Прыжок

Елизавета Ставрогина, 2018

Роман Борисович Лузов – 24-летний писатель и журналист. Два года назад он потерял лучшего друга Сашу, и теперь все, чем он живет, – это его «вымученный» роман, который он никак не закончит, и ненависть к Андрею Зубову, которого все обвиняют в убийстве Алекса… Вокруг кружка молодых людей кипит и меняется жизнь, но они – продукт общественного застоя – обречены на апатию и молчаливое безразличие ко всему происходящему. Это история о бессмысленных жертвах, смерти, поиске бога, политике и (совсем немножко) о любви. А еще о том, что каждому из нас однажды придется прыгнуть выше головы.Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Глава вторая

Лузов

«Солнце!

Отец мой!

Сжалься хоть ты и не мучай!

Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.

Это душа моя

клочьями порванной тучи

в выжженном небе

на ржавом кресте колокольни!»5

Роману Борисовичу было почти двадцать шесть лет, когда произошла эта история. В один из холодных понедельников, какими они обычно бывают, он стоял на крыше старой девятиэтажной облезлой хрущевки и безразлично глядел вниз, выжидая, когда пространство перед подъездом наконец станет свободным от входящих и выходящих людей. Во рту стояла неприятная горечь, бешено билось сердце, но он и не пытался его упокоить. В его больной, уставшей голове вертелось: «Неужели это все, что Ты приготовил мне — пополнить список слабейших?» Как ни странно, ему будто нравилось осознавать собственное несчастье. Стоя на краю, он упивался своими обидами и сожалениями о напрасно прожитой жизни, зарывал себя в них, как в песок, не желая прерывать акт самокопания. За несколько минут он успел обдумать все, что уже было безвозвратно потеряно. Да, ушло все, не осталось ничего, кроме непрощенных обид, невысказанных жалоб и упущенных возможностей. Весь мир теперь был у него под ногами, и он впервые поднял глаза к небу. «Это хорошо, что под вечер людей становится меньше, — думалось ему. — Не будет лишних проблем. О чем еще мне нужно вспомнить? Ну и бредятина! Умирая, не знаю, о чем подумать! Солнце садится… а луну я уже не увижу. Мой бой окончен, я выдохся, как старая костлявая собака. Помнишь, друг, я обещал, что мы встретимся совсем скоро? Я уже иду. Жизнь есть движение, и если двигаться — то только на один шаг вперед». Он попытался представить смерть, вспомнить ее такой, какой видел когда-то, и впустить ее внутрь. Вдруг его белое лицо болезненно скорчилось.

Вспомнил! Он, совсем освирепевший от своих мыслей, вдруг вспомнил Машу, и сердце его заныло с новой силой. Заслезившиеся от ветра глаза запылали огнем, а огонь никогда не предвещает ничего хорошего: либо сожжет изнутри, либо опалит всех вокруг. Лузов помнил каждую черточку, каждую деталь, помнил даже маленький, еле заметный шрамик на её переносице. «Господи, да дай ты мне хоть сейчас об этом забыть!» — взмолился он, закрывая глаза ладонями, будто бы в них было все дело. Проблема его заключалась в том, что он не умел забывать. Ему нужно было взвалить на кого-то вину — и он приписал её всем: Маше, своим жадным глазам, Богу. Но только не себе. «Разве я виноват, что никто вокруг не принимает моих странностей, которыми я награжден с рождения?» — твердил он, так постоянно и убегая от осознания собственной неправоты. Нервно задергался уголок его губ.

* * *

Закончив государственный гуманитарный университет по профилю журналистики, Лузов так и не научился общаться с людьми и делал это всегда из-под палки: если очень уж надо или если заставят. Одногруппники считали его странным и предпочитали с ним не общаться, а те, кто решался, в конце концов признавали свою ошибку: его сбивчивая, а зачастую и высокомерная манера речи отпугивала их, как и незаурядные умственные способности, во много раз превосходившие их собственные. Уже в юности Лузов презирал пустословие: говорил он лишь о вещах, казавшихся ему важными. Девушки влюблялись в него, но он сразу давал им понять, что делать этого не стоит. Он вообще был очень разборчив в отношениях с противоположным полом — идеалист и романтик. Все его романы заканчивались слишком скоро, оставляя его то с неоправданными ожиданиями, то с разочарованием. Быстро находя замену ушедшей девушке, Лузов не переставая сравнивал одну с другой, а потом всех их вместе взятых. Его ровесники не могли понять, что привлекало красавиц в этом заике и идиоте, каким он казался со стороны. Секрет его был в прекрасном воспитании и галантности — эти качества очень редки в наше время. Что бы ни происходило между ним и его партнершей, он всегда относился к ней уважительно и не позволял себе никаких колкостей, а тем более унижений. Уже гораздо позже Лузов нашел свой идеал — женщину, которую полюбил так, как не мог полюбить никого другого. Позже изменились и его манеры.

