Пока последние куранты двадцатого века били полночь; пока два обычных новогодних обращения от двух немолодых людей по телевизору становились частью истории; пока тысячелетие крестовых походов, смут и падения империй сменялось новым тысячелетием, на которое многие возлагали большие надежды, герой рождался на свет, чтобы неожиданно для себя стать центральным персонажем очередного романа-взросления. Роман расскажет историю героя от зари его жизни и закончится так же внезапно, как заканчивается детство. Роман про первые разы, про трудности воспитания и жизненного выбора, про отцов, матерей и тех, кем они тоже когда-то были.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Геринга 18 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Глава 1
— То ли ещё будет новый век! — пели в телевизоре три нежных девичьих голоса. На фоне играла музыка, и чуть слышно подсвистывали помехи. Певицы, наверное, танцевали и, наверное, были одеты во что-то белое. Их волосы, может быть, были прямыми и утянутыми в тугие и строгие хвосты на затылках, а может быть — были распущенными и кудрявыми и плясали вместе с ними вверх-вниз, вверх-вниз. Глаза их, должно быть, блестели: то ли от ожидания и предвкушения чего-то нового и неизвестного, то ли просто от наслаждения и упоения моментом. Они были здесь и сейчас, на главной сцене столицы, на экранах всех телевизоров страны, перед каждым новогодним столом, уставленным поистине сатурналистским разнообразием всевозможных блюд и напитков. Возможно, там, в телевизионном мире, они и так были большими звёздами и часто выступали везде с концертами, на которых пели эту песню. Но сейчас, совершенно точно, была их главная минута славы в этом тысячелетии — главная, потому что последняя.
Девушки стали затихать, затихать, затихать, и в конце концов продолжили петь почти шёпотом: кто-то из собравшихся за столом убавил на телевизоре звук, чтобы он не мешал разговаривать. Разговор меж тем вёлся важный, умный и обстоятельный:
— Говорят, конец света будет.
— Когда?
— Сейчас вот, под Новый год.
— Кто это говорит?
— В газете вычитала.
— Да-да, кстати, я в какой-то передаче что-то такое слышала.
— В какой передаче??
— Не помню я! В новостях наверное.
— И чего там? Чего говорят?
— Не помню, говорю. Что-то там про компьютеры: мол, они как-то там на новую дату не перестроятся и, значит, всё.
— Что «всё»?
— Заглохнут все разом и выключатся.
— А конец света-то тут при чём?
— Ох, ну а как ты думаешь?! Там же всё сейчас в компьютерах: банки там, службы всякие. Самолёты вон без компьютеров не летают уже. Ракеты те же. Ком-пю-ти-зовано всё.
— Компьютеризовано.
— Да не суть!
— Компютизовано-приватизовано…
— Н-да-а-а… Всё сейчас в машинах этих, совсем люди думать разучаются. Скоро сами себя туда затолкают и рады будут.
— И не говори!
— Так и чё в итоге? Ну заглючит всё, а дальше-то что?
— Самолёты, наверное, упадут. Спутники тоже. Ракеты, может, запустятся все разом — не знаю. И всё, и каменный век.
— Каменный век… Х-хе! Мы вон, с бабкой, как-то жили во времена, когда не то что компьютеров — свет не везде был! И радио одно на всю деревню. А предки наши, если так посмотреть? Они и про радио-то не знали, и ничего, жили ж как-то.
— Да чё вы пристали?! Я за что купила — за то и продаю. Как по телику услышала — так вам и пересказала.
— Ну да, в газете тоже было.
— Ага.
— Да эти газеты сейчас… И телевизору тоже веры нет. Так только, юмористов каких можно посмотреть. Вон, кстати, вон! Ну-ка, прибавь-ка, вот этого послушаем!
И телевизор снова заговорил. На этот раз — голосом какого-то комика, читавшего монолог на остросоциальные темы. Он монотонно зачитывал по два-три предложения, после чего зрительный зал непременно взрывался продолжительным хохотом.
— Хааа-а-хахаха!
Иногда собравшиеся за новогодним столом смеялись вместе с залом. Иногда — нет.
Потом мужской голос сказал:
— Ну, давайте-ка, по чуть-чуть!
И люди за столом стали пить. Время пошло чуть быстрее в чехарде обрывков полупьяных разговоров и чуть слышных музыкальных номеров по телику. Через пару часов собравшиеся засуетились.
— Когда он там?
— Без десяти должен быть.
— Так уже без десяти!
— Наши спешат маленько. Вон, как эти отпоются, так начнёт поди.
— Интересно, что скажет…
— Да как обычно.
— Ну не-е! Дата-то какая! Что-то такое должен сказать… Чтоб запомнилось.
— Если вообще скажет чё. Нажрался уже поди, да под ёлкой валяется.
— Лёш, ну как, ну это ж президент, ну как так «нажрался»?
— Вот и я думаю: как так?
— Совесть мучает его. Разворовал страну — развалил сначала, потом разворовал. Теперь вот пьёт с горя.
— Он же, кстати, в этом году всё? На покой?
— Какой там! Будет сидеть, пока дуба не даст.
— Так там же выборы должны быть…
— Ооой, выборы… Придумает что-нибудь.
— Скажет: «Я выбрал ещё посидеть, три срока, понимаш».
— О, тихо, тихо, всё, начинает!
— Погромче сделай!
Прибавили громкость. Затрубил оркестр, да так, что бокалы задребезжали.
— Ну куда так! Потише, оглохнем!
Оркестр поутих, оттрубил и пропал вовсе. Ненадолго повисла пауза, после которой заговорил кто-то, кому, казалось, было очень трудно говорить. Слова его были едва различимы, но собравшиеся за столом всё слышали и всё понимали.
— Тяжело ему уже.
— Ага.
— И опухший весь, гляди…
— Да он всегда такой. Почки уже поди всё, кончились.
— И ест много.
— И вкусно.
— Ну тише! Давай послушаем что ли!
Человек в телевизоре сказал, что куда-то уходит и взял долгую паузу. Потом он продолжил говорить про то, куда он уходит, зачем и почему. Он долго прощался и закончил фразой:
— Будьте счастливы! Вы заслужили… счастье… и спокойствие. С Новым годом. С новым веком. Дорогие… мои.
Потом всё стихло, и какое-то время было слышно только тиканье настенных часов. Тик-ток, тик-ток, тик…
— И чё, и всё?
— Ну нет, сейчас новый поди что-то скажет.
На смену усталому голосу пришёл новый: мягкий, но одновременно острый как бритва. Сначала он будто бы постарался кого-то напугать своими словами, и лишь после перешёл к поздравлениям, которые хоть и были поздравлениями, но звучали безапелляционно и повелительно.
— Всё доброе и всё хорошее, задуманное вами, обязательно сбудется.
А если не сбудется, то чё?
Вопрос повис где-то во тьме безвременья, пробудив желание выйти и потолковать с хозяином бритвенного голоса. Всё прочее, что он сказал после, отошло на второй план. Однако какое-то время он, всё-таки, ещё что-то говорил. Потом закончил. Потом кто-то из людей за столом подытожил всё сказанное:
— Ну… Как говорится, лишь бы не было войны, х-ха-ха!.. Ты чего это, эй?
— Да что-то…
— Что такое?!
— Ой-й, по-моему всё…
— Ох-х, ё-ё…
— Что?! Началось? Началось что ли, а?!
— Наверное… О-о-ой!..
— Ё-ёлки палки!
— Ну всё, отец семейства, иди машину заводи!
— Так я же пил!
— ТОГДА ДАВАЙ ТАКСИ ВЫЗОВЕМ!!!
— Да я телефона здесь не зна…
— Какое, блядь, такси!.. О-о-ох-х… Тачку выгоняй! Или скорую…
— Ну-ну, не ругайся, доча! Сейчас, сейчас всё будет…
— Ладно, ладно, я щас… Где ключи?
Всем вдруг стало не до телевизора. Никто не убавил ему звук, и хоровод перебивающих друг друга голосов пустился в пляс под бой курантов.
«БОМ-М-М-м!»
— Водички может, а?
— Да какая водичка, полотенца неси!
— О-охо-хоо-о, что-то мне…
«БОМ-М-М-м!»
— Говорила тебе, не надо было пить!
— Да какая разница, оно б и так и так началось!.. Ох-х-хо…
— Полотенце вот…
«БОМ-М-М-м!»
— НЕ ЗАВОДИТСЯ!!!
— О-о-ох, пизде-е-ец…
— Не ругайся! Значит, скорую надо.
«БОМ-М-М-м!»
Курантов пробило ещё несколько, а потом заиграла музыка: всё те же торжественные трубы, дудки и весь духовой оркестр. Звенели рюмки, падавшие на стол, их содержимое разливалось на скатерть, впитывалось ею, а затем глухо капало на ковёр. Разбилась тарелка, упав на оголённый участок деревянного пола. Кто-то выругался:
— Ёб-б твою мать!
А потом другой голос в противоположном конце комнаты дозвонился куда хотел и радостно завопил в трубку:
— АЛЁ!!! СКОРАЯ??? Тут рожают у нас! РОЖАЮТ ГОВОРЮ!!!
Потом в телевизоре смолк оркестр и продолжилась дискотека:
— Но-о-о-о-вы-ы-ый год к нам мчится! Ско-о-о-ра-а-а всё случится!
И туц-туц-туц, и так до самого утра.
Потом вспышка, яркий свет, и я напрочь забыл всё, что было до этого.
Глава 2
Я помню, как катился на жёлтом трёхколёсном велосипеде по деревянному полу небольшой комнаты. Тогда я ещё не знал, что это за комната, где она, надолго ли она, и как я вообще в ней оказался. В тот момент я жил велосипедом, его педалями и деревянным полом, на котором шумели мои три колеса.
Следующее моё воспоминание — новый цветной телевизор с пультом, который откуда-то принёс папа. С этой обновкой мои мультики стали ярче и чётче, чем раньше. Я радовался, хлопал в ладоши и смеялся.
