Триада

Евгений Чепкасов, 2014

Автор считает книгу «Триада» лучшим своим творением; работа над ней продолжалась около десяти лет. Начал он ее еще студентом, а закончил уже доцентом. «Триада» – особая книга, союз трех произведений малой, средней и крупной форм, а именно: рассказа «Кружение», повести «Врачебница» и романа «Детский сад», – объединенных общими героями, но вместе с тем и достаточно самостоятельных. В «Триаде» ставятся и отчасти разрешаются вечные вопросы, весьма сильны в ней религиозные и мистические мотивы, но в целом она не выходит за рамки реализма. Это умная, высокохудожественная книга о современности как для широкого круга читателей, так и для эстетов.

Оглавление

Неделя первая

— Адрес?

Он назвал.

— Полис есть?

— Есть.

— На что жалуетесь?

— Высокая температура, сильный кашель, слабость.

— Сколько дней болеете?

— С первого числа.

— Новый год, наверное, так хорошо отметили?

— Я его не отмечаю.

— Почему?!

— Я Рождество праздную.

Доктор с любопытством посмотрел на больного и поинтересовался:

— И как же вы его праздновали?

— Почти никак. В церковь сходить не смог. Позавчера вечером и вчера утром тропари отчитал, разговелся — вот и весь праздник.

Несколько мгновений врач изумленно глядел на собеседника, и лишь внезапный глубинно-надрывный кашель больного заставил доктора встрепенуться, вспомнить о профессиональных обязанностях и продолжить расспросы:

— Кашель с мокротой?

— Сухой.

— Температура до скольки поднималась?

— До сорока.

— Возьмите градусник. Чем лечились?

— Аспирин, парацетамол, зверобой, мать-и-мачеха.

— Значит, только жаропонижающие и травки… Встаньте лицом к окну. Рот откройте.

— А-а-а!..

— Можно и без «а-а-а». Понятно… Язык не обложен, зев чистый… Садитесь. Аппетит был хороший в эту неделю?

— Так себе.

— Да еще и постились, — укоризненно заметил доктор.

— Это несложно.

— Не знаю-не знаю… Есть среди знакомых больные туберкулезом?

— Нет, вроде бы.

— Хорошо. — И вполголоса медсестре: — Оформляем в пульмонологию.

Медсестра взяла ненадписанную историю болезни и спросила:

— Фамилия, имя, отчество?

— Слегин Павел Анатольевич.

— Полных лет?

–Тридцать шесть.

— Полис дайте.

— Пожалуйста.

— Неработающий? — уточнила медсестра, переписывая с полиса недостающие данные.

— Официально — да.

— Карточка на вас заведена?

— Нет.

— Почему?

— Не болел.

— Не болел-не болел — и на тебе! — усмехнулся доктор. — Как же вы так?

— Не знаю.

— Но ведь у каждой болезни есть причина.

— Не спорю. — Павел Слегин улыбнулся.

— Перед Новым годом простужались, горло болело?

— Нет.

— Кашляли?

— Кашлять я три дня назад начал.

— Давайте градусник и раздевайтесь до пояса… Тридцать девять и две. А выглядите на тридцать восемь. Встаньте. — Врач заткнул уши фонендоскопом. — Дышите глубоко и ровно… Еще глубже… С силой выдохните… Еще раз… Одевайтесь. Ребра давно ломали? — неожиданно закончил он.

— В шестнадцать.

— Кто же вас так?

— Земля.

— В смысле?

— С четвертого этажа летел.

— Везунчик вы, однако, — произнес доктор, торопливо записывая что-то в историю болезни. — Оль, смеряй пока давление.

— Сейчас… Придерживайте вот здесь… Сто на шестьдесят.

— Идите на флюорографию, — сказал врач, закончив писать и протягивая Слегину тонкую крупноформатную книжицу. — Кабинет 116, налево по коридору.

— А какой диагноз? — робко спросил Павел.

— Подозрение на пневмонию. Снимок покажет. Постойте, что у вас с ногой?

— С ногой? — удивленно переспросил больной, приостанавливаясь у двери приемного отделения.

— Вы сильно хромаете.

— Со мной бывает, когда задумаюсь. Извините. — И вышел, смущенный.

Он медленно, но безо всякого хромоножия двинулся по коридору, посматривая на номера кабинетов и думая, что вот ведь странность: всего пару часов назад к нему приехал участковый врач, и он был дома, а сейчас уже в больнице, и история болезни на руках, и надо переобуваться в тапочки. «Хоть не в белые — и то слава Богу», — мысленно пошутил Павел.

Вскоре он, сопровождаемый медсестрой, уже подымался в лифте на четвертый этаж и с улыбкой смотрел на неестественно чистый пол, на свои клетчатые шлепанцы, на спортивный костюм, в одном из карманов которого лежал гардеробный номерок. В гардеробе больной тоже улыбнулся, увидев, как на плечики с его одеждой натягивают большой брезентовый чехол с карманами для обуви. Всё было ново и интересно и заслуживало поощрительной улыбки, но вот только эта пустыня во рту, и колокольная медная тяжесть в голове, и слабость, слабость…

Лифт остановился, дверные створки разъехались в стороны, и Павел крупно вздрогнул: ему представилось, что он не в лифте, а в троллейбусе, возле задних дверей, и рядом стоит не белохалатная медсестра, а человек в дубленке, и этот человек, который и не человек вовсе, хочет шепнуть что-то на ушко…

— Сле-эгин!… — укоризненно протянула медсестра.

Павел вновь вздрогнул и поспешно покинул лифт.

Больного сдали с рук на руки двум миловидным девушкам с медпоста, и те, посмеиваясь с каким-то заговорщицким видом, стали рассуждать, куда положить новоприбывшего.

— Слегин, идите в палату № 400, — велела курносая сестричка, недавняя школьница. — Это рядышком, во-он там, третья дверь отсюда. Как только положите вещи, сразу возвращайтесь. Пойдете на уколы и капельницу.

В начале сестричкиной речи Павел улыбнулся ее забавной назидательности, а при словах об уколах и капельнице помрачнел и, попинывая сумку с вещами, пошел к указанной палате. «Этого не может быть! — подумал он вдруг, подойдя к прикрытой застекленной двери с табличкой «400». — Четверка означает этаж. Палата № 0…» Павел уставился на узорчатое дверное стекло, за которым что-то белело, и вспомнил, что три года назад стоял перед таким же, только на то стекло можно было дышать, оттотулив губы, а лед от дыхания волнисто плавился, плавился…

«Что-то серьезное начинается», — решил Павел, зажмурившись и покусывая губы. Прочитав Иисусову молитву, он открыл глаза, отворил дверь и, шагнув через порог, сказал:

— Здравствуйте.