В журналистике же ему больше всего нравился метод наблюдения. Он любил изучать людей и окружающие предметы, иногда смущая своим пристальным взглядом сами объекты исследования. Однако никогда не писал об этом, не делился опытом, да и вообще предпочитал с газетами не работать. Но кое-какие ассоциации, связанные с наблюдениями, всё же навсегда отпечатались у него на обратной стороне мозга. Он знал, например, что запах скошенной травы напоминает запах арбуза. Гуляя по центру, он частенько садился на постриженный газон и наслаждался воспоминаниями из детства: там, далеко в прошлом, мама всегда приносила домой огромный арбуз в середине августа — единственная причина, по которой маленький Рома ждал лета. Единственная, потому что любимым его временем года все-таки была осень.

Последние три года превратили его в совсем другого человека, на которого раньше сам Лузов посмотрел бы недоверчиво и скептически. Время сделало с ним что-то невообразимое, перевернуло все его взгляды и заставило поставить под сомнение даже устоявшиеся законы природы. Он мог часами восхвалять метафоричность придуманных им образов, а потом с тем же рвением поносить их последними словами. Как любой творец, он стремился к самовыражению, а потом зарывался головой в песок, боясь столкнуться с несовершенством своего творчества. Он хотел воспеть торжество жизни, но она разочаровала его, и он понял, что истинна одна лишь смерть.

И вот теперь он стоит на краю, и все, что ему осталось, — это последний прыжок, после которого весь мир погрузится во мглу и невесомую пустоту.

* * *

В его жизни было две женщины, не считая матери и сестры, которые имели на него самое сильное влияние — Мари и Вера. Под их невидимым воздействием он сжимался, как пластилин, принимая то одну форму, то другую. Любому мужчине это показалось бы унизительным, но было в Лузове что-то такое, что при всем этом не лишало его самобытности и уникальной индивидуальности. От рождения он был достаточно мягок и скромен, ко всем относился с почтением, но без заискивания; чужая гордость вызывала в нем восхищение, а неуверенность — жалость. Казалось, в нем не было никакого стержня. Убери из-под него опору — и он тут же развалится. Однако это было самое горькое всеобщее заблуждение. Никто на всем свете не мог диктовать ему, что делать, и Лузов всегда четко отслеживал грань между компромиссной благосклонностью и танцами под чужую дудку. Вера этой черты сознательно не пересекала, а вот Мари — неосознанно всеми силами пыталась ее стереть.

Куда бы он ни шел, что бы ни делал, что-то сталкивало его с Верой и постоянно напоминало о ней. Они были связаны неразрывно. Она знала об этом, а он и не догадывался. Даже самая маленькая мысль, фантазия Лузова о ней была бы бесконечно приятна Вере. Но она знала, что её возлюбленный не готов ответить ей взаимностью, поэтому ждала. Ждала так долго, что все чувства смешались у нее в голове, превратившись в один липкий, вязкий комок. Порой недели летели одна за другой, и Вера не успевала заметить, где кончается одна и начинается следующая, а иногда день тянулся, как год, делая её одинокое существование невыносимым. Жила она со своей пятилетней дочерью Катей, красивой темноволосой девочкой, которой и отдавала всю свою нерастраченную и никому не нужную любовь. Лузов время от времени захаживал к ним в гости, каждый раз поражаясь порядку и чистоте, царившим в этом маленьком, но уютном доме. Он хотел бы возвращаться сюда снова и снова, но ему было слишком тяжело ловить на себе влюбленный взгляд Веры Николаевны, поэтому зачастую Лузов давил в себе желание повидаться с ней. Скорее всего, он попросту боялся этой женщины, рядом с ней он чувствовал себя некомфортно (во всяком случае, ему так казалось), будто бы должным или чем-то обязанным, хотя она не давала ни малейшего повода так думать. Несмотря на то, что Вера никогда ничего от него не требовала и даже не говорила о своих чувствах, он все понял еще год назад. Знакомство их произошло в университете Лузова, где работал и тогдашний супруг Веры, скончавшийся в автокатастрофе незадолго до рождения дочери. Она заходила в деканат забрать кое-какие документы и там встретила Романа Борисовича, аспиранта кафедры литературной критики, который — в своем стиле — яростно спорил с другим аспирантом. Он аж раскраснелся от удовольствия, когда оппонент его ретировался, признав поражение. Вера наблюдала за этой сценой, иронично косясь то на одного, то на другого, и посмеивалась. Лузов смутился, когда увидел ее в кабинете, и сконфуженно поздоровался. А узнав о том, что она вдова самого Смольного, профессора филологии, и вовсе не смог сдержаться:

–Прекраснейший преподаватель! — воскликнул он, заикаясь. — Соболезную вам. Что принято говорить в таких случаях? — он слегка замялся. — У Бога на каждого свои планы?… совсем не облегчает, но что нам еще остается? — криво улыбнулся Лузов. Глаза его не улыбались, а лишь тоскливо поблескивали.