Спустя некоторое время я научился видеть сны и фантазировать, и мне стало сложно отделить настоящие воспоминания от ложных. Я помню, как ехал в автобусе и блевал в бумажный пакетик, который мама держала у моего рта. Блевал я много и долго, какими-то белыми шариками, напоминавшими творог, блевал и плакал, потому что всё это мне не нравилось. Потом снова помню автобус, но уже ночью. Я сидел в нём и смотрел в окно. За окном были мои родители. Они стояли у какого-то ларька и что-то покупали. Я боялся, что автобус уедет и увезёт меня от них, и, когда меня снова укачает, я заблюю весь пол и все сиденья, потому что некому будет дать мне бумажный пакетик. И кто мне, кстати, покажет мультики?
Когда я научился более-менее связно говорить, я спросил у родителей, зачем они тогда оставили меня в автобусе. Они сказали, что этого на самом деле не было, и что они бы никогда так не сделали, и вообще, зачем им вместе ездить на автобусе, если у папы есть машина? Я им не поверил. Хрень какая-то: я же всё видел своими глазами! Как это «на самом деле не было»?
Мало-помалу я начал ближе знакомиться с родителями. Мама много работала, готовила еду и приглашала нас за стол. Папа любил боевики по телевизору и иногда — тишину, и тоже, вроде бы, работал. Комната, по которой я тогда катался на велосипеде, была домом моих родителей. Она находилась в квартире, в которой было ещё много таких комнат, но все они были не наши, а жили там «чужие дяди и тёти». Двоих таких дядь, живших в одной из комнат, папа называл «джентельменами». Мне нравилось это слово — «джентельмены». С джентельменами родители часто оставляли меня, когда сами куда-нибудь уходили. Джентельмены были классными ребятами: пили какую-то жёлтую газировку, ели рыбу и писали всякие буквы в тетрадях. И часто повторяли одни и те же слова: «Бля, бля, бля, сука, бля, хахаха».
— Бля, бля, бля, сука, бля! — приговаривал я, болтая головой, в день, когда родители впервые повели меня в детский сад.
— Так, это что такое?
— Ты чего, сын?
— Это кто тебя научил? Это папочка?
— Чё сразу папочка?
— Откуда взял такое, ну-ка говори!
— Не знаю, — ответил я, тут же поняв, что раз эти слова заставляют маму так нервничать, то и говорить их не стоит, как не стоит и рассказывать о том, откуда я их взял и почему мне захотелось вдруг их сказать.
— Ладно, слушай, сын, — включился в разговор папа, — Значит, есть некоторые слова, которые как бы можно говорить, но лучше не говорить. Детей за такие слова ругают, поэтому если не хочешь, чтобы тебя ругали — не говори их нигде, понял?
— А как я узнаю, какие слова говорить, а какие нет?
— Давай начнём с «бля, бля, бля, сука, бля».
— Лёш, ну повторять-то зачем, ну?!
— Вот эти слова лучше при посторонних не говорить, чтобы тебя не ругали.
— А при вас можно?
— Нет, не надо.
— Но вы же не посторонние!
— Посторонние — это все, кроме тебя самого. Понял?
— Понял.
С этим напутствием я и отправился в детский сад. Сначала мне там не нравилось. В саду была тётка в леопардовой водолазке, с высокой причёской и чёрными глазами. Она на всех рычала. «Р-р-р-р», — настоящая корольвица джунглей и роковая кошка саванн. Я плакал и просил родителей не оставлять меня здесь на целый день.
— Не хочу-ю-ю-ю-ю-ю!!!
— Ну надо, малыш, ну сынок, ну нам с папой работать надо, на работу ходить, мы ж не можем тебя с собой брать, ну ты пойми!
Как и любому разумному человеку моего возраста, мне было начхать на их тупые взрослые проблемы. Подумаешь, трагедия: на работу вы не пойдёте. Ну и не ходите, сядьте дома, посмотрите телевизор. Поешьте что-нибудь. С машинками поиграйте, гараж из конструктора сделайте. Чё вам эта работа? Мучение одно: всем проблемы создали с этой работой, всем сделали нервы.
Мама уходила резко и внезапно, когда я отворачивался, отвлекаясь на леопардовую тётку или на что-нибудь ещё. Хоп! И нет её.
Папа же уходил долго: чуть ли не до самого завтрака.
— Ну я пойду, сын.
— Нет, не уходи!
— Ну я пойду…
— Не уходи-и-и-и!!!
— Ну как, ну? Ну я это… ну мне идти надо, я пойду?..
— А-а-а-а-а-а!!!
Право выхода за дверь детского сада папа у меня выторговывал. Он говорил, что сейчас выйдет и сразу появится во-о-он в том окошке — как в телевизоре! — и я смогу на него посмотреть и помахать ему ручкой. Мне нравилась эта игра, и звучала она интересно. Я соглашался. Папа выходил на улицу, я вытирал слёзы и подходил к окну. А там — он! Как в телевизоре! Х-ха-ха! В шапке такой, стоит на морозе, машет и улыбается! Я махал ему в ответ и, когда понимал, что он вот-вот уйдёт, и наша игра закончится, то снова начинал плакать. И тогда он, каким-то образом увидев это, возвращался к окну и говорил что-то вроде: «Ку-ку!» — и так повторялось несколько раз. Я смеялся, когда он появлялся и плакал, когда он снова собирался уходить.
Когда родители исчезали, в садике со мной оставалась только моя мышка — мягкая игрушка, размером примерно с мою голову: мой плюшевый мостик в привычный мир. Шерсть у неё была красная, а не серая, как у всех нормальных мышей. Да и выглядела она скорее не как мышь, а как дитя человеческое: одетая в пёстрый комбинезончик, на ручках варежки, на лапках — ботиночки. Одна рука у неё была нездорова: из неё куда-то делся весь синтепон, и эта рука свисала у неё как варёная макаронина. Но даже такой — и особенно такой — я любил свою красную мышку и прижимал её к себе сильно-сильно, когда родители уходили, и я оставался один.
Как-то раз, после того, как кто-то из родителей оставил меня в саду, я по обыкновению стоял у окна и плакал. И тут ко мне подошла девочка с фломастерами и листом бумаги.
— Хочиш палисуим? — спросила она.
Я отвернулся от окна и посмотрел на неё: на горсть фломастеров в её руке, на лист бумаги с оторванным уголком, на её мягкий и очень-очень тёплый свитер с узорами и на её длинные светлые волосы, убранные в тугую и толстую косу. На момент меня увлекло её предложение, но потом я вспомнил про свою печаль и снова начал плакать.
— Аааа-а-а-а-а-хаа-ха-а-а!.. ыы-ы-ы-м-м-м!!
Девочка смотрела на меня и ничего не говорила. И тут к нам подошёл другой ребёнок, на этот раз — мальчишка.
— Ну чиво ты плакаиш? Не нада плакать! Не плакай! Ладители забелут тебя потом, и нас забелут, и всех забелут. А пока давай палисуим.
Я хотел заорать с новой силой, но застыл, поражённый его мудростью. Это и так было очевидно, но он пришёл сюда и облёк сырую идею в слова, придав ей смысл. Говоря, он не навешивал на меня своё тяжёлое знание, не заставлял переваривать его и не пытался меня в чём-то убедить — нет. Он говорил то, что я и так знал, но на момент забыл, утонув в своих печалях. Он говорил то, что мне нужно было услышать! Я вытер слёзы и сопли, посмотрел на мудреца и, желая узнать его имя, спросил его:
— Как тебя зовут?!
— Егол.
Мудрец не говорил букву «р», и я не сразу понял, что на самом деле он не нанаец и не селькуп, и что настоящее его имя звучит по-другому.
— Егол… — задумчиво повторил я.
Потом я перевёл взгляд на девочку и спросил уже у неё:
— А тебя как зовут?
— Эля, — ответила она. Потом, то ли подумав о чём-то, то ли собравшись с мыслями и силами, добавила: — Эля Гр-р-р-рин.
Эля тоже не говорила букву «р», но для своей фамилии делала исключение. Егол на эту тему, по всей видимости, не парился и воспринимал мир и себя самого в нём как данность, как что-то, что хорошо само по себе.
С Еголом и Элей у нас получилась отличная компания. Мы рисовали, играли в прятки и догонялки, лепили снеговиков на прогулках. Возвращаясь домой, я без умолку рассказывал родителям о своих новых друзьях. В садик я теперь ходил с большой охотой.
Глава 3
Во многом благодаря моим новым друзьям я научился различать сон и реальность. Мама с папой и раньше рассказывали мне про сны, но я никак не мог взять в толк, как то, что я вижу во сне, может быть нереальным. Что вообще значит «нереально»? Егол показал мне это: сначала во сне, а потом — наяву.
Однажды ночью мне приснилась очередная хрень. Как это обычно бывает со снами, в моменте хрень казалась осмысленной и выпуклой. Я стоял в очереди к лифту: такому старому лифту, с коричневыми дверями, исписанными фломастерами, и с прожжённой кнопкой вызова. Лифт барахлил: двери, едва-едва открывшись, могли резко захлопнуться и зажать собой того, кто заходил внутрь или выходил наружу. В очереди, помимо меня, людей не было — только мягкие игрушки. Голубые бегемоты, слоны всякие, пчёлы, утки с попугаями. Моей мышки с отвисшей и помятой ручкой там не было.
Вдруг кто-то похлопал меня по спине. Я обернулся и увидел Егола.
— А ты что тут делаешь? — спросил его я.
— Да вот, на лаботу ходил, — ответил он.
— О, ты из лифта? И как там?
— Он мне луку зажал, какашка!
Егол вытащил из-за спины свою руку и показал мне. Она болталась так, словно в ней не было кости. На ней была большая и глубокая рана, но вместо крови из неё сочилась прозрачная с желтоватым оттенком жидкость, напоминавшая мазь от комаров.
— Ну ты чего, ну ты как так, ну что же теперь делать?! — запричитал я, заволновавшись, и тут же проснулся.
Я заплакал и разбудил родителей.
— Что случилось? — спросили они.
— Еголу руку лифтом прищемило!
