Триада

Евгений Чепкасов, 2014

Автор считает книгу «Триада» лучшим своим творением; работа над ней продолжалась около десяти лет. Начал он ее еще студентом, а закончил уже доцентом. «Триада» – особая книга, союз трех произведений малой, средней и крупной форм, а именно: рассказа «Кружение», повести «Врачебница» и романа «Детский сад», – объединенных общими героями, но вместе с тем и достаточно самостоятельных. В «Триаде» ставятся и отчасти разрешаются вечные вопросы, весьма сильны в ней религиозные и мистические мотивы, но в целом она не выходит за рамки реализма. Это умная, высокохудожественная книга о современности как для широкого круга читателей, так и для эстетов.

Оглавление

Круг второй. Вечер дня

Троллейбус замкнул круг, остановился и неловко, жалко открыл дверные створки, словно ушибленные лапки поджал. Дядя Паша обернулся, отступил на шаг в сторону и вгляделся в прямоугольник внешнего мира. А вовне из тончайших, чуть заметных сумеречных волокон уже соткался добротный пуховый платок вечера. Небо, еще чуть освещенное откуда-то снизу, было густо-фиолетовым и почти беззвездным.

Люди вышли, люди вошли, двери схлопнулись, троллейбус мягко поплыл по вечернему городу, и в салоне вновь возникла иллюзия самодостаточности. На самом же деле неизменными, выдержавшими полный троллейбусный круг, были лишь дядя Паша и человек в дубленке, а также кондукторша, прикованная к троллейбусу, как гребец к галере. Всё остальное стало иным.

Час пик миновал, и давки уже не было. Большинство пассажиров сидели, а остальные вольготно стояли, держась за поручень. Дядя Паша, ошарашенный новостью о монастыре, тупо смотрел на продышанный глазок, подернувшийся тончайшей нежной наледью. Человек в дубленке стоял рядом и молчал с видом непрофессионального актера, произнесшего реплику и томящегося в ожидании следующей.

А неподалеку расположилась парочка. Такие парочки всегда размещаются около заднего окна, вдоль низкого поручня, иногда их число достигает двух или трех одновременно, и тогда поручень напоминает кукан с рыбой. Конструкция данной парочки была классична: девушка — спиной опирается на поручень, который пролег чуть ниже лопаток (обломков крылышек), ножки вместе, головка слегка приподнята; парень — держится за поручень обеими руками, окружив подругу своеобразным полуобъятием, ноги на ширине плеч, голова принагнута.

Дядя Паша покосился в сторону парочки, и человек в дубленке отодвинулся, чтобы не загораживать.

Румяные лица, свербящий запашок молодости и перегара, короткая поношенная кожанка и лохматая шуба из шкуры неизвестного науке зверя — это почти всё, что одномоментно воспринял дядя Паша. Со второго взгляда можно было заметить, к примеру, проплешину на шубе, кое-как прикрытую шерсткой (явно поработали расческой, даже бороздки от зубчиков видны). Подобная жалкая попытка молодиться роднила шубу с лысеющим мужчиной. Но носители ветхих одежд были молоды. Они спокойно смотрели то в лицо друг другу, то мимо, изредка официально улыбались и молчали.

— Сегодня у тебя? — спросила наконец девушка.

— Да. Тетка уехала, — ответил парень.

И вновь почти унылое молчание.

— Тебе какую шоколадку? — спросил парень.

— С орехами, — ответила девушка и улыбнулась более естественно.

Он чуть склонился и наискось мотнул головой (не поймешь, куда пришелся поцелуй, — на ноздрю, щеку или скулу). Улыбка девушки одеревенела, парень распрямился и безразлично уставился на изузоренное морозом стекло.

Человек в дубленке вновь прислонился к продольному поручню и скрыл парочку от взгляда дяди Паши. Занавес.

— А ты знаешь, — мечтательно произнес человек в дубленке, — я ведь давно думал в монастырь уйти, да всё как-то…

Лицо дяди Паши внезапно преобразилось: он резко расправил складки на лбу, и тот оказался не таким уж и низким, а просто усталым, просто измученным, с тремя продольными морщинами. Одновременно дядя Паша стиснул челюсти, так что зубы скрежетнули и взбугрились щетинистые желваки.

