку, у которой была всем известная связь с Константином (я даже помню, как он однажды лихо подкатил к закрытию амбулатории на своём не самом плохом по просцовским меркам автомобиле, был допущен благодушно настроенным персоналом в смотровой кабинет, после чего на попечение Светы были оставлены ключи, и персонал едва ли не благоговейно удалился, оставив страстную пару одних в смотровом). Константин пояснил причину своей любви к Свете: её волосатые ноги; он почему-то не мог пройти мимо женщины с волосатыми ногами. При всём этом, я знал, что оба моих собеседника были женаты. Правда, Сашка жил у мамы, отдельно от жены и двоих дочек-дошкольниц. Жена же Константина самоотверженно всё сносила, чем почему-то навлекала на себя общественное презрение. Я тактично помалкивал, хотя и испытывал про себя немалую брезгливость к подобного рода излияниям простой просцовской мужицкой души.

В конце концов, внимание было обращено на меня. Мне было просто, без обиняков и условностей, предложено решить мою проблему затяжного «безбабьего» проживания. Я коротко пояснил, что у меня есть жена, и я не собираюсь ей изменять (про себя я коротко подумал, насколько же зло-иронично для меня самого прозвучали эти мои слова). Мужички выдержали паузу и многозначительно переглянулись. Константин, выглядевший и держащий себя более солидно, в конце концов, изрёк этак задумчиво и чуть ли не лирично, задушевно: «М-даа, или у Петровича и правда там как-то очень крепко, или… что-то тут не то-о-о…» Сашка солидарно подкивнул. Я коротко пожал плечами. После этого бутылка была очень быстро допита, причём хлеб и яичница остались почти нетронутыми. Мужички удалились без лишних жестов, слов и прочих каких бы то ни было намёков на сентиментальность. Я посмотрел на эти безобразные остатки еды. Кухня провоняла мужичьём. Я взял сковороду и выскоблил её в мусорное ведро. И вымыл посуду.

Глава 8. Сломанное перо.

«Твори́ти кни҄ги мнѡ́ги нѣ́сть конца̀» (Екклесиаст 12:12, Елизаветинская Библия).

Было, пожалуй, всего-то ещё только два ярких эпизода, связанных с Пугачёвской кухней. Муравьи и попытка писать. Но муравьи были ближе к весне, поэтому про них — потом.

Был, видимо, выходной, а Алина почему-то не приехала (возможно, не удалось поменять дежурство). И кухня была не закатная. И был ранний снег. Натопленная печка и как-бы уютно. И я взял тетрадь и уселся за стол. Я был уверен, что должно накатить вдохновение. Столько всего случилось. Гора нового опыта; ощущения живой новой жизни, которые раньше никак не могли быть доступны. Странная, необычная обстановка, в которой я оказался. Даже этот стол с монотонно-красной, какой-то слишком толстой клеёнкой-скатертью, запах первого снега в оконных щелях, тепло печки на спине.

Я раскрыл тетрадь, вцепился в ручку и… задумался. Зачем и для кого я пишу?..

Раньше я писал, скорее, для самореализации и самоосознания. Для друзей, конечно, ну тут — тоже больше для самореализации. На уровне первого и второго романчиков была даже мыслишка куда-то это по-серьёзному двинуть. И я даже что-то неуверенно делал (Мартин Иден просто убил бы меня за такую неуверенность). Сначала зашёл в какую-то странную контору на проспекте Революции, где принимали рукописи. Я осмотрелся. Было малолюдно, как-то несолидно и, главное, равнодушно. Как в церкви, куда меня однажды Поли направила, по какой-то своей причудливой атеистической традиции, куда-то там свечку поставить (она, видимо, приболела, а дата, «Николин день» или что-то такое, как раз подоспела). Вроде того что не просто даже «чего припёрся?!», а как бы «припёрся, да? ну, ладно-ладно, потусуйся тут, вот где-нибудь здесь, а потом сразу вали откуда пришёл; впрочем, можешь не валить, нам всё равно». И я, как в тот раз, немного потусовался, а потом свалил, так и в этот. Тогда просто купил свечку, нужную икону не нашел и воткнул абы куда. А в этот — нашел на стене какие-то правила, от которых разило тухлым бюрократизмом и чёрно-белым регламентом, прочитал, взгрустнул и удалился.