— Когда?
— В лифте!
— Это понятно. А когда?
— Не знаю. Сейчас!
— Так ты же дома сейчас, какой лифт? Друга твоего здесь нет, он тоже дома, тоже спит. Как ему могло руку прищемить?
–…
— Его, кстати, наверное не Егол зовут, а Егор. Просто он букву «р» не выговаривает. Ладно, ложись спать, малыш, всё хорошо.
Я вернулся в кровать в глубочайшей задумчивости. Слова родителей звучали разумно, однако я должен был сам во всём убедиться, чтобы окончательно успокоиться.
Утром я пришёл в группу вторым. Первым пришёл мой друг, которого я всего несколько часов назад видел изувеченным.
— Привет. Покажи руку, — потребовал я.
— Чего?
— Руку покажи!
— На.
Рука была в порядке и выглядела как обычная рука обычного ребёнка.
— Тебе лифт её не зажимал?
— Нет, что ты за елунду несёшь?
— Хм… А правда, что тебя Егор-р-р зовут, а не Егол?
Егор посмотрел на меня как неофит на гуру, приобщённого к тайному знанию древних прорицателей и обладающего запретным навыком живущих высоко в горах мастеров-отшельников.
— Кто тебя научил эту букву говолить???
— Я и сам умел всегда.
— Везёт! Да, меня Егол зовут. Лодители хотят, чтобы я тоже себя Еголом называл, а я не могу.
Сочувствие, которым я проникся к Егору, было настолько глубоким, что казалось, будто губы мои навсегда разучились улыбаться, а рот так и останется навеки открытым, и из него будет вытекать скапливающаяся в нём слюна.
— Давай в челепашек иглать, — предложил Егор.
Я радостно улыбнулся и ответил:
— Давай.
После этого случая, если мне снилась какая-нибудь очередная хрень, я уже не плакал и не воспринимал её всерьёз, потому что теперь точно знал разницу между сном и тем, что родители называли «реальностью». Сон — это что-то, чего не может быть или чего обычно не бывает. Реальность же — это комната, родители, садик, жёлтый трёхколёсный велосипед, Егор с Элей, тётенька-леопард, другие дети в садике, сам садик и всё то другое, что я уже видел и трогал или что мне ещё только предстояло увидеть и потрогать.
Жизнь становилась понятнее и полнее, и с каждым новым открытием я полагал, будто теперь-то уж точно узнал всё, что можно узнать об этом дивном мире. Каждую вещь, каждую сторону бытия я открывал для себя так, словно это была буква на большом белом табло в капитал-шоу «Поле чудес», которое вёл тот усатый мужик с микрофоном. Стоило мне занести руку над утюгом, почувствовать его тепло и из праздного любопытства потрогать его раскалённую подошву, усатый мужик с микрофоном восклицал:
— Откр-р-ройте букву «А»!
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!
«Па-ра-ра-рам, па-па-па-па-а-а рарам!..»
Или, например, если я нечаянно ломал любимую игрушку — скажем, пластмассовую машинку:
— Горечь утраты — в студию!
Или, если мне очень хотелось заполучить то шоколадное яйцо со стойки возле кассы в магазине, а родители в очередной раз напаривали мне голову своим скучным взрослым нытьём про то, что прежде чем получить яйцо, его нужно купить, и что оно дорогое, и что они сейчас не могут его себе позволить:
— Сектор «Каприз» на барабане! Буква?
— У-у-у-у-у-у-у-у-у!!!
И так далее, и далее, и далее, и каждый день как новое путешествие, полное открытий и роскоши познания законов и порядков мира людей.
Когда я привык к садику, жизнь слилась для меня в единый и безмятежный поток. Дома мне было хорошо, в садике мне было хорошо — везде мне было хорошо и радостно. Дома папа учил меня читать и писать. Учился я охотно. Никто в садике ничего подобного делать ещё не умел, и мне очень хотелось стать первым. Я запоминал очертания букв и буквосочетаний скрупулёзно, методично, день за днём, пока в один прекрасный вечер я не прочитал своё первое слово.
— Это что за буква? — спросил папа, указывая синей шариковой ручкой на начало слова, написанного на тетрадном листке в клетку.
— «Ж», — ответил я.
— А это?
— «О».
— А это?
— «П».
— А это?
— «А».
— А теперь всё слово вместе?
Я нахмурил брови и, собрав все свои силы и накопленные знания в кулак, приступил к сдаче своего первого в жизни экзамена.
— Ж-ж-ж, о-о-о, п-п-п, а-а-а. Жопа, — преисполненными счастья глазами, блестевшими в свете комнатной лампы, я посмотрел на отца.
— Молодец, сынок! — ответил он, глядя на меня и видя перед собой уже не мальчика, но мужа, наследника, только что вступившего в пору интеллектуальной зрелости, на которого в будущем не страшно будет оставить престол, полцарства или ещё чё.
Мама снисходительно посмотрела на него как на царя балбесов и, вытирая мокрую тарелку вафельным полотенцем, висевшем на шее, спросила:
— Умнее ничего не мог придумать?
— Хааа-ха-ха-ха! — ответил папа.
— Ну Лёш, ну серьёзно, ну взялся учить — учи чему доброму. Зачем чё попало-то собирать, ну?
— Ладно, ладно. Давай теперь писать потренируемся.
Медленно, внимательно и с упорством я стал выписывать слово «ЭЛЕКТРИЧКА» в тетради под папину диктовку.
Придя в садик следующим утром, я первым делом взял карандаш, подошёл к тётеньке-леопарду, чтобы попросить лист бумаги. Подойти к ней с какой бы то ни было просьбой само по себе было серьёзным шагом, и обычно я старался этого шага избегать, обходясь без вещей, которыми распоряжалась тётенька-леопард. Даже когда мне хотелось в туалет или у меня что-то болело, я старался не обращаться к ней. Она рычала, кричала и источала опасность, а с такими взрослыми лучше лишний раз дел не иметь, чтобы не навлечь на себя беду. Но ради особого случая я решил переступить через свои привычные опасения.
— Александрапетровна, — имя и отчество воспитательницы я говорил одним словом, думая, что это всё только её имя.
— Ну??? Чего тебе???
— Можно пожалуйста листик?
Воспитательница посмотрела на меня своими чёрными глазами так, что у меня сморщились кишки. Потом она упёрла руки в боки, увеличилась в размерах и превратилась в грозовую тучу, нависшую надо мной и закрывшую собой свет лампы. Было похоже, что близится либо конец всего, либо начало чего-то великого.
— А зачем. Тебе. Листик??? — раскатами грома прозвучал её вопрос.
— П-п-порисовать, — соврал я.
— Ну на. Возьми!!! — сказала она, вырвала из лежавшей на её столе тетрадки лист и протянула его мне.
— Пасиба! — сказал я и убежал прочь.
Я позвал Егора и Элю, чтобы показать им, как я умею писать. Несколько минут ушло у меня на ту самую «ЭЛЕКТРИЧКУ», которую мы вчера выучили с папой. Где-то между буквами «Ч» и «К» Егор задумал было уйти, соблазнившись затеянной в другом конце комнаты игрой в черепашек, но я схватил его за руку и, глядя прямо в глаза, процедил сквозь зубы:
— ПОДОЖДИ!!!
Егор повиновался, и я, разделавшись с последней буквой «А», взял лист в руки, показал написанное друзьям и с царственной торжественностью декламировал:
— Э-ЛЕ-КТРИ-ЧКА!
— Ого! — сказала Эля.
— Ого! — сказал Егор.
Оба они отныне и впредь смотрели на меня по-другому. Эля, однако, смотрела иначе, чем Егор, который секунду спустя со словами:
— Пойду лебятам ласскажу! — воспользовался случаем и улизнул в дальний угол, играть в своих черепашек.
— А напиши ещё что-нибудь, — попросила Эля, глядя на меня так, будто я — черепашка, а она — Егор.
— Сейчас, — ответил я, призадумался и стал выводить второе из двух слов, которые мы с папой проходили вчера вечером. Действовать приходилось наобум, поскольку писать это слово я ещё не научился — только читать. Но и так, помня лишь очертания букв, я смог графически их воспроизвести. Когда я закончил, за моей спиной прогремело:
— ТАК, ЭТО ЧТО ТАКОЕ???
Я дрогнул, и палочка посередине последней буквы «А» получилась чуть длиннее, чем нужно было. Потом я обернулся, держа в руках лист, и похолодевшими от ужаса губами прочитал написанное слово, мечтая удивить тётеньку-леопарда и тем самым, может быть, заслужить её расположение.
— Жопа.
— ДА ЗА ТАКИЕ СЛОВА… В УГОЛ!!! ЕЩЁ РАЗ УСЛЫШУ ТАКОЕ — ЯЗЫК ТЕБЕ ВЫМОЕМ С МЫЛОМ!!! БЫСТРО В УГОЛ!!!
И я ушёл в дальний угол комнаты, неподалёку от которого Егор и другие ребята играли в черепашек.
— За что тебя наказали? — спросил Егор.
Я ничего не ответил. Мне было обидно, стыдно и ничего не понятно. Хотелось плакать и ломать вещи, но я не понимал, чего мне хочется больше, поэтому я стоял, упершись насупленным лицом в угол, и не делал ничего.
После этого случая Эля совсем не отлипала от меня. Она всё время хотела играть со мной, а я не хотел её обижать, и поэтому играл с ней, иногда жертвуя ради этого игрой с Егором. Как-то раз за мной и за Элей одновременно пришли наши папы, и Элин папа захотел познакомиться с моим. Они познакомились, и мы вместе с ними пошли к Эле в гости. Там наши папы пили и ели что-то на кухне, а мы с Элей были в её комнате, и она показывала мне свои девчачьи игрушки.
Однажды мы даже обменялись игрушками: я дал ей на целый день свою мышку с дряблой и отвисшей рукой, а она мне дала какого-то пупса, которого я тут же спрятал подальше, чтобы меня с ним не увидели мальчики.
Когда настала пора выбирать себе костюм на новогоднюю ёлку, я своё решение принял не задумываясь.