* * *

— Здравствуйте, — ответили ему три обитателя довольно просторной четырехместной палаты.

Слегин, чуть сутулясь от всеобщего липучего внимания, прошел к незастеленной кровати и поставил сумку на пустую тумбочку. Не присев, он с минуту смотрел в окно на хорошенькие конусообразные елочки и цепочку глубоких сизоватых следов, прострочивших сияющий наст.

— Хорошо сейчас на воле… — мечтательно произнес крепенький бородатый дедок, глядя во второе окно.

— На воле всегда хорошо, — пробасил обрюзгший мужичина лет под шестьдесят, сидящий на кровати наискосок от Павловой.

Ближайший сосед Слегина, изможденный старик, тяжко вздохнул и выматерился.

Павел, словно продолжая цепочку реплик, надрывно раскашлялся, вслепую сел на кровать, согнулся, упершись локтями в колени, и вскоре затих, утер слезы, встал и вышел.

Перед капельницей Слегина, уже лежащего на топчане в процедурной, железно ужалили в палец и взяли немного крови. Затем перетянули руку жгутом, заставили сжимать и разжимать кулак, прощупали вену, мазнули по ней спиртом и вкололи иглу, сняли жгут, покрутили колесико на регуляторе и спросили:

— Не жжет?

— Нет, — ответил Павел, подумав, что не такая уж это и страшная вещь — капельница. «Да и сколько их мне переделали лет двадцать назад…» — додумал он, невесело усмехнувшись.

Пузырьки всплывали на поверхность и там лопались. Подобно им, сквозь мутную толщу времени всплывали прозрачные воспоминания и лопались в мозгу Павла. Многие из воспоминаний были ужасны и, будто разрывные пули, могли бы разнести голову вдребезги, но лицо больного оставалось спокойным, взгляд катался на воздушных пузырьках, как на подводном лифте, а думалось примерно следующее: «Это мои грехи, и я их искуплю. Господь милостив».

Вспомнились мечты о монастыре («Я уйду в монастырь и буду молиться за тебя, мама!»), а после — гнусное грехопадение с плахой женского тела и полет с четвертого этажа. Вспомнились безумная уверенность в том, что попал в преисподнюю, и смерть матери, доведенной им до инсульта, и шестнадцать адских лет, срежиссированных неким находчивым собеседником. Вспомнились три троллейбусных круга в рождественскую ночь, и тот самый собеседник в дубленке, и крупная, нежная, чуть грустная звезда, неотвязно следовавшая за троллейбусом.

В ту ночь свершилось незаслуженное чудо: дядя Паша стал Павлом; и теперь, глядя в высокий больничный потолок, он благодарно улыбался, вспоминая, как три года назад глядел в небо и шел за звездой. Во время того звездного пути к церкви он услышал строгий небесный голос, сказавший: «Помни и молись».

— Господь милостив! — прошептал Павел. — Слава Тебе, Господи!

Капельница иссякла.

Закрутив до упора колесико регулятора, Слегин очень удивился своим действиям, поскольку раньше, лет двадцать назад, колесико закручивали медсестры или близлежащие больные. Сестричка, пришедшая вскоре, тоже удивилась и похвалила Павла.

— Вы, наверное, часто в больнице лежите? — поинтересовалась она, выдергивая иголку из его вены. — Держите.

— Редко, — ответил он, придерживая ватку и медленно сгибая руку в локте.

— Повернитесь на бок и приспустите штаны.

Жаропонижающий коктейль (анальгин с димедролом) девушка вколола каким-то изощренным способом: зажала два шприца между указательным, средним и безымянным пальцами полусогнутой ладони, вонзила двуигольчатый кулак в цель и внутренней его стороной вдавила поршни до упора.

— Держите ватку. Резко не вставайте, а то голова закружится.

— Спаси Бог, сестра.

— Не за что. Выздоравливайте.

С минуту Павел полежал, затем посидел немного на краю топчана, потом встал и медленно прошаркал в палату.

На его койке успела возникнуть стопочка постельного белья, и он стал стелиться; сил не было, и несколько раз приходилось садиться, чтобы отдышаться или откашляться. Когда постель была готова, больной почти упал на нее со стуком в висках и ощущением, что по лицу проводят и проводят видимой и осязаемой половой тряпкой. Он прикрыл глаза.

— Кто здесь Слегин? — спросил женский голос.

Врач и сестра с электрокардиографом на тележке сноровисто сделали свое дело, сняли зажимы с лодыжек и запястий обследуемого, удалили присоски с его груди и удалились сами вместе с длинной розовой лентой электрокардиограммы.

Лента ЭКГ внезапно вытянула из памяти Слегина другую ленту, поуже, с розовенькими буковками. Талонная лента хвостом свешивалась из сумочки кондукторши, и потная женщина в шарообразной шерстяной шапке нервно поглаживала эту ленту и непонимающе глядела на школьный проездной, предъявленный дядей Пашей, а потом кричала, кричала… Она кричала и после, но уже иначе, она так и выскочила из троллейбуса с безумным криком, и понеслась куда-то, а бес в дубленке ехидно ухмылялся ей вослед…

«Где ты теперь, матушка?.. — грустно подумал Павел, глядя в окно. — Узнать бы…» Температура плавно спадала от укола, по небу плыли длинные облака, и становилось всё легче и грустнее.

— Слышь, тебя как звать-то? — вдруг скрипуче спросил изможденный старик с соседней койки, до которой Слегин при желании мог бы дотянуться рукой.

— Павел.

— Паша, значит…

— Павел, — настоятельно поправил новоприбывший.

Остальным больным такая щепетильность не очень-то понравилась, но нужно было знакомиться, и знакомство состоялось. Ближайший сосед новенького, начавший разговор, назвался Колей, крепенький бородатый дедок с кровати у другого окна — Сашей, а обрюзгший, проспиртованного вида мужчина лет пятидесяти с гаком сказал, что зовут его Женей, а в имени «Паша» ничего обидного нет, но уж «Павел», так «Павел»…

— Ты с чем лежишь-то? — продолжил Женя.

— Подозрение на пневмонию. Снимок не готов еще.