Эти искренние слова действительно подбодрили Веру. Оставшись со своей маленькой дочерью, она носила в душе бесконечное одиночество и страх. Денег с натяжкой хватало только на пару лет. Не имея высшего образования, закончив лишь педагогический колледж, Вера Николаевна не знала, куда идти и у кого просить помощи. Лузов подвернулся очень вовремя: он был как раз из тех людей, которые могут, а главное, умеют поддержать в трудную минуту. Это качество, наверное, и привязало к нему Веру. Стоило Лузову удалиться — как шипы на ошейнике впивались в ее горло, а к глазам подступали слезы.

Лузов пристроил ее преподавателем дополнительного детского образования в колледж при университете — связи в научных и организационных кругах очень помогли ему в этом нелегком деле. Так, Вера потихоньку смогла встать на ноги, освоиться в своем горе и перестала бояться.

* * *

Уже много позже на этой самой кафедре к Лузову часто подбегали смелые студентки и закидывали местную достопримечательность всевозможными вопросами. Когда о таланте молодого гения шумит чуть ли не весь город, было бы странно не столкнуться с его почитателями. Поначалу такое внимание к его скромной персоне льстило Лузову. Он охотно рассказывал всем интересующимся о своей работе и даже давал целые интервью, однако достаточно скоро почувствовал, что выдохся.

Ему всегда хотелось смешаться с толпой, спрятаться, стать незаметным и неприглядным, но он на каком-то интуитивном уровне чувствовал и осознавал, что судьба приготовила ему сложнейшее испытание, совсем не под стать его мягкому характеру — испытание известностью. Говорят, нет такого препятствия, которое не мог бы пройти человек, на чьем пути оно встретилось. Но ведь, по существу, невозможно объективно оценить, насколько хорошо пройдено испытание и извлечен ли из него жизненный урок. Так и в этом случае: нельзя с точностью сказать, какого результата ждал от Романа Борисовича Господь Бог. Если Лузов должен был посерьезнеть, замкнуться в себе окончательно и обрести ту самую пресловутую грубую «мужественность» — то он выполнил план Божий просто блестяще. Но с другой стороны — он ведь уже стоит здесь, на крыше. Так неужели весь этот тернистый путь вел его сюда? Что ж, тогда можно было выбрать способ попроще.

* * *

Москву все еще держала своими цепкими ручищами холодная зима, когда незаметно забрезжило на горизонте весеннее солнце. Мороз, захвативший город, дожил до марта и все-таки сдался под натиском теплых ветров. В тот год Лузов занимался диссертацией на своей любимой кафедре. Упрямые солнечные лучи то отчаянно били ему в глаза, то прятались в тени пушистых облаков, будто заигрывая с ним. Кафедра была пуста, и Роман Борисович мог расслабиться и сидеть тут в свое удовольствие, ничего не делая. Научный стиль диссертации, который он ненавидел всеми фибрами души своей, вмиг перестал его заботить, когда он подумал о том, какое важное событие ему предстоит в этот вечер. Лузова буквально передернуло. И все же было в этом какое-то мазохистское удовольствие: он смаковал каждое свое дурное предчувствие, во всех красках представлял грядущее. Ему грезилась Маша. Ее чувственные глубоко-зеленые глаза, задиристо вздернутый носик — все это возбуждало в нем не вожделение, а какое-то приятное томление, как у героев немецкого романтизма, о котором он писал научную работу. Романтический герой томится по бесконечно великому, стремится к чему-то неопределенному, жадно ищет и не находит. Лузов встал из-за стола и приоткрыл окно. Звуки улицы проникли в тихую аудиторию, и старые стены вдруг ожили.