Вторая «попытка» что-то с этим своим творчеством сделать была связана с Государевым. Он, как-то глухой зимой, наверное, 1995-го, позвонил из своей Москвы, плеская мне в ухо оптимистичную интригу про то, что некая его знакомая дама ознакомилась с моими первым романом, оказалась в восторге и желает видеть вживую «живого классика», а посему мне следует чуть ли не мгновенно прибыть в Москву, дабы роман мой имел ход. По Государеву выходило, что дама эта имеет некие связи и некие даже возможности. Я послушно выехал на автобусе на другой день утром. В дороге, помню, читал повесть Кинга «Долорес Клейнборн», о том, как жена убила мужа, с подробным рассказом, что же её к этому сподвигло; там было что-то про пивной алкоголизм и мужнину «макаронину». В Москве, при личной встрече, Государев не был уже так возбуждён. Дама оказалось довольно обычной с виду девчонкой, кажется, нашей ровесницей. Мы посидели с полчаса у неё на кухне. «Живого классика» она, конечно, окинула благосклонным взором, но остальные 95% её внимания были прикованы исключительно к Государеву. О моей книге речь если и зашла, то совершенно вскользь. (Вообще, Государев любил приводить меня к своим дамам; до сих пор не возьму в толк, почему, — как некий катализатор что ли? — я всегда чувствовал себя на таких посиделках как Киса Воробьянинов рядом с Остапом Бендером.)

Третий эпизод был, в определенной мере, гораздо более значимым. На маминой работе, какой-то странной рогокопытной конторе, организованной в 90-х, где я на компьютере перепечатывал свои труды и иногда что-то делал по учёбе, однажды со мной заговорил один из маминых сотрудников по фамилии, кажется, Григер, мужчина лет сорока, худощавый и этакий вострый. Выяснилось, что его жена — детский писатель, да и сам он как бы знает в литературе толк. Я дал ему почитать вторую книгу (мне, видимо, тогда казалось, что она гораздо добротнее и продуманнее, чем первая). Через неделю он мне её вернул, констатирующе-нахмуренный, и немногословно дал мне понять, что произведение, конечно, незрелое и далёкое от серьёзной литературы. Я слегка расстроился, но лишь слегка (за что Мартин Иден, должно быть, одобрительно потрепал бы меня по плечу).

Ещё я как-то чуть позже снова поднял эту тему с Государевым. Мы сидели в пивнухе на Революции. Вначале Государев отметил, что у девушки, подававшей нам пиво, «аккуратная» попка. Потом зачем-то начал с ней спорить, что она нам недолила. Девушка взбрыкнула, сказала, что работает барменом не помню сколько лет, наливает точно и не надо оскорблять её подобным недоверием. Государев ворчливо назвал её «барвумэн» и отстал. На мой вопрос, как бы вот так сейчас напечататься, Майкл нахмурился как Григер, хоть и менее жёстко. «Сейчас читают Александру Маринину, Игорёк», — сказал Государев. «Понятно», — сказал я.

Ну и наконец, тот самый урологический художник, одолевший моего «Бога этой весны», на вопрос «как стать писателем?», вместо ожидаемых мной практических рекомендаций включил философско-задушевную интонацию с наморщенным подбородком: мол, ну как тебе ответить? — вначале поступить в мединститут, потом в девушку влюбиться, жизнь понаблюдать… Я понял, что он понял, что я имел в виду практичность, и он специально проигнорировал это, чтобы я проникся главным; в конце концов, он был же художником, разговаривающим с молодым начинающим писателем, а не редактором там каким-то.

Из суммы всех этих эпизодов я вывел для себя в какой-то момент неизбежную констатацию, что мой талант, а главное, — моя целеустремлённость, не настолько велики, чтобы всерьёз помышлять о литераторской карьере.

Тогда для кого и зачем писать?.. Опять самоосознание?..

Алина, я чувствовал, не настолько уж восторгалась моим творчеством. Её больше радовали не сами книги, а, пожалуй, моя увлечённость, приближенность к прекрасному, возможно, где-то (хотя не уверен) моя неординарность.

«Стало быть, — просто для себя, неважно, с какой целью», — подумал я, всё так же неподвижно глядя на первородный просцовский снег и всё так же неподвижно вцепившись в парализованную ручку, занесённую над зевающей от скуки девственницей-тетрадкой. Мысль была весьма побуждающа в своей мирной простоте. Но ничего не поменялось, и это вдруг начало беспокоить. Отчего же, всё-таки, паралич-то такой?..

Истинная причина томилась где-то рядом, ластилась, даже как бы толкала в бок, но я почему-то боялся не только сформулировать, но даже тронуть её краешком мозга.

Испугавшись этого страха, я решил отвлечься и подумать: о чём же можно бы было сейчас написать?