— Тут у всех пневмония, у Коли только бронхит с сердчишком.

— Жидкость в легких скапливается, и дышать тяжко. Говорят, от сердца, — подтвердил сосед Слегина и безысходно выматерился.

— А я уже почти месяц тут, у меня двухстороннее, и никак не вздохнуть полной грудью, никак, — сокрушенно сообщил бородатый Саша и добавил с самоистязательной ухмылкой: — Стало бабушке полегче — реже начала дышать!

— Ну-у, затянул опять! — проворчал Женя. — Меня вот шесть раз бушлатили, весь изрезан, в брюхе сетка — и ничего, весел! «Говорунчика» бы сейчас — и совсем хорошо…

— Только и знаешь — «говорунчик»… — пробормотал бородач.

— А ты только и знаешь — ВЧК, — парировал весельчак и, подмигнув Павлу, доложил: — Он ведь у нас «чекист» — ВЧК да ВЧК…

— Пора в ВЧК! — громко проскрипел старичок Коля, заулыбался и коротко, по-доброму матюгнулся.

— Тьфу ты, околеешь с вами!.. — рассердился толстомясый Женя и вышел из палаты. В дверях он чуть не сшиб худощавую белохалатную женщину, отпрянул и смущено проговорил: — Извините, Мария Викторовна.

— Ничего, Гаврилов, идите, — сказала врач с усталой материнской улыбкой. — Только к тихому часу будьте в палате… Слегин Павел Анатольевич? — вопросительно прочитала она в истории болезни, потолстевшей от флюорографических снимков, и внимательно посмотрела на нового пациента.

— Да. Здравствуйте.

— Здравствуйте и вы. Разденьтесь, пожалуйста, до пояса — я вас послушаю.

Слушая, Мария Викторовна отрешенно смотрела в окно, и лишь когда нужно было передвинуть прохладное металлическое ухо фонендоскопа, она коротко взглядывала на тело больного и вновь уносилась в заоконную бесконечность.

— Можете одеваться.

— Что скажете, доктор?

— У вас правосторонняя нижнедолевая пневмония. Снимок уже готов, да и хрипы прослушиваются. Жидкости в легких нет. Если всё пойдет нормально, недели через три выйдете отсюда. Пока от вас требуются двадцать пятиграммовых и десять десятиграммовых шприцев и десять систем для капельниц. На первом этаже есть аптека или родственникам закажите. Еще нужны тарелка, ложка и чашка: в столовой их, как ни грустно, не дают. Всё, кажется.

— А позвонить отсюда можно?

— Да, по карточке. Но разок можно и с поста. Поспешите: с двух до четырех у нас тихий час и по коридорам не ходят.

— Спаси Бог, вы очень хорошо всё объяснили.

— Опыт. Выздоравливайте. И если хотите звонить, то идите сейчас же.

Когда она вышла, клинобородый Саша посмотрел на Слегина тихим осенним взглядом и пояснил:

— Это наш лечащий врач, Мария Викторовна. Замечательная женщина.

— Да, — согласился Павел и пошел звонить.

— Марья Петровна? — спросил он через пару минут, сжимая телефонную трубку. — Да, я. Положили с воспалением легких. Говорят, недели на три… Ничего страшного, не переживайте. Марья Петровна, окажите любовь: мне нужны чашка, ложка, тарелка и телефонная карточка… Именно так. В моей комнате на полке стоят «Жития святых» — знаете? В пятом томе лежат деньги. Принесите… Да, тарелок здесь нет… Пока еще не ел — не знаю. С четырех до семи можно… Пульмонология, четвертый этаж, палата № 400… Лучше, наверно, с халатом и тапочками… Спаси Бог, Марья Петровна, до встречи…

Павел Слегин положил трубку, поблагодарил медсестру и вернулся в палату.

* * *

Павел утонул в липко-буром сне сразу же, как только рухнул на визгливую койку после телефонного разговора. Саша и Коля дисциплинированно уснули в положенное время, а Женя еще долго материл какого-то гробовщика, но и эта обидчивая ругань постепенно теряла членораздельность и наконец переродилась в рокочущий храп. Слегин кашлял во сне и, спасясь от кашля, хватался за хрупкую кромку чего-то коричневого, похожего на шляпку гриба, и на пальцы липла труха; воздух был колкий и мутный — это песчаная буря, а надо идти по гребню бархана и не свалиться, но навстречу шествует улыбчивый эфиоп, не разойтись, и песок стеклянно поет.

— Вот и опять встретились, — сказал эфиоп.

— Я не вернусь в троллейбус, — ответил Павел.

Эфиоп схватил скорпиона, пробегавшего мимо, и съел.

Павел осенил себя крестным знамением и проснулся.

— Гробовщик, сволочь, с утра обещал… — устало ругался Женя.

— Плохо без «говорунчика»? — ехидно осведомился Саша.

— Не в том дело, я же ему больше денег-то дал, а он, гад, ничего не принес.

— Не донес, значит. Он ведь который уж день не просыхает.

— У меня сын в деревне — тоже такой, — заговорил Коля, сокрушенно матюгнулся и продолжил: — Всё без меня там пропьет. Я соседям деньги оставил, хлеб ему чтобы покупали. И чего пьет?

— И не работает? — спросил Саша.

— Куда-а… — безнадежно протянул Коля. — Ему бы только глаза залить.

— А если жить скучно?.. — пробормотал Женя, как-то уж очень серьезно, словно говорили о нем, а не о каком-то деревенском пьянице. — Лучше уж пить, чем вешаться. А «говорунчика» хряпнешь — так еще и заговоришь — а?

Он усмехнулся, и Павлу стало жутко от этой усмешки.

— Ты и без «говорунчика» вон какой говорун, — заметил Саша, — а я больше тридцати лет даже пива не пью — и ничего, не скучно.

— То-то ты только про ВЧК и талдычишь, тебе скучать некогда — совсем уже помирать собрался…

— Жень, ты обиделся, что ли?

— Да ну тебя, надоело мне всё…

— Успокойся, пожалуйста, раскричался на всю палату… Придет твой лифтер.

— Он не лифтер — он гробовщик. Ему бы на твоем ВЧК в самый раз работать.

— А что такое ВЧК? — спросил Павел.

Остальные трое улыбнулись, словно вопрос был из приятных и отвечать на него — одно удовольствие. Саша пригладил бороду и важно изрек:

— ВЧК — это Восточно-Чемодановское кладбище.