На часах уже третий час — через два с половиной часа они с Мари встречаются в выставочном павильоне на Новослободской. Все ее знакомые нахваливают выставку японского художника Хакаси Мураками, а ему, Роме, вовсе нет никакого дела ни до модной галереи, ни до старика Мураками, ни до всех японцев вместе взятых. Хороший народ, трудолюбивый, но они — на другом конце света, а Маша — вот она, совсем рядом, просто протяни руку. Современное искусство, как оно ни старалось и ни лезло из кожи вон, так и не смогло понравиться Лузову. Не то чтобы он не понимал, что хотел донести тот или иной художник своей работой. Просто он знал способы куда более эффективные для выражения неуловимой человеческой мысли.

Итак, она будет ждать его там. И что дальше? Как сможет он начать этот нелегкий разговор впервые за все те годы, что они знакомы? В омут с головой никак нельзя, это только отпугнет ее, и тогда ни о каком расположении и мечтать не придется. В волнении Лузов поднес указательный палец к подбородку. Как же медленно идет время! Движется, как старая кляча, со скрипом, притворяясь, что устало бежать, и угрожая, что вот-вот остановится совсем. Но ему никогда не остановиться, никогда не замедлить свой бег, и вредничает оно только в больной голове самого Лузова.

Мучительно и трудно было пережить эти два часа. Но они прошли, как проходит все в мире — словно песок просачивается сквозь пальцы, а нам и в голову не приходит, что самые утомительные несколько часов из пережитых нами могли бы стать вместо этого самыми счастливыми в нашей жизни. Лузова охватил нервный мандраж, когда он подал Мари согнутую в локте руку, и она благосклонно просунула под нее свою тонкую кисть. Она была одета в шелковое желтое платьице в мелкий горошек, сверху небрежно была накинута шубка, а на ногах — осенние грубые ботфорты. Хотя зимний холод уже проигрывал ежегодную битву, ногам все еще было зябко. Светлые глаза ее улыбались из-под пушистых изогнутых ресниц, густо накрашенных тушью.

Купив билеты, они двинулись в глубь выставочного зала — туда, откуда начинался просмотр. Мари в предвкушении болтала головой туда-сюда, осматривая подвешенные на стенах картины. Однако стоило ей присмотреться к экспонатам как следует, и тут же улыбка слетела с ее лица. Кругом висели полотна с какой-то шедевральной мазней. Лузов едва сдерживался, чтобы не засмеяться. На одной картине была изображена кривая синяя окружность с громким названием «Одиночество». В другом конце располагалась скульптура из папье-маше. Это было похоже на какой-то коричневый столб, или на толстую палку, воткнутую в землю, или еще бог знает на что, но по замыслу автора это была «струя дыма». К экспонату подошла серьезная женщина в очках и коктейльном платье и стала внимательно всматриваться в стоящую перед ней палку. Потом она, сохраняя важный вид, прочла название и многозначительно хмыкнула. Тут Лузов не выдержал и неприлично громко расхохотался. Женщина недовольно посмотрела на него, затем на Машу и, причмокнув, удалилась в другой зал.

— Никогда не слышала про такого художника, хотя в Японии, говорят, он безумно популярен, прямо как Бенкси, — сказала Мари, желая, по-видимому, разрядить атмосферу.

— Я вообще знаю только одного Мураками, — смеясь, сказал Лузов. — Того, который писатель.

Они переходили из одного в зала в другой — всего их было пять — и диву давались, насколько продуктивен этот японец и как мастерски он штампует все эти картины, будто у него во владении есть собственный завод. Больше всего их поразила такая инсталляция: огромная пластмассовая ромашка, около метра в высоту, и в центре ее желтой сердцевины — маленький белый унитаз. На табличке было написано: «Спущенная молодость, 2016г.». Озадаченные ребята единогласно решили, что это просто слишком высокое искусство, чтобы суметь постичь его трезвым умом.

— Боже мой… — задумчиво произнесла Маша, когда они вышли из выставочного зала. — Ну и пошлость!

Лузов удивленно посмотрел на свою спутницу и вдруг брызнул смехом. Он ожидал, что Мари, поддавшись влиянию своих высококультурных друзей, будет через силу восхищаться и давить улыбку. Но она никогда не изменяла своей искренности, и ничье мнение не могло повлиять на нее сильнее ее собственного. Мари тоже засмеялась в ответ и подняла на него свои веселые блестящие глаза. И только ее губы хотели произнести привычное «ну пока, Рома!», как Лузов вдруг судорожно сжал ее ладонь. Мари опешила и слегка отстранилась.