— Дорогие родители, уважаемая мама, уважаемый отец, спешу вам сообщить, что в этот Новый год я бы хотел быть зайчиком и никем больше. Прошу принять это к сведению и обеспечить пошив соответствующего костюма для меня к означенному времени.
Именно так выглядела в моих глазах речь, которую я держал перед родителями после того, как они спросили меня, кем я буду наряжаться на свою первую ёлку в саду.
С Егором мы на следующий день тоже всё обсудили и решили, что оба будем зайчиками, чтобы таким образом подчеркнуть и укрепить наш дружеский союз.
Эля же нарядилась мышкой, и я был бы самым гениальным ребёнком на свете, если бы понял уже тогда, почему она выбрала такой костюм. Умей я уже тогда нырять в суть вещей на такую глубину, кто знает, какими красками заиграла бы моя дальнейшая жизнь.
Но и без этого грех было жаловаться. После Нового года я долгое время купался в сладостях и других съедобных подарках, которые мама выдавала мне порционно, уча тем самым знать меру и растягивать удовольствие. И, разумеется, таким образом мама старалась не допустить того, чтобы я на радостях обожрался конфетами и шоколадками, схватив какую-нибудь аллергию с сыпью и приступом слипшейся жопы.
Многие из нас приносили частички своих новогодних подарков в садик. Один мальчик как-то принёс жвачку и на весь оставшийся день сделался самым популярным человеком на планете. На прогулке мы выстроились перед ним в очередь и уповали на то, что на нас хватит его щедрости и запаса жевательных подушечек. Он же, поймав настроение и почувствовав себя первым после Бога, пользовался своей властью для того, чтобы показать всем собравшимся, кто ему нравится, а кто нет.
— Тебе дам, — говорил мальчик с жвачкой, давая подушечку кому-нибудь из своих друзей, с которыми он постоянно играл.
— А тебе не дам, — говорил он же кому-нибудь, с кем не дружил.
— Тебе дам. Тебе не дам. А тебе дам. И тебе дам.
Мало-помалу очередь дошла до нас с Егором и Элей.
— Тебе не дам, — сказал мальчик, когда к нему подошла Эля.
— Почему??? — спросила она.
— Ты девочка, а я с девочками не играю и девочкам жвачку не даю. А ещё ты маленькая, тебе три годика всего.
— Ой, ну и ладно, мне не надо! — сказала Эля и ушла, если и расстроившись, то только самую малость.
— А нам? — спросил за нас обоих Егор.
— Тебе, Егорка, дам. А другу твоему не дам, он с девчонками много играет.
— Тогда и мне тоже не надо! — сказал Егор.
— Ну подожди…
— Пошли! — сказал Егор и утащил меня за руку прочь.
После долгого и вдумчивого переваривания произошедшего в тот день я решил, что, чем зависеть от воли какого-то мальчика и уповать на то, что он снизойдёт и дарует мне кроху сладости, лучше выклянчить у родителей собственную жвачку и сожрать её всю одному, ни с кем не делясь. Жадность и жажда отыграться за тот случай, когда мне не досталось жвачки, поглотили меня, и ни о чём другом я больше думать не мог.
В конце концов, я выпросил у родителей детскую жвачку в розовой упаковке с зайцем. В упаковке были большие — больше, чем во взрослых жвачках — подушечки. Но, как и с конфетами, мама желала, чтобы я знал меру и потреблял счастье порционно.
— Ну ма-а-ам! — капризничал я.
— Нет! По одной в день и не больше! А вечером — никаких жвачек. Вредно. Завтра утром, так и быть, дам, если сегодня вовремя ляжешь спать.
Ох уж это «завтра». Нет для ребёнка хуже, тупее и ненавистнее слова, чем «завтра». Глупые взрослые, оболваненные своей работой и погрязшие в бесконечных планах и распорядках, всё-таки ничего не понимают в этой жизни. Им невдомёк, что «завтра» не существует, что его нет, что оно выдумано так же, как «послезавтра», и что толку от него не больше, чем от «месяц назад». «Завтра» — химера, абстракция, миф, подобный мифу о необходимости ходить на работу, мифу о необходимости экономить деньги и не покупать шоколадные яйца в магазине, когда нестерпимо хочется съесть шоколадное яйцо. Экономить чтобы что? Чтобы купить все яйца во всех магазинах в будущем, то есть когда-нибудь «завтра»? Сущая ерунда.
Но спорить с мамой бесполезно. Вредно даже: можно нарваться на неприятности. Поэтому я решил попробовать постичь эту чудную взрослую науку: жить предвкушением завтрашнего сладенького, довольствуясь сегодня пресным ничем и отвлекая себя от тоски каким-нибудь делом.
Пока я ждал, я строил планы. Времени у меня было много, и я придумал дьявольскую месть: завтра я возьму жвачку в садик и сожру её прямо перед лицом того мальчишки, который обидел меня, не удостоив и половинки подушечки из своей взрослой упаковки. Я съем свою большую детскую подушечку и скажу, что у меня есть ещё, но я ему не дам, х-х-хахаха, не дам!
И вот, наступило утро.
— Мам, дай жвачку! — с этого оно началось.
Мама, как и обещала, дала мне одну подушечку в блестящей обёртке, а остальные куда-то спрятала. Ну и пусть. На сегодня у меня есть всё, что мне нужно.
Когда я пришёл в садик, подушечка лежала у меня в шортах, в одном из карманов. Я пришёл одним из первых, и того мальчугана, которому я хотел отомстить, ещё не было. Зато была Эля, которая сразу подошла ко мне и увела за собой играть в конструктор. Мы ползали по ковру рядом с окном туда-сюда и строили замок для моей мышки и её пупса. Я был так увлечён, что не заметил, как выронил из кармана жвачку. Зато Эля заметила.
— У тебя упало.
— Ой.
— А что это?
— Ничего.
— Покажи!
— Ничего говорю!
— Покажи!
— Ну вот, смотри.
— Ого! Жувачка!
— Тише ты!
— Дай половинку!
— Не дам.
— Почему???
— Она мне целая нужна.
— Ну чего ты? Ну дай!
— Нет.
— Дай пожалуйста! Я тебе тоже плинесу потом что-нибудь!
— Мне нужна она! Целая! Не дам!
— Ну дай!
— Не дам!
— Ну да-а-а-ай!
— Нет!
— Ну да-а-а-а-а-а-а…
Эля заплакала. Она тянула ко мне свои ручки, совершенно забыв про своего пупса и про замок — про всё на свете. Она подползла ближе. Я встал и отошёл на пару шагов. Она тоже встала.
— Ну дай жувачку!.. — просила она, хлюпая носом и роняя слёзы.
Волосы, выпутавшиеся из её толстой светлой косы, прилипали прядь за прядью к её покрасневшему, мокрому лицу. Она шла ко мне, а я отходил. Я не мог — не хотел и не мог — позволить моему плану улететь в пизду. Я должен был поквитаться с тем мальчиком — это во-первых. Во-вторых, мне просто хотелось получить удовольствие от целой подушечки жвачки, которую я ждал весь вчерашний долгий вечер. Моя решимость была крепка, и весь первый круг по периметру игровой комнаты я уходил от Эли с мыслью о том, что я скорее пожертвую нашей дружбой и не буду больше с ней играть, чем поделюсь с ней жвачкой. Да и никакая это не жертва будет, а избавление: может, если она перестанет липнуть ко мне и утаскивать меня от мальчишечьих игр к своим замкам и пупсам, меня, наконец, станут брать в игры для больших, вроде снежков или войнушки. Я смогу больше времени проводить с Егором, и меня, наконец, зауважают его друзья, которые обычно косо на меня смотрят из-за того, что я постоянно вожусь с этой Элей, как дурак. Да. Никакой ей пощады и никакой жвачки!
Подумав об этом, я сначала чуть ускорился, а затем побежал, и вскоре Эля уже перестала поспевать за мной. И преследовать она меня тоже перестала. Эля остановилась неподалёку от окна и батареи и стала просто смотреть на меня — смотреть и плакать, плакать, плакать, всё повторяя одно и то же:
— Ну пожа-а-алуйста…
К лицу её прилипло ещё больше волос. Вдобавок к ним, на её щеках оставались шерстинки её мягкой кофты с узорами, рукавом которой она вытирала слёзы и сопли. Она не кричала и не требовала ничего, не старалась слезами и плачем добиться желаемого, как это обычно делают дети. Ей, кажется, было просто горько — обидно и горько.
Я посмотрел в её голубые, блестевшие от слёз глаза и понял, что мне как будто бы не просто жалко её, а… а что-то тут было ещё. Я не знал, что это, но вдруг понял, что это «что-то» больше и важнее, чем жвачка и мой придуманный вчерашним вечером гениальный план возмездия. Тогда, достав из кармана замусоленную подушечку в блестящей обёртке, я подошёл к Эле и отдал жвачку ей.
— На, извини, возьми пожалуйста.
— Мне только половинку!
— На всю. Мне не надо, у меня дома ещё есть.
Она тепло посмотрела на меня, затем ещё теплее посмотрела на жвачку и, всё ещё всхлипывая, сказала:
— П-п-пасиба!
— Пожалуйста, — ответил я.
Мне сделалось грустно и горько оттого, что я только что бегал от Эли, не хотел с нею делиться и заставлял её плакать. Хотелось как-то наказать себя, но тётенька-леопард сделала это первой.
— Э-эх ты! Девочек обижаешь! Не стыдно? Марш в угол! Постой и подумай!
Я послушался и встал в угол. Как и в прошлый раз, когда меня ставили в угол, мне опять было стыдно, обидно, но зато теперь всё было понятно.