— Все там будем, — примирительно сказал Коля. — И пьяные, и тверёзые.

«И из всех будет лопух расти, — подумал Павел, вспомнив тургеневского Базарова. — Действительно, скучно».

За окном помутнело, завьюжило, в палате включили свет, медсестра принесла градусники и таблетки.

— Эх, демократия… Лампочек не могут ввернуть! — обиженно проворчал Саша.

Из четырех ламп дневного света горели только две, а половинка одной из горящих, той, что над Павловой кроватью, предсмертно мерцала и потрескивала. «Светляк-подранок, — подумал Павел с улыбкой. — А вообще-то, маленькая неисправная лампа. А солнце — лампа большая и исправная. Такой лампы человеку не сделать». От этой мысли грусть растаяла, и стало весело, и ртуть в градуснике, зажатом под мышкой Слегина, не захотела ползти дальше.

Марья Петровна, с робким дверным стуком вошедшая в палату, застала своего соседа по коммуналке смотрящим на мерцающую лампу и солнечно улыбающимся.

— Здравствуйте… Здравствуй, Павел.

— Здравствуйте, Марья Петровна, присаживайтесь — вот стул.

— Улыбаешься — значит, всё хорошо будет. Как же это тебя угораздило?

Больной, уже успевший сесть на кровати, пожал плечами, почувствовал градусник под мышкой, вынул, рассмотрел и положил на тумбочку.

— Сколько?

— Тридцать восемь.

— Уже лучше. Уколы тебе делали? Врач осматривал? — закончив с расспросами, женщина сообщила: — А я тебе пирожков испекла.

Она угощала его пирожками еще тогда, когда мама кормила Пашу с ложечки манной кашей. Она угощала его пирожками, присматривала за ним и убиралась в комнате, когда мама поглупевшего и охромевшего юноши умерла от горя. Она угощала его пирожками и последние три года, когда рассудок Павла прояснился и хромота пропала. Марья Петровна была первый год на пенсии и чрезвычайно обрадовалась, что сосед-горемыка, с которым она так долго нянчилась, позвонил именно ей и попросил помочь.

На тумбочке появились пирожки-«соседки», которые она в шутку именовала «коммунальными» и которые с детства любил Слегин. Такие пирожки, махонькие, со смородиновым вареньем внутри, выкладывались в глубокую сковороду впритык друг к другу и смазывались сверху яйцом, а затем ставились в духовку. «Соседки» получались настолько сплоченными, что при разделении их, палевоголовых, на беззащитно-белых боках некоторых пирожков разверзались рубиновые раны.

Глядя на одну из раненых «соседок», Павел подумал: «А ведь какой-нибудь светский писатель мог бы перекинуть мостик от такого пирожка ко Христу! Тут и «жизнь за други своя», и рана, как от копия, и кусочек «тела и крови» спасенному другу достались… Вот только угодны ли Ему эти мостики?»

— О чем задумался? — ласково полюбопытствовала соседка по коммуналке.

— О Достоевском, — ответил Слегин. — Долго объяснять.

— Ты его всего, наверное, перечел в том году? — полуутвердительно спросила она.

— Почти всего.

Он закашлялся, сплюнул в платок, испуганно посмотрел на кровяные прожилки в мокроте и поспешно спрятал увиденное.

В палату вошла миловидная сестричка и потребовала градусники и результаты измерения температуры, а Павлу сказала следующее:

— Слегин, слушайте внимательно. Завтра с утра не есть: сдаете кровь из вены и из пальца. Вот в эту баночку — мочу, вот в эту — мокроту. И то и другое поставьте до восьми часов на тумбочку возле туалета. Мокроту сдавать так: почистили зубы, прополоскали рот, покашляли, харкнули, закрыли крышкой.

Она говорила с серьезной назидательностью, словно девочка, играющая в куклы или в магазин, и на ее детском курносом лице таилась невинная лукавинка, как на лице той девочки, понимающей, что из кукольного мира, в котором она — строгая мама, можно легко перенестись во взрослый мир, где она — послушная дочка.

Обремененная градусниками и температурными записями, девушка удалилась.

— Ты, Павел, эту Светку заметь, — пробасил Женя. — Молодец пацанка.

— Уколы хорошо делает, — подтвердил Коля и хотел было добавить что-то привычное, но не добавил, вспомнив о Павловой посетительнице.

А Марья Петровна отдала Павлу заказанные миску, ложку, чашку и телефонную карточку, сходила в аптеку на первом этаже купить шприцы и системы для капельниц, вернулась и отчиталась:

— Вот шприцы на пять, вот на десять, вот системы, вот оставшиеся деньги. Взяла из книжки, как ты сказал. Их обратно положить?

— Оставьте себе; если вдруг что-то понадобится, я вам позвоню.

— Хорошо. Я постараюсь каждый день забегать, тут недалеко. Как здесь кормят? — спросила она у остальных.

— Сносно, — был ответ. — Но нам еще из дома приносят.

— И я тебя подкармливать буду — не пропадешь, — заверила она Павла.

— Спаси Бог, — сказал он. — Дело душеполезное, так что отговаривать не стану. Спаси Бог, Марья Петровна.

Вскоре она ушла, а немного позже позвали ужинать.

— Лежи, — коротко велел Слегину массивный Женя, забрал его тарелку и через некоторое время вернулся с двумя порциями, одну поставив на свою тумбочку, а другую — на Павлову. — А чай там — помои. Лучше здесь вскипятить, — присовокупил он.

Перед едой Павел беззвучно прочел «Отче наш» и перекрестился, после чего ощутил как минимум два изумленных взгляда, вязко-клейких, словно перловка в тарелке, и первую ложку он проглотил с трудом, вторую — уже полегче, третью — свободно, поскольку взгляды отлипли, а четвертой не захотел — наелся. Когда он перекрестился после благодарственной молитвы, взгляды были не так назойливы, но он подумал, что для чтения утреннего и вечернего правил придется искать какое-то убежище.

Убежище нашлось быстро: коридорчик, последней палатой в котором была палата № 0, заканчивался тупичком с окном, почти полностью заслоненным могучей пальмой. После молитв на сон грядущий Павел немножко постоял просто так, глядя на голубоватый перевернутый кулек фонарного света, а на Павловом плече покровительственно покоилась зеленая пальмовая длань.