— И ведь буквально с детства мечтал… — простодушнейшим образом продолжал человек в дубленке.

Дядя Паша с хрипом выдохнул в стекло, прерывисто, судорожно вздохнул и, успокаиваясь, выпустил воздух тонюсенькой струйкой. Ледяная поверхность стекла проплавилась, и дядя Паша, приникнув глазом к миниатюрному оконцу, увидел крупную, нежную, чуть грустную звезду.

— Ты, кстати, в церковь сегодня пойдешь? — поинтересовался человек в дубленке. — В полночь там…

— Куда ты едешь? — перебил дядя Паша.

В ответ тот слегка снисходительно, почти удивленно, жалеючи глянул на спросившего и смолчал, словно думая: «Ну и глупый же вопрос!» Затем молчание стало нейтральным и прочным.

— А ну-ка, кто еще хочет приобрести билеты? Спасибо, красавица! Вижу, родимый. Задняя площадочка… Не надо пенсионного, я верю. Вот вам билетик, барыня-сударыня! Проездные? Верю, верю, совет вам да любовь!

Парочка улыбнулась словам кондукторши, как улыбались все пассажиры, а та, разгоряченная и веселая, похожая на базарную торговку пирожками, задержалась возле дяди Паши, словно чего-то ожидая.

— Что с тобой? — изумленно спросил тот (он уже с полминуты как обернулся и наблюдал за кондукторшей). — Ты была другая…

— А мне скучно быть одинаковой, — озорно ответила она. — Ты погоди, погоди, дядя Паша, я еще покажу, какая я могу быть.

Кондукторша явственно подмигнула.

— Ты меня знаешь… — сказал дядя Паша, но не удивленно, а как-то грустно. — Все меня знают…

— Будет следующий круг, — проговорила она тихо, с почти яростной интонацией, — и будет ночь, и мало народа будет в троллейбусе, и я покажу…

Не договорив, женщина резко развернулась и ушла. Дядя Паша ошеломленно посмотрел на ее удаляющуюся тучную фигуру и наморщил лоб.

Внезапно девушка, притиснутая парнем к поручню, громко засмеялась — то ли разговор кондукторши с оборванцем показался ей смешным, то ли еще что. А дядя Паша вдруг скукожился, стиснул уши ладонями с оттопыренными, дрожащими пальцами и заскулил — заскулил тихо и жалобно, по-щенячьи.

* * *

Смех, нутряной и какой-то икающий женский смех, уже давно стал страшнейшим из наваждений дяди Паши. Вслед за смехом всегда вспоминалась пульсирующая подвижная темнота плотно сомкнутых век. Темнота плыла и кружилась, словно водоворотистый омут, и Пашу (в то время ему было шестнадцать) сильно тошнило. Вскоре на мутном фоне тошноты проступали другие ощущения, появлялось осязание, и Паша начинал чувствовать свое тело.

Он лежал на узкой кровати, ничком и косо, так что левая нога его свешивалась. Между ним и кроватью присутствовала какая-то прослойка, теплая и влажная, и он не вдруг понимал, что это женщина. Он лежал и ощущал, как крупный сосок упирается в его душку — нежное, сокровенное место под кадыком, обрамленное двумя трепетными жилками. Женщина под Пашей дышала, и сосок давил то сильнее, то слабее, то сильнее, то слабее, и не было возможности пошевелиться.

Невыносимое омерзение, тошнота, вращающаяся темнота сомкнутых век и плаха женского тела — таков был неизбывный кошмар дяди Паши.

Но дядя Паша лишь смутно помнил то, что случилось после, — хоть в этом ему посчастливилось. А случилось следующее: женское тело приподнялось, и Паша, соскользнув с него и с кровати, гулко ударился бедром о дощатый пол. Грянул смех, несколько иной, чем раньше, Паша распахнул глаза, и ему почудилось, что с кровати свесился некто трехголовый. Две колышущиеся головы оказались грудями, а третья, просмеявшись, игриво спросила:

— Ты счастлив, Пашенька?