Глава 4
Летом родители отправили меня в деревню, к бабушке с дедом. Ехать туда мне не хотелось, но подходящих доводов к тому, чтобы остаться с родителями в городе я в свои четыре с небольшим найти не мог. И даже если б нашёл, родительские встречные доводы для родителей в любом случае оказались бы весомее и сильнее, потому что во-первых, они сами весомее и сильнее, а во-вторых, потому что они — это они, и потому всё, что они говорят, по определению для них звучит разумнее чем то, что говорит такой не обросший ещё авторитетом персонаж, как я. Поэтому я даже не напрягался и не спорил с ними, а просто ревел и бессильно капризничал какое-то время, но вскоре перестал. Оставив меня с бабушкой и дедом, родители уехали. Сначала было непривычно и потому некомфортно, но вскоре я перестроился, и дальше всё пошло своим чередом.
Безусловным плюсом деревни была возможность часами кататься на велосипеде. И не по узкому пятачку, ограниченному стенами комнаты, а по пыльной, бугристой и неровной, но тем не менее — самой настоящей дороге. Далеко уезжать мне не разрешалось, и я очень скоро запомнил, какой дом вдоль по улице — мой максимум, за который заезжать нельзя, иначе дед будет ругаться. Теперь, по прошествии стольких лет, уже трудно вспомнить, как именно выглядел тот дом в те славные времена. Вроде бы, он, как и все остальные, был деревянным, небольшим, с крышей, покрытой шифером, как и у всех — ничего особенного или примечательного. Что я запомнил хорошо, так это мальчика по имени Кеша, который там жил.
Кеша, как мне объяснила бабушка: «Не то что бы больной — просто не совсем здоров».
— У него с головой немножко проблемы. Он вроде бы большой, но ведёт себя как маленький. Совсем маленький, — так она говорила.
В самом деле, Кеше было восемь лет, но вёл он себя совершенно иначе, нежели его сверстники, которых я видел на игровых площадках в городе. Городские восьмилетки казались мне великанами — почти самыми настоящими взрослыми, которые уже ходят в школу и говорят о чём-то, что мне ещё невдомёк. На них я мог смотреть и равняться, мечтая однажды стать таким же серьёзным и загадочным, как они.
Кеша же в школу не ходил. Он вообще не разговаривал — только мычал и улыбался, но зато улыбался во весь рот и смеялся громко, если его что-то смешило. Иногда я играл с ним. Сначала это было странно — играть с восьмилеткой. Но потом, когда бабушка объяснила мне, что внутри он самый настоящий малыш, я привык относиться к нему снисходительно и видеть в нём прежде всего малыша, а уже потом — здоровое и крепкое тело с большой головой. Конечно, с Егором и Элей из садика было куда интереснее, но Егора и Эли здесь не было. В деревне вообще не было ребят моего возраста — только ребята постарше, которые занимались всякими крутыми делами для больших, и к котором я подходить стеснялся и побаивался. Поэтому оставался только Кеша, с которым, в общем-то, тоже можно было неплохо провести время.
— Смотри, это бабочка, — говорил я, показывая пальцем на белокрылую капустницу.
— Э-э-э-э-э… — говорил Кеша.
— Скажи: ба-боч-ка.
— Э-э-э, ы-ы-ы, э-э-э.
Я страшно злился на Кешу за такие выходки и считал, будто бы он нарочно так издевается. Будто всё это часть его большой шутки, которую он проворачивает со мною и со всеми вокруг.
— Ну и ну тебя, я домой поехал! — говорил я и отправлялся было назад к своему трёхколёсному велосипеду, стоявшему на обочине.
— Э-э-э! Э-э! Э-э-э а-а-а! — отвечал Кеша, держа меня за руку и глядя мне прямо в глаза и показывая на бабочку, будто бы стараясь одновременно показать, что он всё понял, и извиняясь за то, что я не понял, что он всё понял.
Но я всё равно уезжал, оставляя его одного. Потом — чуть позже — я, конечно же, снова возвращался, забыв старые обиды, и мы опять играли.
В машинки с Кешей играть было бесполезно. Он не понимал всей конструкционной сложности и философии машинок. Взяв машинку в руку, Кеша бил её о траву и землю, и только с наслаждением смотрел на то, как разлетаются в разные стороны куски земли и трава. Казалось, он получал удовольствие, но меж тем упускал самую суть вещи в его руках, её высшее назначение, её миссию.
— Не-е-ет, Кеша! Это машинка! Её надо катать, вот так, — говорил и показывал я, — А потом, когда катаешь, надо думать, куда она едет: в гараж или на работу, или она — грузовик и что-то грузит. А так ты её только ломаешь.
Я пытался втолковать ему всё, что знал о машинках сам, но то ли он не понимал меня, то ли понимал, но предпочитал делать то, что делал.
Единственное, с чем у нас не было проблем — это мяч. Мы пинали его друг другу, играя в нашу версию футбола, и получали от этого одинаково огромное удовольствие. Я — по-своему, представляя себя каким-нибудь быстроногим Роналдо, выделывающим финты и кренделя или, может быть, знаменитым Сычёвым, принимающим передачу для решающего и сокрушающего удара по воротам противника, или, может быть, представляя, как с трибуны на меня смотрят мои родители и друзья и без меры гордятся знакомством со мной. Кеша — по-своему, пиная мяч и радуясь, что он катится от его пинка, а трава под ним мнётся и колышется.
Однажды дед сделал мне лук со стрелами. Я давно о нём просил, и вот, наконец, заполучил то, о чём так давно мечтал. Настоящий, всамделишный лук из гладкой, ещё чуть влажной палки, с которой совсем недавно содрали кору, и которая ещё пахла содранной корой. На концах палки были засечки, сама палка была согнута полумесяцем, а в таком положении её удерживала туго натянутая верёвка. В комплекте с луком шла стрела: тонкая и прямая палочка, рассечённая надвое на одном конце и не заточенная, затупленная и почти безопасная — на другом. Дед быстро научил меня стрелять из этой штуки, и я, наконец, смог начать свою полноценную игру в Робин Гуда. Хороший был лук, и жалел я только о том, что не мог ни перед кем им похвастаться. Кроме Кеши.
Я нашёл его ползающим по лужайке возле его дома и высматривающим что-то в траве.
— Кеша, смотри, мне деда лук сделал! — сказал я, едва успев спешиться с велосипеда.
— Э-э-э-э-э-э!
Кеша был рад меня видеть — с луком или без — и, казалось, совсем не оценил всей зубодробительной восхитительности моей новой игрушки. Мои чувства к этой игрушке были частью меня, а значит и лук был частью меня, и я решил во что бы то ни стало объяснить ему, почему лук — это круто.
— Смотри, из него можно стрелять, вот так. Берёшь стрелу, кладёшь здесь, тут держишь пальцем, потом натягиваешь, и-и-и…
Тетива сыграла свою ноту и выпустила стрелу. Стрела угодила в прогнившую доску стенки старого колодца, отчего я пришёл в полнейший восторг.
— И-и-и-и-и-и! — сказал на это Кеша.
Ему, казалось, тоже всё понравилось. Он пищал, хлопал в ладоши и смотрел на меня так, словно я вдруг нашёл решение всех его проблем. Мне показалось, что я, наконец, достучался до него, что только теперь он по-настоящему понял меня, и мы по-настоящему познакомились. Воодушевлённый этим обстоятельством, я вприпрыжку поскакал к колодцу, чтобы достать стрелу из доски и показать Кеше, на что ещё способен Робин Гуд в моём лице.
Но когда я, вытащив стрелу, обернулся, то увидел, что Кеша снова ползает по земле и залипает в очередную бабочку капустницу, которыми в деревне не удивишь даже самого неискушённого ребёнка, и на которых было плевать даже самым большим ценителям бабочек. Но Кеша глядел на эту белокрылую хрень так, словно это было первое, что он вообще увидел в жизни, и будто бы увиденное было так прекрасно, что на всё остальное смотреть больше нахуй не нужно. Он позабыл и о моём луке, и обо мне, и о том, как я круто только что попал стрелой в эту гнилую доску — обо всём, кроме вот этого, на что он там смотрел.
Я вновь разозлился: на бабочку и на Кешу. Мне хотелось показать ему, что мир не ограничен этой бабочкой и полон других, гораздо более занимательных вещей, которые он обязательно увидит, если оторвёт взгляд от травы. Мне захотелось, чтобы Кеша узрел красоту всего, что его окружает, но для этого, решил я, бабочка должна умереть. Я заложил стрелу, прицелился и, уверенный в том, что попаду в бабочку с десяти шагов, выпустил стрелу.
«П-у-о-у-у», — взвизгнула тетива.
— А-а-а-а-а-а!!! — взвизгнул Кеша.
Стрела попала ему в ухо. Нет, не так — я, своей стрелой, попал ему прямо в ухо, и теперь ему больно. Как только я осознал это и прокрутил в голове несколько раз, мне сделалось страшно. Ужас сковал меня, и я не мог пошевелиться — так и замер: с луком в опущенных, потяжелевших руках.
— А-а-а-а-х-х-х-а-а-а-х-х-а-а!!! — Кеша плакал, и слёзы его дождём капали на траву.
Светило солнце. Было жарко. Бабочка? Да хер с ней уже, с бабочкой. Улетела куда-то наверное. Стрела тоже, отскочив от Кешиного уха, улетела куда-то. Если б я тогда сложил два и два, я бы понял, что, раз стрела отскочила, то, скорее всего, попала Кеше в хрящ и не повредила ничего внутри самого уха. Но тогда я ещё не умел складывать два и два: ни в прямом, ни в переносном — ни в каких смыслах.
— Извини пожалуйста… Кеша, не плач! Сильно болит?
— А-а-а-а-а-а!!!
Вдруг отворилась калитка Кешиного дома. Из неё вышла худая женщина с большими титьками.
— Это что такое? Ты что наделал?! — строгим голосом спросила она.
Я посмотрел на неё и испугался пуще прежнего. Ужас больше не сковывал меня, а наоборот — заставлял бежать, бежать, бежать без оглядки. И я побежал в сторону дома, бросив лук и позабыв даже про свой велосипед. Добежав до дома бабушки и деда, я вошёл во двор и скрылся в избе, в самой дальней комнате. Бабушка с дедом были чем-то заняты в огороде и не видели, как я вошёл.