Незадолго перед этим Слегину вкололи два антибиотика, и он опирался на безболезненную ногу, а нога дрожала от слабости. Когда он дошел до койки, мир успел расплыться почти до неузнаваемости, но всё-таки был узнан, а затем и сфокусирован. Больной разделся, лег под одеяло и, прежде чем заснуть, подумал, что он как свинец, залитый в форму. Тяжелый, горячий и неподвижный, он лежал на койке и видел сон.

Властная сила быстро волокла его по бесконечному извилистому коридору, выложенному пластами сырого мяса, и кружилась голова, а на очередном повороте кто-то метнул ему в лицо ежа, кажется, — да, ежа, Павел видел его, пока острые длинные иглы не пронзили глаз, пока не ослеп. Ослепленный, он в ужасе проснулся, но ничего не увидел — неужели?! — однако вскоре различил смутные ночные предметы, понял, что выключили свет, и вновь заснул. Сон был разнородно кошмарным, но одинаково коварным: еж, неожиданно кинутый в лицо и прокалывающий сперва сомкнутое веко и роговицу, затем заднюю склеру и тонкую кость глазницы, а потом — упругий мозг, — этот всепроникающий еж трижды вышибал сновидца в темную явь.

Следующая волна забытья бросила обессиленного Павла на песчаный гребень бархана, к ногам эфиопа, который в дневном сне съел скорпиона.

— Здравствуй, — насмешливо поздоровался чернокожий. — Давно не виделись.

Павел оперся на руки, поднялся на колени, на ноги и, прямо посмотрев в его лицо, подтвердил:

— Да, давно.

— Ты едва стоишь — совсем слабенький, — заметил супостат.

— Поэтому ты и пришел?

— Как сейчас выражаются, надо ловить момент. Три года к тебе было не подступиться.

— И чего ты хочешь?

— Справедливости, — ответил эфиоп взволнованно. — Из-за тебя надо мной там смеются!

— Я был твоей добычей, и это было справедливо, — согласился Павел. — Но милосердие выше справедливости, и…

— Да заткнись ты! — взревел бес. — Ты мне проповеди не читай, пожалуйста! Хватит и того, что ты надо мной в утренних молитвах глумишься! Учти, родной: если я тебя не затащу в троллейбус, то попросту умерщвлю. Сил у меня хватит.

— Если Бог со мной, то кто против меня? — Человек жалостливо глянул на черта и, отвернувшись, сел на песок.

Хотелось пить; Павел перекрестил близлежащее миражирующее марево, и оно окрепло, превратившись в желанный оазис. Путник спустился со склона бархана под пальмовую тень, припал к ручью, утер губы, кратко помолился и заснул. Проснувшись на больничной койке, он слегка удивился, но быстро опомнился, оделся и отправился в пальмовую молельню. За окном стлался пустырь, припорошенный предрассветно-розоватым снегом, а из-под снега проглядывал лабиринтообразный фундамент потенциального здания. «Замороженная стройка», — подумал Слегин с улыбкой, вдохнул, выдохнул и принялся за утренние молитвы. Длинный заздравный ряд он закончил той же фразой, что и раньше:

— Молю Тебя, Боже, и об искусителе моем бесе, имя же его Ты, Господи, веси*.

Получалось в рифму.

* * *

— Здравствуйте, — сказала Мария Викторовна, стремительно входя в палату № 4 с фонендоскопом на шее, тонометром в левой руке и кипочкой историй болезни в правой.

Больные ответно поздоровались и стали с привычной поспешностью снимать рубашки и майки. Обход лечащего врача производился ближе к полудню, когда все пациенты уже позавтракали, укололись и полежали под капельницей. Слегин помимо вышеперечисленного сдал четыре анализа, в том числе кровь из вены и из пальца; утренняя больничная суета сильно утомила Павла.

Сначала доктор осмотрела старичка Колю, фамилия которого, как оказалось, была Иванов и произносилась с рабоче-крестьянским ударением. Женщина задавала вопросы и слушала плохо сформулированные ответы, слушала она также сердцебиение и дыхание, а кроме того — пульс при измерении давления. Лицо ее было печальным, сострадательным и безмерно усталым. Никак не прокомментировав состояние Иванова, она перешла к Слегину.

— Как вы себя чувствуете сегодня?

— Как и вчера. Температура, слабость. От процедурной до палаты еле дошел.

— Вам и нельзя так далеко ходить. Пока — только до туалета, а уколы и капельницы вам будут делать в палате, как Иванову. Микстуру от кашля пьете?

— Пью. У меня мокрота с кровью появилась.

— Кровь сгустками? Прожилками?

— Прожилками.

— Ничего страшного. При сильном кашле в легких капилляры рвутся. Как кашель помягче станет, всё пройдет.

Доктор послушала Павла фонендоскопом, измерила давление и перешла к следующему.

— Карпов, как у вас сегодня?

— Пока жив, — ответил крепенький бородатый Саша. — А какое, кстати, сегодня число?

— Девятое, вторник. Дышите глубже.

Обрюзглого Женю, живот которого был стянут бандажом, Мария Викторовна осмотрела бегло и на прощание сказала:

— Гаврилов, завтра сдадите анализы и сделаете флюорографию. Вас на выписку.

— Везет тебе, — позавидовал Карпов, когда врач удалилась. — А мне еще не знаю сколько торчать.

— Везет, как утопленнику, — хмыкнул Гаврилов и, кивнув Слегину, объяснил: — Я ведь, Павел, как попал-то сюда? В подъезде по пьяни навернулся с лестницы и отключился на бетоне. И перелом, и воспаление легких — целый месяц тут лежу.

— У нас в деревне падать некуда, в погреб разве, — заметил Иванов. — Как бы мой обормот туда не… — Мат, разумеется.

— Не ругайся, ради Бога, — попросил Павел, укутываясь одеялом: его сильно знобило.

— А как мужику не ругаться? — удивился Коля.

С минуту Слегин молча глядел на голубое заоконное небо, и озноб нарастал в течение этой минуты, перерождаясь в неудержимую дрожь, почти конвульсии, и больной едва смог выговорить просьбу о том, чтобы кто-нибудь сходил за градусником. За градусником пошел Карпов, а Павел изо всех сил старался не разрыдаться, понимая, что рыдания эти — результат всего лишь высокой температуры, а не высокой скорби о грехах мира. Прочитав несколько раз Иисусову молитву, он успокоился раньше, чем принесли градусник.