Сначала я подумал о форме. Все мои пять книг жили в фантастическом пространстве и, как хотели, игрались временем; все имена всегда вымышлены и причудливы; краски калейдоскопичны; сцены и диалоги сказочны и принуждённы. Попытка поиграть со стилем присутствовала, но в основном эта игра была или робка, или её лихорадило, как на второй фазе малярии. Придание реалистичности повествованию отчётливо намечалось только в «Боге…». Но «Бог…» был третьей книгой, потом это сдулось. И сейчас как-то очень въедливо ощущалось, что этот избранный некогда мною стиль я исчерпал. «Хорошо», — подумал я, — «я сделаю что-нибудь совсем реалистичное. Например, опишу без прикрас историю моих отношений с Вестницкими и компанией; все эти походы, вперемежку с институтством (да и школой), с этими схождениями-расхождениями, всем этим. Отлично!». И у меня даже мгновенно возникли в голове первые два предложения. И я сразу же высек их в тетради. («Попортил тетрадочку!») Но ручка снова сделалась глупо немощной. Я бросил её поверх листов, над которыми я только что неумело надругался; листы смотрели на меня с досадой, но в то же время как бы и надменно.

Я сделал из рук подставку для подбородка и уставился на снег. Что же было не так? что мешало?

Я задумался о главных мыслях моих произведений. Первая книга была про контраст хорошего и плохого в мире; злого и доброго; мерзкого и прекрасного; книга про невидимую черту разделяющую всё это (хотя Государев, когда мы года два назад шли по шпалам железной дороги на Галку, сказал, что книга — про друзей и дружбу; мне было странно, но я не стал его переубеждать). Вторая — про мечту о том, как случайные люди, почти случайно собравшиеся в некотором неслучайном месте испытают небывалую гармонию и единство и так и останутся в этом (кажется, никто эту книгу не понял, ни Григер, ни Яков, ни Государев, вообще никто, — всем она, казалось, была чужда; хотя, я был уверен — там были очень красивые места, и Яков сказал: «чувствуется, ты всё это пережил»; ещё там было красиво-больно про разрыв с Диной). Третья — про весеннее одиночество, про страх и ужас одиночества. Четвёртая — про границу смерти и жизни (там очевидно-коряво была выражена эта идея непознаваемости и непостижимости смерти; ненамеренная издёвка над возможностью жизни за гранью смерти; и всё это пересыпано, как блёстками, всеразличными дивными образами, связанными с мягкими и при этом чрезвычайно сильными восторгами моей тайной любви к Алине). Пятая — про художественное раздвоение личности, попытка представить возможность проживания одним индивидуумом параллельно двух различных жизней (чем это было навеяно — нетрудно догадаться, тем более что я закончил книгу буквально недавно, как раз перед всей этой просцовской заварухой). И тут я всё понял; даже не столько понял, сколько прочувствовал.

Концовка пятой книги была очевидно смазана; и даже, казалось, неприкрыто-надумана. Меня это раздражало в момент написания, и не менее сильно раздражало до сих пор. Я действительно не представлял, как можно было бы закончить книгу. Это было даже хуже, чем глупая концовка какого-нибудь «Мастера и Маргариты». Герой как бы находит мир в сердце, но уходит при этом как бы в никуда, в некий фантастический мир (которого и краски-то красивые, но холодные), в мир, перспектива которого напрочь лишена смысла, даже намёка на смысл. Я просто тупо завербалил, затуманил и набрызгал краски на это всё. Но страшнее всего (и страшно вдруг стало сейчас!, в тот момент, когда я с этой своей тёплой печной спиной смотрел на пахучий просцовский снег), что я знал почему это так! У меня вся эта концовка пятой книги жёстко ассоциировалась с одним нашим с Алиной разговором. Однажды, наверное, уже весной, но в некий её холодный вечерний момент, мы как обычно бродили по весеннему лесочку и мечтали о нашем будущем. Мы дошли до нашего общего дома, до его уюта, приделали внутри и снаружи него что-то сказочное, и, как всегда, возвышенно-красивое. И тут вдруг я сказал (а может быть не сказал, а подумал): «А потом??». И… Алина не ответила. Хотя я был уверен, что она услышала мой вопрос (даже если я его не произносил). Она просто внимательно, но при этом как-то и легкомысленно, посмотрела на меня, и просто молча отвела взгляд… Я смутился. И… замял это в себе. И так же было с концовкой книги: я замял её.

Книги кончились. Теперь я находился в жизни, в реальности. И эта реальность, как я видел, как мне было очевидно, неминуемо кончалась тем, о чём мы мечтали: нашим единым красивым домом, таким красивым и таким бессмысленным, дальше которого не было ничего.

И я захлопнул тетрадку. Я знал: больше я ничего не смогу написать.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Поселок Просцово. Одна измена, две любви предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я