Немногим позже появилась та женщина с большими титьками. В руках у неё были мой велосипед, лук и стрела. Она постучала в калитку, затем вошла и, наверное, нашла в огороде бабушку с дедом и отдала им велосипед с луком и стрелой, потому что обратно она вышла уже с пустыми руками.
Потом дед позвал меня к себе и отругал. Потом он сломал лук об колено, швырнул в сторону и сказал, что больше он мне такого никогда не сделает, и что я должен хорошенько подумать, почему. Но думать мне не хотелось — для этого я слишком сожалел об утрате, и мог теперь только плакать, хныкать и, пожалуй, ещё рыдать.
Вечером того же дня я долго не мог уснуть. Думал. А когда уснул, то вскоре проснулся от суеты в доме. Бабушка с дедом не спали и ходили взад-вперёд по избе. Дед одевался. Бабушка переживала. Я подождал, пока дед уйдёт, а потом встал, чтобы посмотреть, что случилось.
— Ты чего? Разбудили тебя? — спросила бабушка, увидев меня в прихожей.
— Да.
— Ну ложись, ложись иди. Больше шуметь не будем.
— А куда деда ушёл?
— Дом тушить.
— Где??
— Там, дальше по улице горит чей-то. Уж не знаю, чей.
— Пошли посмотрим!
Бабушка словно ждала, пока я это скажу. Казалось, ей хотелось посмотреть на пожар больше моего, но она не могла пойти с дедом, потому что тогда надо было бы оставить меня одного в доме. И если днём меня отпускали играть на улицу одного, и дома тоже могли оставить одного ненадолго, то ночью — даже взрослые это понимали! — оставлять четырёхлетнего мужчину одного никак нельзя. Ведь всем мыслящим людям давно известно, что, если тебе приснится тёмная сущность, зовущаяся Чичига и питающаяся детскими пальчиками, а потом ты проснёшься, и рядом не будет взрослых, то Чичига из сна перекочует в реальный мир, съест твои пальчики, а потом и ручки, и так и оставит жить-поживать, да добра из этого не выйдет.
— Ладно, пошли. Давай оденемся только, не в пижамах же идти, — согласилась бабушка.
Сон прошёл, как и думы о вчерашнем происшествии, и одевался я в приподнятом настроении. Как и всякое дитя, которому чужды глубины взрослых переживаний, я радовался пожару: тому, что он случился именно на нашей улице, именно тогда, когда я был в деревне. Я радовался и тому, что волею случая мне удалось вовремя проснуться, и теперь я не пропущу зрелище, которое уж точно запомню на всю жизнь. Я был счастлив, что кому-то пришло в голову устроить это представление именно сегодня и, если бы мне кто-то тогда сказал, что дом не просто горит, а горит со всем имуществом хозяев, и что этот дом был хозяевам очень дорог, и что пожар для них — большое горе, и что поэтому радоваться этому пожару грешно и стыдно — даже если бы кто-то рассказал мне об этих вещах, это всё равно не испортило бы мне настроения, потому что рассказ этот я пропустил бы мимо ушей. Примерно как любой взрослый пропустил бы мимо ушей рассказ о моём сломанном луке — моём первом, единственном и неповторимом луке! — и не дал бы моему горю затушить свою взрослую радость от какой-нибудь нелепой взрослой ерунды. Дом горел, и вместе с ним горела чья-то жизнь — да и пусть. Дом горел самым большим пламенем, которое я когда-либо видел — это всё, что было для меня важно, и только через много-много лет я найду удовольствие в том, чтобы не только смотреть на что-то подобное этому пламени, но и, пока смотрю, почувствовать себя добросердечным, меж делом сочувствуя вслух чьей-то утрате.
Мы с бабушкой оделись, вышли на улицу и пошли к месту пожара. Сразу, как мы оказались на дороге, пламя стало видно в небольшом отдалении от нас — где-то через три или четыре дома: в ночи было трудно разглядеть. Шли мы быстро, и вскоре оказались в толпе людей, которые стояли в стороне, смотрели на пламя, причитали и охали. Вблизи дома бегала другая толпа людей — с вёдрами. Люди с вёдрами перекрикивались. Люди в стороне — перешёптывались.
— А где деда? — спросил я у бабушки.
— Тушить помогает.
Мы подошли поближе, чтобы всё как следует разглядеть. Зрелище было невероятное, затмившее собой всё то невероятное и новое, что я видел когда-либо до этого. Огромное, огромное, огромное пламя и гул полыхающего огня, и треск, похожий на треск сухих веток в костре и которому будто бы прибавили громкости, как на телевизоре: до самого последнего деления и цифры «100».
Краем глаза я увидел, что люди с вёдрами набирают воду из ближайшего к дому старого колодца с уже знакомыми мне гнилыми досками.
Горел дом Кеши.
Я понял это и на секунду даже испугался, но потом раздался очередной громкий треск, и у дома обвалилась часть крыши, и я решил подумать о Кеше и обо всём прочем позже. Сейчас — смотреть, а остальное — гори оно всё огнём.
Глава 5
— А Кеша умер? — спросил я у деда на следующий день после пожара.
— Нет, не умер, — ответил дед.
— А где он теперь живёт?
— В город они уехали. Там у его матери сестра.
— А когда они обратно сюда приедут?
— Бог его знает. Там и останутся поди: хату новую им некому помогать строить, да и деньги по теперешним ценам откуда взять? И старую ещё поди разбери.
— И что, в их доме больше жить никто не будет?
— Да где там жить-то? Всё прогорело да залило. На дрова его только теперь.
Несмотря на то, что сказал дед, я по-прежнему мечтал поселиться в доме Кеши, чтобы иметь возможность днями напролёт исследовать его руины. Когда я катался на велосипеде, я доезжал до Кешиного дома, останавливался и мог по часу просто стоять и смотреть на него. Меня завораживал его обугленный остов, грубыми тёмными линиями выделявшийся на фоне неба, травы и березняка вдалеке. Его обвалившаяся крыша, рельеф чёрных брёвен, похожий на соединяющиеся в квадраты и прямоугольники морщины глубокого старика, окна без стёкол, в которых была видна покрытая копотью и навсегда остывшая печь… Я мечтал презреть страх наказания и пробраться внутрь. Но воля бабушки и деда пересиливала моё желание.
— Даже не вздумай туда лазить! Не дай бог узнаю, что лазил! Ух-х тогда! — говорила бабушка.
Надо было ей просто рассказать мне, что я найду внутри, и что в этом не будет ничего особенного, и что вдобавок лазить туда опасно, потому что остатки крыши в любой момент, от любого неосторожного движения могут упасть и придавить любого любопытного маленького мальчика, которому не посчастливится оказаться в этот момент внутри. Скажи она так, я бы, может быть, и сам расхотел бы туда лезть. А так… Так мне становилось ещё интереснее.
Когда пришла пора уезжать из деревни, я твёрдо решил, что на следующий год, когда стану взрослым пятилетним мужчиной, я обязательно проберусь в Кешин дом и всё там хорошенько осмотрю, и никто меня, большого и сильного, уже не сможет остановить. С этой мыслью я уехал с родителями в город.
До поры до времени город был для меня понятием узким. Под ним я понимал нашу комнату, наш дом и улицу, на которой он стоит, свой садик, иногда — магазин, редко — больницу и парикмахерскую. Ещё «городом» был телевизор с десятью каналами вместо деревенских трёх и, конечно, мама, папа, Егор и Эля.
Но той осенью родители как будто бы привезли меня в какой-то другой «город». Папа остановил машину возле чужого дома. Потом мы зашли в чужой подъезд, поднялись на чужом лифте на пятый этаж вместо третьего и оказались в незнакомом тёмном коридоре. Я встревожился.
— Куда мы идём? — спросил я.
— Сюрприз! — ответили радовавшиеся и улыбавшиеся родители, не понимавшие тогда, сколь зловещими и пугающими мне видятся сейчас их улыбки.
Это конец, думал я. Всё, пиши пропало, родители нашли мне нового папу и новую маму и сейчас продадут меня им. На вырученные деньги они накупят чупа-чупсов и будут жить припеваючи, горя не зная. Наверное, я плохо себя вёл. Я не помнил, что конкретно сделал, но решил, что точно где-то крупно накосячил, раз жизнь моя повернулась таким боком. Бежать уже бессмысленно: мама держит мою левую руку, а папа — правую, и они меня не отпустят. «Всё, пиздец», — подумал бы я, если б знал тогда это слово.
Когда я собрался заплакать, и когда слёзы уже вызрели в моих глазах, а веки заболели, готовые выпустить наружу отчаянную истерику загнанного зверя, ведомого на заклание — тогда мы пришли в конец тёмного коридора. Папа открыл чужую дверь своим ключом, и прежде, чем я успел заныть, мама объявила:
— Ну вот, заходи! Это наша новая квартира теперь!
Мама смотрела на меня с высоты своего взрослого роста и жестом приглашала меня войти. Вероятно, она ожидала от меня той же радости, которую они с папой испытывали сами: перебраться из съёмной комнатки в коммуналке в собственную квартиру — это в мире взрослых круче, чем жвачка с переводкой. Но я с высоты своих прожитых лет их печалей да радостей пока ещё тупо не видел, поэтому прежде чем войти, я спросил:
— А где старая?
— Х-хаа-ха-ха! Я же говорил! — сказал папа, опять обрадовавшись хрен знает, чему.
— А старая — всё, мы из неё уехали, теперь там кто-то другой будет жить, — ответила мама, а потом добавила: — Но вещи-то мы все привезли и игрушки тоже, ты не переживай!
— Игрушки привезли? — переспросил я.
— Привезли, привезли, куда ж без них! Всё на своих местах. Пойдём, посмотрим?
Я искоса — всё ещё с недоверием — глянул на маму, после чего, наконец, сделал робкий и неуверенный шаг навстречу новому дому.
Новая квартира оказалась гораздо просторнее комнаты, в которой мы жили до этого. Здесь было удобно играть, прыгать и носиться. Не было лишней мебели, которая раньше только мешала, не было запрета на выход из комнаты в коридор, и можно было свободно перемещаться по всему жилому пространству. Раньше, когда папа был чем-то занят, он просил, чтобы я вёл себя тихо. Теперь же он сам мог уйти в другую комнату, и я мог продолжать играть на комфортной для меня громкости в большой комнате с телевизором.