Температура доползла до сорока, что было на два градуса выше утренней. Быстроногая медсестра влетела в палату и сделала пылающему больному жаропонижающие уколы. Ближе к вечеру температура вновь подскочила и ее опять сбивали, а ночью кошмарный эфиоп снова таскал Павла по извилистым коридорам и кидался ежами из-за угла. Пальмовая молельня располагалась не дальше туалета, так что Слегин прошел туда утром, не нарушая предписаний врача, отчитал же он только молитвенное правило Серафима Саровского: на большее сил не хватило.

Марья Петровна пришла навестить Павла после тихого часа и очень расстроилась, увидев бледно-зеленое лицо, заостривший нос и воспаленный взгляд соседа. А тот очень настоятельно наказывал ей:

— Вот телефон, Марья Петровна, позвоните прямо отсюда, по карточке: я не дойду. Это квартира. Спрóсите отца Димитрия. Это священник. Скажете, что я сильно болею, пусть придет. Собороваться, скажите, пока не надо — просто причаститься. Всё запомнили?

— Запомнила, родной, сейчас… Где твоя карточка?

— Вот здесь. Вот она. Позвоните Христа ради…

— Не волнуйся, только не волнуйся… Я быстро.

Через несколько минут она вернулась.

— Он завтра утром придет.

— Слава Богу!

Вечером, после молитв на сон грядущий, уже лежа в постели, Павел мысленно готовился к ночной пытке. «Главное — не бояться, — думал он. — Господь меня не оставит. А завтра Он навестит меня и принесет Жертву ради меня и я снова стану Христовым». Заснул он с таким ощущением, словно лежит не на постели, а на широкой деревянной лавке, как стародавний провинившийся мужик, и он обнажен, и изо всех сил стискивает отполированные края лавки мозолистыми ладонями, и он готов, он ждет, ну что же ты медлишь?! А истязатель с кнутом в руке стоит рядышком, смотрит и ухмыляется.

Заснув окончательно, человек ужаснулся: никаких мучений не было и в помине — напротив, ему было очень удобно. Он сидел в огромном глубоком кресле со спинкой, значительно отклоненной назад, так что изменить очень комфортное положение тела казалось немыслимым, и эта приятная несвобода шелковистым коконом обволакмвала недавнюю готовность Павла к решительной битве, и он подумал сокрушенно: «Увы мне, я погиб!»

— К чему такие черные мысли? — услышал он знакомый голос.

Чуть повернув голову влево, человек увидел аналогичное кресло, а в нем — давнишнего знакомого, одетого в пушистый, можно даже сказать курчавый, шерстяной свитер, синие джинсы и тапочки.

— В дубленке сидеть неудобно, — пояснил бес.

Между креслами располагался журнальный столик, а на нем лежали рядышком беспроводной джойстик и Библия, книга — со стороны Павла. Стены и потолок отсутствовали, а кресла и столик стояли на бесконечном паркетном полу, и кресла были взаимно повернуты под таким углом, что сидящие могли при желании видеть один другого. Впрочем, потенциальные собеседники могли глядеть прямо перед собой, и тогда их взоры пересеклись бы и разминулись на нейтральной территории, незаметно и безболезненно.

— В такие кресла психоаналитики сажают своих клиентов, — неторопливо проговорил черт. — Хорошие кресла: в них люди расслабляются и могут без стыда рассказывать о своей жизни. Один умный человек изрек такой афоризм: «Психоанализ — это исповедь без отпущения грехов». Психоаналитик молчит да кивает, а клиент выговаривается, платит деньги и уходит, грехи же остаются, — славно… Но я не психоаналитик и молчать не буду, твои грехи я и так знаю, а отпустить их я не имею права.

Взгляд Павла тонул в бледной бесконечности, логичная и спокойная речь искусителя расслабляла и обволакивала, и человек никак не мог сосредоточиться.

— Кстати, — продолжил бес, — извини меня, пожалуйста, за прошлые ночи. Эти мясные коридоры, головоломные лабиринты, ежи в глаза — бр-р!.. Средневековье какое-то! Я ведь и сам понимаю, что это не метод, но уж очень я зол тогда был, очень обижен, я скорпиона-то от чистого сердца слопал, безо всякой рисовки, — вот до чего ты меня довел своими молитовками. А всё-таки приятно было, что ты меня даже в эфиопском обличье узнал, чертовски приятно! Это я сейчас вроде инженеришки из кухонных философов, таким ты меня целых шестнадцать лет видел, а там-то — пустыня и негритос навстречу по гребню бархана прет, а всё-таки узнал… Эфиопом-то, «темноликим мурином», я представился, чтобы тебе приятное сделать: ты ведь «Жития святых» всё читал, ну а там бесы частенько в таком виде являлись. Хотя, по большому счету, негры — люди как люди, есть и христиане среди них…

«Вздор он какой-то говорить начал, — подумал Павел. — Порфирий Петрович точно так же Раскольникова допрашивал, внимание усыплял. Но я-то не убийца!»

Черт ухмыльнулся и, облизнув губы, посетовал:

— Ты, к сожалению, в игры компьютерные не играл, ничего в них не смыслишь — жаль, очень жаль. Одну из граней моей пустынно-негритянской метафоры упустил. Есть, к твоему сведению, такие игры, где люди выбирают одного из нескольких виртуальных убийц и управляют его действиями. Цель игры — убить виртуального противника. Ну хочется людям убивать, ну нравится им убивать призраков, поскольку за убийство призраков уголовной ответственности не предусмотрено! Пусть тренируются. А с моей пустынно-негритянской метафорой связана старенькая игра «Mortal Combat» («Смертельный бой»): там в одной из версий два бойца дерутся в пустыне, на бархане, совсем как мы тогда. Ты, кстати, в тех раундах победил. Так что для меня выгоднее не сражаться с тобой, не пытать тебя, а попросту поговорить.

— Выгоднее, — согласился Павел.

— Мы же цивилизованные существа! — обрадовано воскликнул искуситель. — Молодец, что заговорил вслух: твои мысли удобочитаемы. Ты вот думал недавно о Достоевском, о допросе Раскольникова Порфирием, о том, что не убийца. Аналогия похвальная, а по отношению ко мне — так просто комплиментарная. Но всё-таки неверная. Ты — убивец.

— Нельзя мне было так думать, — согласился человек. — Здесь ты прав.

— Раскольников всего-то двух старух убил, а ты — себя! И забыл!

— Я еще мать убил, — добавил Павел.