— Марья Сергеевна! — в какой-то горячке вскрикнул Лузов. — Ты должна знать… то есть, я хотел сказать, что хочу дать тебе знать… — он сделал паузу, чтобы не начать заикаться, сглотнул горькую слюну и, взволнованный только больше прежнего, продолжил: — Да ты уже наверняка и сама догадалась, я по глазам твоим вижу. Какие же у тебя зеленые глаза! замечала, что они меняют цвет от серого до темно-зеленого? Что я несу, конечно же, замечала… Они совсем не умеют обманывать, твои глаза. С другой стороны, зачем девушке взгляд, который умеет лгать? Вы лжете словами, и если б не было честных глаз, как бы мы вообще могли понять правду? Так бы и водили нас за нос, — Лузов нервно усмехнулся. Маша тоже улыбнулась уголком губ. — Счастье в правде. Не во всей, конечно, но… я хочу открыть тебе правду, это сделает меня счастливее. Маша, я тебя люблю. Давно, очень давно, еще с тех пор, как был совсем мальчиком. Мне даже кажется, что я полюбил тебя, как только ты вошла к нам в класс. Помнишь этот день? Помнишь? — Мари кивнула. Комок подступил к ее горлу, она боялась заплакать, поэтому смолчала. — Я сразу подумал: вот это глаза! какие огромные, какие грустные и спокойные! Совсем не похоже на твой характер, я это понял позже, — он сбился и перевел дух. — И я хочу сделать тебе предложение. Не принимай его в штыки слишком скоро — над этим стоит подумать. У меня есть стабильная работа (хотя всей душой я ненавижу свои гадкие статейки, но величия это мне, конечно, не делает). А завтра я еду в ваше издательство. Так что у меня большие планы, Мари… Я бы и мечтать не мог о такой девушке, как ты, но поверь, я буду боготворить тебя, на руках носить, лишь бы твои ножки всегда оставались чистыми… Каждую морщинку, ресничку твою любить буду… Ты только обязательно подумай, и подумай хорошо. Силой я тебя брать не собираюсь (даже если бы и хотел!), я не тиран. Хотя в наше время всем только деспоты и нравятся. Вот стою перед тобой такой, как есть, и весь — для тебя. Это я и хотел сказать. Ты должна знать.

Резко выдохнув и оттянув вниз сморщившийся край своего свитера, Лузов с надеждой посмотрел на стоящую перед ним девушку. Губы её слегка дрогнули и растянулись в ласковой дружеской улыбке. Эту улыбку он знал с детства, и за годы она совсем не изменилась.

— Рома, что за пафос? — спросила она. Голос ее удивлялся, а глаза говорили, что она нисколько не удивлена. Его пылкие слова растрогали ее — только и всего. — Долго ты речь готовил?

Лузов понял, что его пламенный рыцарский порыв не произвел должного впечатления, и потупил взгляд. Маша тут же заметила его смущение.

— Значит, ты предлагаешь мне выйти за тебя замуж? — надменно взмахнув головой, произнесла она.

— Хоть бы и так, — отозвался Лузов.

— Недурно. Но подумай, Роман Борисович, мы ведь знаем друг друга еще со школы. И я всегда, всегда — обещаю! — буду относиться к тебе так же нежно, как и много лет назад. Ты мне все равно что брат, понимаешь? Я не смогу видеть в тебе мужа или любовника, как бы ни старалась.

И, то ли от неловкости, то ли от неожиданности, она засмеялась. Её небрежный, нахальный смех барабанной дробью забился в ушах Лузова. Эта нехитрая насмешка кольнула его в самое сердце и засела в нем, как заноза.

— Ты сможешь полюбить меня, — робея, произнес он.

— Нет, нет, прости, это невозможно, — отрезала Маша, вдруг почувствовав себя виноватой. Этого чувства она боялась больше всего на свете и всегда бежала от него. — Наш женский мозг отравлен литературой и кинематографом, где любые отношения — это индивидуальная трагедия. Нам не хочется того, что само идет в руки, нам необходимо страдать от любви.

Она произнесла это с легкостью, не принимая всерьез, и не могла даже предположить, каким адом обернутся для нее эти слова.

— Тогда оставим, — буркнул Роман Борисович и быстро скрылся в дверях павильона. Маша с нежностью посмотрела ему в след. «Какой же он чудной» — произнесла она про себя. — «И ведь вполне искренне. Но не было и щелчка в голове, даже рука не дрогнула». Она ждала, что что-то обязательно екнет, щелкнет, крякнет внутри, предвещая настоящую любовь. В свои двадцать четыре года она и не задумывалась о замужестве, оно было ей попросту неинтересно. Только Лузов об этом не знал. Он копался лишь в себе одном, ковыряя свое нутро тупой пластиковой ложечкой — так гадко и тягуче было его состояние.

Примечания

5

Маяковский Владимир Владимирович (1893-1930 гг.)/ «Немного слов обо мне самом»

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я