После нескольких дней в новых стенах, я привык к новой обстановке, перестал скучать по старому жилью, и теперь воспринимал родительскую авантюру с переездом скорее благосклонно. Удручала меня только мысль о том, что осенью мне предстоит пойти в новый сад, где не будет ни Егора, ни Эли, ни прежних ребят, игрушек и игр, к которым я так привык. Мне даже было жаль, что я больше никогда не увижу тётю-леопарда. Идея нового сада долгое время не давала мне покоя, и я всё расспрашивал папу о том о сём, когда мы вечерами гуляли с ним по нашей новой улице.
— А мы к Егору сходим в гости?
— Не знаю, малыш. Вряд ли. Мы ж не знаем, где он живёт.
— А в старый садик?
— Если захочешь, можем как-нибудь съездить.
Эта новость меня обрадовала.
— А к Эле в гости сходим? Мы знаем, где она живёт!
— Сходить-то можно. Только мама её теперь одна там живёт. А Эля с папой… Уехали они в общем. За границу.
— Это как?
— Ну, далеко уехали. В другую страну.
— А когда вернутся?
— Никогда. Насовсем они уехали.
— Зачем?
Тут папа задумался, будто бы подбирая слова.
— Ну, видишь, там как… Элин папа — он изначально не из нашей страны был. И вот они с Элиной мамой не поладили, и папа её другую женщину нашёл, а она из той же страны, что и Элин папа оказалась, и они решили вместе уехать, и Элю с собой взяли.
— А Элину маму они здесь одну бросили?
— Ну… Там у них сложно всё, понимаешь. Элины родители — они давно вместе не жили. Просто иногда её забирала мама, а иногда — папа. Когда-то давно они были вместе, но потом…
Я перестал слушать, что говорит папа, потому что запутался и перестал что-либо понимать. Всё это было слишком сложно: заграница, другая женщина, вместе-не вместе… Я увидел классную сухую палку, похожу на пистолет, и побежал к ней, чтобы поскорее её поднять, пока кто-нибудь другой этого не сделал. Завладев палкой, я и вовсе забыл, о чём мы до этого говорили, и стал целиться в голубей и делать губами «пещ-пыщ-пфф». Папа по этому поводу, кажется, вздохнул с облегчением.
Глава 6
— Запомнил? Ну-ка давай ещё раз.
— Улица Беринга, дом восемнадцать, квартира пять… пятьдесят…
— Пятьсот семнадцать. Ну ты чё, сын? Пять сотен и семнадцать.
— Как понять «пять сотен»?
— Ну смотри, вот, видишь деньгу?
— Да.
— Какая цифра тут будет, если я нули закрою?
— Один.
— А если только последний ноль закрою?
— Десять.
— А так?
— Десять и ноль.
— Десять и ноль — это сто. А сто — это десять раз по десять. А десять — это десять раз по одному. Понял?
–…
— А теперь смотри: раз, два, три, четыре, пять денежек. Какая на них цифра на всех?
— Такая же.
— Какая «такая же»?
— Сто.
— Во-о-от. Сколько тут бумажек с цифрой «сто»?
— Раз, два, три, четыре, пять. Пять!
— Правильно! Пять раз по сто — пять сотен то есть. А пять сотен — это…
— ПЯТЬСОТ!!!
— Вот молодец! А теперь давай ещё раз адрес повторим: улица Беринга, дом восемнадцать, квартира пятьсот семнадцать. Запомнил?
— Да.
— Повтори.
Папа и я сидели на полу в большой комнате с телевизором. Он хотел, чтобы я крепко-накрепко запомнил адрес нашей новой квартиры и в тот вечер оторвал меня от игры и взялся преподавать мне эту науку. Само собой, я, обложившийся машинками и конструктором, намеревался провести этот вечер по-своему. Все усилия папы научить меня чему-то бились в моей голове о вопросы: «Зачем мне всё это надо? Какой в этом высший смысл Как это новое знание поможет мне строить гаражи для машинок здесь и сейчас?» Скорее всего, никак. Во всё, что находилось за пределами «здесь» и «сейчас», мне погружаться не хотелось, поскольку смысла я в этом не видел. Зато видели этот смысл умные взрослые, которым только это запределье на максимальном удалении от «здесь» и от «сейчас» и было важно. А уж хуйня, обозначенная загадочным названием «на всякий случай», была им и подавно во сто крат дороже завершённого и совершенного момента, прекрасного в самом себе.
— Зачем мне надо это учить? — спросил я папу после того, как всё выучил.
— На всякий случай. А вдруг потеряешься где-нибудь на улице. Что тогда делать? Вот что ты будешь делать, если потеряешься? М-м?
Я представил себя потерявшимся и попытался смоделировать свои дальнейшие действия. По всему выходило, что я должен был стоять на месте в потоке людей и тупо повторять адрес своей квартиры незнакомым прохожим, торопящимся куда-то по своим взрослым делам. «Улица Беринга, дом восемнадцать, квартира пятьсот семнадцать! Обратите внимание вот кстати: улица Беринга, дом восемнадцать, квартира пятьсот семнадцать! Слышали ли вы про Тайлера Дёрдена? А про улицу Беринга, дом восемнадцать, квартиру пятьсот семнадцать, м-м?» А дальше — ждать, пока прилетит вдруг волшебник в голубом вертолёте и бесплатно покажет детдом.
Я ушёл в свои фантазии слишком глубоко, забыв про папин вопрос. Папе пришлось самому на него ответить:
— Если потерялся, надо подойти к дяденьке милиционеру. Дяденьке милиционеру надо сказать, что ты потерялся, и что твои родители живут… Где они живут?
— Улица Беринга, дом восемнадцать, квартира пятьсот семнадцать.
— Вот молодчина!
Через день после этого урока мне предстоял первый поход в новый детский сад. Я решил, что именно с новой информации, которую мы выучили вместе с папой, я и буду начинать знакомство с новыми ребятами там. Раз запомнить всё это стоило мне таких трудов, значит это должно быть чем-то крутым. И хотя, несмотря на все папины усилия, адрес нашей новой квартиры всё равно был для меня набором непонятных звуков, звучал он всё-таки солидно. Как что-то умное и преисполненное смысла — самой эссенцией взрослости. С таким-то номером я сразу буду у местных на хорошем счету.
Однако в новом саду поговорить было совершенно не с кем. Ребята там уже были разбиты на большие кружки по интересам, и не похоже было, что они ждут кого-то со стороны к себе в компанию. Члены самого обширного кружка занимались киданием о пол каких-то круглых кусочков пластика или спрессованного картона. Их называли «фишками». Фишки видом своим напоминали монеты, увеличенные в несколько раз. На одной стороне у всех фишек была одна и та же картинка, а на другой — у каждой фишки разная. Там были нарисованы монстры с большими глазами, похожие на животных и не похожие ни на что одновременно. Я долго наблюдал за этой игрой со стороны, но так и не понял её правил. Общий смысл был в том, чтобы выиграть фишки у соперника и сделать их своими. Как — непонятно.
В какой-то момент один из игроков в фишки спросил меня:
— Ты новенький, да?
— Улица Берин… — начал было я, переволновавшись, но вовремя себя одёрнул. Нет, для этого рановато, публика ещё не готова, — Да, новенький. Сегодня первый день пришёл.
— Хочешь с нами? Садись к нам!
Я молча сел на линолеум рядом с мальчишкой, который меня позвал.
— У тебя сколько фишек? — спросил мальчишка.
— У меня их нет, — ответил я.
— Что, совсем??
— Да.
— Ты хоть знаешь, как играть?
— Нет.
— А-а-а… Ну тогда иди отсюда, не мешай!
Мальчишка потерял ко мне интерес, отвернулся и стал наблюдать за игрой. Он сидел в позе то ли мыслителя, то ли бегуна: правая нога его была под задницей, ступня левой упиралась в пол, а на левом колене у него был подбородок. Он будто бы готовился вскочить в любой момент, когда нужно будет, но пока этого не требовалось. В руке у него был прозрачный пакет с целой кучей этих фишек с картинками монстров. Я мельком глянул на остальных и заметил, что ни у кого из собравшихся нет столько фишек, сколько есть у того мальчишки. Стало быть, он тут самый крутой и главный. И он же только что меня отверг. От этой мысли сделалось тоскливо, но я решил, что жизнь на этом не заканчивается и направился к столу с цветными карандашами и бумагой.
После завтрака в группе началось занятие. Все уселись полукругом на стульчиках и стали слушать воспитательницу, сидевшую на большом стуле, в центре всеобщего внимания. Она начала с того, что подозвала меня к себе:
— Ребята, внимание! Сегодня в нашей группе появился новый мальчик. Его зовут Гриша. Гриша, подойди ко мне пожалуйста!
Родные редко называли меня по имени. В основном — «сынок», «малыш», «внук» или вроде того. Потому слышать свое имя от взрослых мне было непривычно, и когда воспитательница позвала меня, я некоторое время оставался на стуле и переваривал информацию.
— Смелее! Не стесняйся! — повторила она, и я подошёл к ней, встав рядом с её стулом.
— Давайте поприветствуем Гришу: три-четыре!..
— Привет, Гриша! — хором ответили дети.
— Отлично! Гриша, расскажи нам пожалуйста, из какого садика ты к нам пришёл? Ты раньше ходил в какой-то садик?
— Да.
— В какой? Как он назывался?
— Не знаю.
А откуда ж мне знать такие вещи, женщина?!
— Ну вот у нас, например, садик называется «Солнышко».
Рад слышать, весьма оригинально для здешних краёв, спасибо.
— Хорошо, Гриша. Расскажи нам пожалуйста, где ты живёшь?