— Ну, тут уж скорее я виноват, — свеликодушничал лукавый. — У тебя тогда уже не было свободы воли, ты был вроде компьютерного призрака, а я играл, и играл великолепно… — Он ностальгически улыбнулся и прикрыл глаза.

— Но Бог меня пощадил.

— Но Бог тебя пощадил, что было крайне несправедливо. Однако сейчас ты серьезно болен и я сижу очень близко от тебя и вновь искушаю. С чего бы это?

— Значит, я согрешил.

— Так. Но вопрос в том, насколько серьезен грех. При серьезном согрешении Бог иногда попускает нам вселиться в грешника. Тебе это хорошо известно. Возьми, пожалуйста, книгу и прочти из одиннадцатой главы от Луки стихи с двадцать четвертого по двадцать шестой. Они мне очень нравятся.

Павел удивленно посмотрел на беса, взял Библию, нашел указанное место и прочел:

— «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местами, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел. И пришед находит его выметенным и убранным; тогда идет и берет с собой семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого».

— Не о нас ли с тобой здесь написано, — а, дядя Паша? — очень живо поинтересовался черт, легко встал с кресла, обогнул столик и остановился в полушаге от Павла.

Человек оцепенел, Библия вывалилась из его рук, и он не видел, куда она упала, зато краем зрения он ясно различал, что в кресле кто-то сидит — нет, уже не сидит, уже идет, уже пришел, уже встал рядом с первым, подмигнул третьему, сидящему в кресле, и спросил с издевкой:

— Не о нас ли с тобой здесь написано, — а, дядя Паша?

Семь раз Павел услышал страшный вопрос, семеро стояли перед ним, напрочь заслонив бледную бесконечность, а когда восьмой бес, одетый в курчавый шерстяной свитер, синие джинсы и тапочки, встал из кресла, оно опустело. Высоко подскочив, черт запрыгнул на журнальный столик, и джойстик жалобно хрустнул под его копытом (тапочек уже не было). Нечистый навис над человеком, вплавленным в психоаналитическое кресло, и тихо-претихо сказал:

— «Безводные места», по которым я ходил, — это пустыня из «Mortal Combat». Ты проиграл, дядя Паша.

Он протянул когтистую шестипалую лапу и нежно погладил Павла по голове.

— Нет!!! — заорал человек и, вскочив с постели, схватился за грудь.

Дышать было нечем, смотреть было некуда, ледяная сердечная ломота мгновенно проморозила всё тело, но Павел, прежде чем превратиться в прозрачную статую, которой суждено упасть и расколоться, успел взмолиться: «Господи, пощади!» И сердце не разорвалось.

Уже оттаивая, но всё еще сжимая грудь, где сердце чугунно колотилось, он извинился за крик и попросил у старичка Иванова, сердечника с хроническим бронхитом, таблетку валидола.

* * *

— Доброго здоровья! — проговорил отец Дмитрий, несмело входя в палату № 0.

Трое больных ошалело посмотрели на священника — лет тридцати пяти, длинноволосого, с лениворастущей бородкой, одетого в долгополую широкорукавную рясу и с ребристой скуфейкой на голове.

— Здравствуйте, — разноголосо ответили те трое, недоуменно глядя на гостя.

Батюшка целеустремленно прошел к четвертому, уже вставшему с кровати, радостно улыбающемуся и просящему благословения. Сухо-шершавые губы благословленного чуть царапнули тыльную сторону священнической ладони, а после Павел и отец Димитрий троекратно расцеловались.

— Здравствуйте, Павел.

— Здравствуйте, отец Димитрий.

— Садитесь, ради Бога: вы едва стоите, — попросил священник, переставляя легкий деревянный стул, ночевавший возле больничного стола, себе за спину. — Как же вы так?

Застилая красным платом страшноватый железноногий стол, который был расположен в простенке между окнами и частично занят полупустыми пузырьками с микстурой, иерей досадовал на себя за глупый вопрос.

— По грехам и муки, — ответил Слегин, продолжая стоять. — Я уже успел с утра валидол иссосать — мне можно причащаться?

— По болезни можно, — сказал отец Димитрий, затепливая от зажигалки свечу и раскладывая на плате необходимое для таинства. — Сердце болело?

— Да.

Из сумочки-дароносицы, висевшей на шее поверх наперсного креста и епитрахили, батюшка достал преждеосвященные Дары и спросил, обернувшись:

— Еще кто-нибудь желает причаститься?

Трое смущенно отказались.

— Помолимся, Павел. Садитесь вот сюда, на стул.

— Я выстою.

— Садитесь, ради Христа. Вы больны. — И батюшка принялся быстро, но внятно читать молитвы.

Слегину было непривычно креститься сидя, но он понимал, что и впрямь мог не выстоять: он и теперь едва держал голову.

— Внемли убо: понеже пришел во врачебницу, да не неисцелен отыдеши, — читал отец Димитрий, а Павел взволновано внимал, готовясь к тому страшному и радостному, что должно свершиться.

К удивлению больного, исповеди не было: священник сразу накрыл ему голову епитрахилью и с торжественной медлительностью стал проговаривать разрешительную молитву, а раб Божий Павел с горячечной поспешностью вспоминал свои грехи и каялся перед Господом.

А потом было причащение, хлебный и винный вкус Тела и Крови Христовых и счастливое понимание того, что недавний ночной ужас не повторится, что пустынная битва выиграна бесповоротно и что бес не сможет войти туда, где обитает Бог.

«Он и раньше не имел власти вселиться в меня, — понял Павел, — он просто хотел убить. Если бы я умер без причастия, со всеми грехами, у него был бы шанс». Слегину хотелось рассказать об этом и многом другом отцу Димитрию, но язык строптивился, и сугубая слабость тянула лечь и молча смотреть на небо, и больной понял, что еще не время.

Священник дал ему поцеловать большой медный крест, выслушал благодарность и пробормотал:

— Ничего, Павел, теперь станет полегче. Я буду за вас частицы на проскомидии вынимать. Выздоравливайте. — Он задул свечку, фитилек зачадил, и пришлось прищипнуть его, после чего свечка был положена в ту же кожаную сумку, куда и прочая богослужебная утварь. На больничном столе остались лишь полупустые пузырьки с микстурой.

— Отец Димитрий, мне поговорить с вами надо, не сейчас только…

— Я через неделю снова приду причащать вас, тогда и поговорим. Сегодня у нас четверг — в следующий четверг с утра постарайтесь не есть и не пить. И молиться не забывайте, если в силах. До свидания.