Паша вскочил и, зажав рот рукой, кинулся к двери (не та!), к другой, попал наконец в ванную… Там его продолжительно и неудержимо рвало над раковиной. Потом он рыдал, умывался и полоскал рот холодной водой, мутной от хлорки.

— В ванной чисто? — беспокойно и грубо поинтересовалась голая бесстыдница, когда Паша вышел.

Он кивнул и увидел, что ногти у нее на ногах крашены красным лаком; вновь резко затошнило. Паша внезапно понял, что наг, и устыдился, но прикрыться рукой показалось ему слишком пошлым, и он повернулся боком к женщине, своей ровеснице.

— Ты вроде и пил-то мало… — произнесла та почти задумчиво и, хмыкнув, шлепнула его по заднице. — Ладно, для первого раза ничего!

И на мгновение обняв трясущегося Пашу, проскользнула в ванную и неплотно прикрыла дверь, будто приглашая подглядывать в щелочку. Струя воды звонко ударилась об эмаль. А Паша вдруг ощутил какое-то сладостно-тягучее чувство от мерзости произошедшего, и это чувство плавно переродилось в похоть. Пашин рассудок, уже давно бездействовавший, почему-то ожил и сильно заинтересовался сходной сущностью омерзения и похоти, но истерически спокойные и весьма абстрактные мысли прервались.

— Ты в монастырь-то как — не раздумал идти? — донесся издевательский женский голос, а затем и смех.

Паше захотелось убить гадину, но он лишь заплакал, поспешно оделся и выбежал в душные летние сумерки.

«Почему?! — оглушительно думал он, пробегая квартал за кварталом. — Что же это?.. А как же мама, монастырь, я?..»

Задыхаясь, Паша взобрался по лестнице на четвертый этаж и трижды ударил по звонку кулаком.

— Пожар, что ли? — недовольно пробормотала соседка по коммуналке, открывая дверь. — Мама твоя в магазин ушла.

«Спасибо!» — мысленно поблагодарил кого-то Паша и прошел в комнату. Первым делом он корявым почерком написал записку («Прости меня») и положил ее на мамино Евангелие. Вторым делом он открыл окно и хотел было перекреститься, но не стал, словно побоялся, что исчезнет. Третьим делом он вскарабкался на подоконник, задержал дыхание, как перед прыжком в воду, и выбросился.

* * *

Дядя Паша тихо и жалобно скулил, стиснув уши ладонями с оттопыренными, дрожащими пальцами.

— Что ты? — встревоженно спросил человек в дубленке, и, судя по всему, спрашивал он уже не в первый раз.

— Смех!.. — с мукой ответил дядя Паша.

— Какой смех? Нет уже никакого смеха, а парочка на той остановке вышла… Сам послушай.

Дядя Паша отчетливо слышал негромкий голос собеседника даже сквозь притиснутые к ушам ладони, а смех — как внутренний, так и внешний — и впрямь исчез. Осторожно, недоверчиво, всё еще страшась ошибиться, выпустил голову из рук, резко схватился за нее вновь, будто боясь, что она упадет без поддержки, а затем отпустил окончательно: кошмар действительно миновал. Перестав скулить, дядя Паша желтыми обкусанными ногтями содрал тонкую наледь с продышанного оконца во внешний мир и торопливо посмотрел туда. Как и ожидал, он вновь увидел крупную, нежную, чуть грустную звезду и почему-то мгновенно успокоился. Казалось, что звезда неспешно следует за троллейбусом.

— А ты сам-то пойдешь? — поинтересовался дядя Паша, и человек в дубленке прищуристо поглядел на него, словно не вполне понимая, а после ответил:

— Конечно, пойду. В полночь — как штык. Правда, народу будет уймища, пьяные всякие — но неважно, главное не это. Обязательно, обязательно нужно в церкви быть сегодняшней ночью…

Дядя Паша хмыкнул.

— И зря смеешься: пусть они пьяные, пусть парочками, пусть тискаются потихоньку, а всё равно лучше, если придут! — с горячностью говорил человек в дубленке. — Ясное дело, мало кто понимает, что это за праздник, идут в основном из-за стадного чувства, потому что так принято, потому что зрелище…

Он говорил, а дядя Паша глядел на него и чувствовал, что есть в говорящем какое-то несоответствие, какая-то неуловимая нелепица — вроде тени, падающей навстречу источнику света. Вглядывался, вглядывался и наконец понял: ораторствуя, человек в дубленке сладко прикрывал глаза — наподобие кота-мурлыки. Дядя Паша хмыкнул вторично.