— До свидания, — ответили все четверо и дружно проследили, как черные ряса и скуфейка исчезли за белой застекленной дверью, задернутой изнутри белой же занавеской, а проследив, напряженно притихли.

Священник уже спустился на лифте, уже оделся, уже вышел, и лишь тогда неловкая тишь раскололась от призывного клича: «На завтрак!» Больные засуетились, загремели кружками и мисками, заторопились в столовую, а батюшка в черном долгополом пальто, издали похожем на рясу, и с той же скуфейкой на голове неспешно шел к троллейбусной остановке, но вот он уже и скрылся, и Слегин отвернулся от окна, а Женя Гаврилов с двумя порциями каши вошел и сказал:

— Ешь.

Гаврилов нашел-таки прошлым вечером своего «гробовщика» и нынче был похмельно-серьезен.

— Зачем ты пьешь, Женя? — с болью спросил Павел, стараясь не морщиться от перегара.

— А что еще делать-то?

— В Бога верить. Ты же своим «говорунчиком» просто от Бога заслоняешься!

— Значит, хорошая штука «говорунчик», если им Бога заслонить можно — а?! Поздно мне, Паша, в Бога верить — помру скоро. Весь уже изломан, изрезан, в брюхо сетку вставили — в следующий раз уже в ВЧК отвезут, а не сюда. Повеселиться надо напоследок — а там уж и червей кормить.

— Послушай, но я-то ведь тоже весел. Весел, потому что счастлив, а счастлив, потому что верю в Бога. Сегодня, например, мне и умереть не страшно. До причастия было страшно, а сейчас — нет. Ты крещеный?

— Нет и не собираюсь. В партии тоже не состоял и не собираюсь. Я сам по себе. И нечего меня агитировать! В червей верю, а в Бога — нет!..

— Ты чего раскричался? — спросил Саша Карпов, входя в палату с кашей и чаем.

— Хочешь в ВЧК? — набросился на него Гаврилов. — А вот он — хочет. Надоели вы мне все, сами жрите свою кашу! Меня выпишут сейчас, я дома поем!

— Эк его с похмелюги!.. — воскликнул Коля Иванов с порога. — Чуть с ног не сшиб… Мой сын тоже так. — И добавил, глядя в тарелку: — Зря это он: всё-таки манная каша…

— Райский завтрак, — согласился бородатый Саша.

С минуту Павел смотрел в ближний угол, затем проморгался, волнисто вздохнул, помолился и стал есть.

После обхода Женю Гаврилова выписали. На прощанье он пожимал остающимся руку и желал им выздоравливать поскорей, а они смотрели на него улыбчиво, с легкой завистью и желали остепениться, найти работу, пить поменьше и сюда уж не попадать — хватит.

— Не попаду, — отвечал Женя с пасмурной усмешкой и, протягивая руку Слегину, сказал: — Выздоравливай, Павел. Прости, если чем обидел.

— Бог простит. И ты меня прости, — ответил тот, слабо пожимая тяжелую мясистую ладонь, и коротко пожелал: — Выздоравливай, Евгений.

На пятничном обходе Мария Викторовна сказала Павлу, что он выглядит повеселее, а больной объяснил, что видел ночью хороший сон, очень хороший сон.

В субботу и воскресенье обходов не было, кровать Гаврилова пустовала, и ничего существенного, кроме визитов родственников, не происходило в палате № 0. Медсестры, в выходные бегавшие чуть медленнее, чем в будни, ставили больным капельницы и уколы, назначенные врачом, и записывали температуру.

У Слегина температура перестала скакать: она укрощенно прогуливалась в тесном вольере между тридцатью семью и тридцатью восемью градусами, и Павел, несмотря на продолжающееся кровохарканье, чувствовал себя значительно лучше.

Заходила Марья Петровна, с киселем, пирожками-«соседками» и вестью о том, что звонил отец Димитрий и спрашивал, как там болящий.

— Передайте, что лучше, намного лучше, после причастия сразу лучше стало, — наказывал растроганный Слегин.

Главным же было то, что в эти ночи он спал спокойно.

Старичка Иванова ежедневно посещали родственники, каждый раз иные, и говорили о житье-бытье других родственников, весьма многочисленных, так что на глазах Павла из ссохшегося корня, покоящегося на соседней кровати, произросло величественное генеалогическое древо. Ветви и веточки его приносили плоды, и старенький Коля питался этими плодами между завтраком, обедом и ужином. Однако больной жаловался, что худеет, что таблеток ему стали давать меньше, да и вообще — вся задница исколота… При родственниках он не матерился.

К Карпову почти каждый день приходила жена, благообразная старушка, которую он называл «баушкой», придавая и без того ласковому слову нечто баюкающе-аукающее. Беседовали они тихо и плавно, прямо-таки ворковали, и идилличностью своей напоминали Павлу гоголевских старосветских помещиков. Слегин слушал березовый шелест их бесед с почти молитвенной радостной грустью и задумчиво улыбался земному отблеску небесной любви.

В понедельник утром, сразу после обхода, в дверях палаты появился массивный мужчина с задорно-мальчишеским выражением на толстом, полувековой давности лице, огляделся, поздоровался и проследовал к незанятой кровати. Вскоре новенького зашла осмотреть Мария Викторовна, и стало известно, что больного зовут Михаилом Колобовым, что он уже месяц лечился от пневмонии амбулаторно, однако снимки оставались неважными и его решили положить в стационар.

— А раньше о чем думали? — пробормотала доктор, то ли спрашивая самого Колобова, то ли критикуя врачей, не уложивших сразу человека с такими снимками. — Сейчас снимки получше, конечно, но вы бы уже выписались, если бы месяц назад легли. Как себя чувствуете?

— Хорошо, — ответил Михаил, и было видно, что он говорит правду. — А обед скоро? — спросил он, когда Мария Викторовна ушла.

— А у тебя тарелка с ложкой есть? — осведомился Саша Карпов.

— Нет.

— Значит, и обеда тебе не положено, — заключил не без ехидства бородатый Саша.

— Ничего себе! — изумился новенький с таким простодушием, что остальные трое дружно рассмеялись.

— Демократия!.. — саркастически произнес Карпов.

— Вот и… — согласно выматерился Иванов, употребив вертикальное словечко, похожее на выхлоп стартующей космической ракеты.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я