— Ну, я не знаю, дядя Паша… — обиженно перебил себя оратор. — Это до какой же степени надо опуститься, чтобы смеяться над такими вещами! Ты же верующим был, болезненно верующим — по крайней мере, до шестнадцати лет. — Он вновь прикрыл глаза — возможно, чтобы утаить странноватый взгляд. — Хотя бы из уважения к себе тогдашнему мог бы…

— Вон! — сипло, почти беззвучно заорал дядя Паша.

— Еще чего! — холодно отозвался человек в дубленке и, видимо, передразнивая, принялся усердно дышать в стекло. Лед не плавился.

Стиснув зубы, дядя Паша лягнул стенку троллейбуса, поелозил рукавом фуфайки по заветному миниатюрному оконцу и посмотрел на звезду. Он знал, что непременно увидит ее, хотя троллейбус успел свернуть чуть ли не в противоположную сторону, — знал и увидел, увидел и успокоился, присмирел, почти улыбнулся.

— Впрочем, — произнес точно через силу человек в дубленке. — Впрочем, извини.

Троллейбус остановился, двери разъехались, и произошло нечто неожиданное: в заднюю дверь безо всякого сопровождения ворвались две собаки.

Они были великолепны — большой черный кобель, смахивающий на добермана, и маленькая беленькая сучка, дворняжка с востренькой мордочкой. Они, пожалуй, и не заметили, куда заскочили, они совершенно не смотрели на окружающее: они были влюблены.

Да, именно влюблены! На мгновение собаки неподвижно стали под поручнем, на месте парочки, и, приблизив морду к морде, ласково, неизъяснимо ласково поглядели друг на дружку. И столько истинного, столько вечного было в этом мгновении, что никому из тех, кто повернулся в сторону собак, не пришло в голову прогнать их.

Троллейбус тронулся, и собаки поначалу слегка встревожились из-за того, что пол под их лапами заколыхался, но вскоре испуганное повизгивание сменилось повизгиванием успокаивающим, потом — «разговорным». Склонив красивую продолговатую морду, кобель понюхал под хвостом у сучки — понюхал почтительно и нежно. Именно так, наверное, романтический поэт наслаждался бы ароматом прекрасного цветка, который жаль сорвать. Сучка с настоящей или притворной стыдливостью отошла, но кобель последовал за ней, словно привязанный за нос. Она неторопливо шествовала впереди, а он сзади, на троллейбусной площадке было где развернуться, и они так и прошли «паровозиком» пару кругов.

Затем собаки свернули в проход между сиденьями и стали бок о бок.

— Ишь ты, какую маленькую подружку себе нашел! — добрым голосом сказала одна старушка.

До этого люди молчали и лишь смотрели на собак, но после реплики старушки заговорили почти одновременно:

— Эх-х, нет фотоаппарата!

— Он же ее раза в два больше… Как же они?..

— Красивый пес! Бывают же такие красивые ублюдки!..

— Смотри, смотри, как ласкаются!..

— Да, чего только не увидишь…

И лишь одна тетка подошла к кондукторше и спросила:

— Почему в салоне собаки? — спросила, а сама глядит на них и мимовольно улыбается.

— Выбегут на остановке, — сказала кондукторша и доверительно добавила: — Я ведь их и сама боюсь.

А собаки жили в своем собачьем мире, жили своей собачьей любовью и полностью игнорировали говорящих. Он склонил тяжелую голову к мордочке подружки, разинул пасть и блаженно прикрыл глаза, а она нежно-нежно покусывала его нижнюю челюсть.

На остановке они без напоминаний выбежали прочь и навсегда исчезли из тесного троллейбусного мирка, а люди еще долго улыбались тихими хорошими улыбками.

Улыбки уже успели растаять, когда вдруг зашипело, затрещало и громкий, пророчески-зловещий голос проскрежетал: «Роддом». Второй троллейбусный круг замкнулся.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я