И вот, в минуту, когда я решил, что для меня здесь уже всё потеряно; когда я подумал, что закопал себя глубже некуда незнанием названия своего старого сада, судьба послала мне новый шанс проявить себя. От воодушевления у меня перехватило дыхание. Глаза мои блеснули, я улыбнулся, глубоко вдохнул и на выдохе ответил на заданный мне вопрос тоном ведущего «Что, где, когда», объявляющего чёрный ящик:
— Пятьсот семнадцать.
— Что «пятьсот семнадцать»?
Ой, тут я понял, что выдал не всю информацию, а только ту, что лучше всего отпечаталась в памяти. А как там звучала вся?
— Улица… Улица Геринга, дом восемнадцать, квартира пятьсот семнадцать.
— Ого, замечательно! Только улица, наверное, Беринга, да ведь? Улицы Геринга ведь у нас нет и, я надеюсь, хм-м-хе-хе, никогда не будет.
Воспитательница усмехнулась так, что по её улыбке все остальные дети решили, что произошло что-то смешное, и что воспитательнице понравится, если они сейчас посмеются вместе с ней. И дети стали хохотать. Хохотали они натужно и сами не понимали, над чем, но им всей душой хотелось сделать приятно воспитательнице, и оттого даже в этом натужном смехе звучали нотки искренности. Громче всех ухахатывался тот мальчишка с фишками. Наверное, начав по инерции вместе со всеми, потом он вспомнил, что я — тот самый лох цветочный, у которого нет ни одной фишки, и который даже не знает, как в них играть. И тут его разорвал уже поистине гомерический хохот.
Тогда мне стало неловко. Неловкость не ушла вместе с неловкой ситуацией, как это бывало раньше, и осталась со мной до конца дня и скончания времён. Теперь я чувствовал себя не в праве играть с другими ребятами и вообще старался не подходить к ним. После полдника, на прогулке, с которой нас должны были забирать родители, я держался отдельно и старался играть только в то, во что не играют другие. В какой-то момент я увидел, что та крутая горка, с которой я хотел скатиться, наконец-то освободилась. Уличив момент, я бросил в песочнице свой совок с чуть треснувшим ведёрком и помчался в центр площадки. Но едва я добежал до горки, возле неё — прямо перед лестницей, по которой на неё нужно было взбираться — встал мальчишка. Тот самый, с пакетом фишек. Я попытался обойти его, но он, как оказалось, нарочно преградил мне путь.
— За проход на горку — фишку или деньгу.
— Какую деньгу?
— На жвачку.
— Какую жвачку? — спросил я. С фишками мне уже всё было ясно.
Мальчишка вздохнул, не горя желанием рассказывать мне что-то: ему хотелось только поиздеваться, а болтать ему было не охота.
— Жвачку, с которой фишки дают в магазине, — пояснил он.
— А-а-а… — ответил я, узнав на пятом году жизни, откуда берутся фишки. Потом я снова попытался обойти мальчишку, но он не дал.
— Фишку или деньгу, — повторил он, ухмыльнувшись.
Его самодовольная ухмылка разбудила во мне всю злобу мира. Я вспомнил сегодняшнее утро: как этот говнюк не пустил меня посмотреть на игру. Вспомнил, как надо мной посмеялась вся группа с подачи воспитательницы. А я всего-то переволновался и перепутал буквы, вообще не думая, что эти буквы имеют такое большое значение на фоне общей бессмысленности фразы, которая из них состоит. Вспомнил, наконец, всю свою маленькую жизнь, за которую случилось немало того, из-за чего стоило бы разозлиться, но я терпел. Теперь же я решил, что будет честно, если этот мудацкий пацанёнок получит по своей дурацкой голове за всё плохое, что со мной когда-либо происходило.
Я толкнул его, и он упал на лестницу. Потом он поднялся и толкнул меня. Так мы начали драться. Мы били друг друга по лицу, хватали за руки и стремились откусить друг другу пальцы, но у нас не получалось. Мне удалось проделать славную штуку: я взял голову своего противника под мышку так, что он не мог вырваться. Руками он молотил меня по спине, а я бил его по дурацкой лысой голове, которая вся покраснела от прилившей к ней крови. К тому моменту к нам подтянулись другие ребята. Они наблюдали за дракой и поддерживали мальчишку с фишками. Но это было ничего: мне даже было приятно. Я побеждал того, кого все эти говнюки, смеявшиеся надо мною утром, любили и почитали за классного парня. Та-а-ак ему, классному парню, от-т-так, по башке, н-н-на! сучёнок, прям по макушке, чтоб спалось крепче, а ещё по лицу можно, оп-п-п! Откусить ему ухо, что ли?
Но закончить драку членовредительством нам не дали воспитательницы, которые нас растащили, а потом немедленно стали ругать и искать виноватого. Благо, в этом месте за мной пришёл папа. Не дожидаясь, пока воспитательницы расскажут ему, что тут произошло, я вырвался, ускользнул от них и побежал навстречу родителю. Я обнял его за ноги и сделал то, от чего старательно удерживал себя весь первый день в новом садике — заплакал.
Глава 7
— А чё ты заревел-то? — спросил меня папа после того, как я успокоился и рассказал ему всю историю: про горку, про «фишку или деньгу» и вообще про весь день в садике.
На его вопрос я ничего вразумительного ответить не мог, и поэтому, когда мы уже были на полпути к дому, он продолжил за меня:
— Правильно ты всё сделал. Так и надо с такими, кто по-хорошему не понимает.
Потом мы пришли домой, и папа рассказал всю историю маме. Мама укоризненно посмотрела на меня. Похоже было, что она вовсе не считает, что я всё сделал правильно.
–…а потом я пришёл, когда их разняли уже. Он меня увидел, подбежал и заревел. Х-ха-ха! Чё заревел — фиг его знает, — закончил свой рассказ папа, а потом снова спросил, обратившись уже ко мне: — Сын, ты чё заревел-то?
— Не знаю, — ответил я.
— Наверное, понял, что драться нехорошо, — предположила мама, вновь строго глянув в мою сторону.
— Да нет, там можно было, — ответил на это папа, и они начали спорить.
— Почему это?
— Так я ж тебе рассказал всё, ты чем слушала? Он стоял там и фишки у него какие-то вымогал там, этот пацан. Чё он, как лох должен был фишку высрать откуда-то? Или схавать и пойти в песочек играть?
— Почему сразу «как лох»? Пошёл бы, правда, поиграл в другое место, да и всё.
— Ну а он вот на горке хотел покататься. Горка для всех, чё это он уходить куда-то должен?
— Значит, надо было попросить воспитательницу разобраться.
— Тогда ябедой дразнить будут. Потом заколебётся к воспитательнице бегать, тоже чё хорошего?
— Лёш, ну чего ты как этот? Чё мы теперь, ребёнка чему попало учить будем?
— Да почему «чему попало»?! Постоять за себя — это разве «что попало»? Мальчику это надо уметь. Да и девочке. Девочке, кстати, уж тем более.
— Ну давай он бить будет ходить всех по башке! А потом нам с их родителями бегать и разбираться!
— Да почему бить-то сразу всех?! Тут же конкретная ситуация. А ты сразу всё в степень возводишь!
— Да потому что! Сегодня ты похихикал, сказал ему, мол, молодец, а завтра он ещё кого побьёт: папа же разрешил!
— Ну чё вот ты начинаешь?!
Дальше их разговор я не слушал. Меня тупо не хватало на долгие обсуждения родителями чего-либо, даже если это «что-либо» касалось меня, и мне было это небезразлично. Плюс, когда они начинали повышать голос и ругаться, я автоматически начинал бояться. А когда я боялся, то предпочитал отвлечься чем-нибудь. Например, машинками и городами из конструктора.
Родители забрали меня из садика на некоторое время. Вместо этого они решили попробовать оставлять меня одного дома. Этому, думали они, мне тоже надо когда-то учиться. Да и им — тоже.
Сначала по утрам из дома уходил папа. В первый день он тщательно проверил знание мною тех правил, которые родители для меня установили: я должен был поесть в определённое время и определённую еду, должен был точно определить по часам, когда настанет это самое «определённое время», должен был выполнить несколько умных заданий на листиках и должен был смотреть телевизор только тогда, когда на шестом канале идут мультики, а когда мультики закончатся, я должен был выключить телевизор и больше не включать. Когда финальный экзамен по правилам был сдан, папа оделся и собрался выходить.
— Ну всё, давай, сын, — прощался он.
— Пока.
— Хочешь выйти в коридор, мне помахать?
— Хочу.
Нашу квартиру от общего холла пятого этажа отделял длинный и тёмный коридор. Когда мы возвращались с прогулки или один-единственный раз из садика, или ещё откуда-нибудь, этот коридор пугал меня до жути. Заднюю его часть освещало солнце через окно общего балкона. В этом конце, в самой глубине коридора, и находилась наша квартира. Переднюю же часть — ту, в которую надо было зайти, возвращаясь с улицы домой — освещала либо лампа с лестничной клетки, либо свет из большого окна в общем холле. Середина коридора всегда оставалась в тени, если только кто-нибудь из соседей, чьи квартиры были там, не открывали дверь. Всякий раз, когда я шёл по этому коридору, моё воображение рисовало притаившихся в затенённой середине кровожадных сущностей, которые сидят там и ждут удобного случая, чтобы напасть на идущих мимо жильцов дальних квартир. Когда я походил через эту тень, я задерживал дыхание и зажмуривал глаза. Тело моё покрывали мурашки, а уши напрягались так, будто стремились оказаться на затылке. Больше всего я боялся, что, пока я иду сквозь эту тёмную зону, какая-нибудь сущность сожрёт мои внутренности, оденется в мою кожу и займёт моё место в семье. А ночью, когда родители будут спать, она сожрёт и их, одного за другим, и отдаст их телесную оболочку своим собратьям. Так мы все трое превратимся в исчадий ада, и никто вокруг ни о чём не будет догадываться, пока новые хозяева наших тел не сожрут и их. Мало-помалу, таким образом весь мир будет заселён чудовищами. О том, что будет после этого, я думать уже боялся.
В то утро, когда я впервые провожал папу на работу, я вышел в коридор с чувством лёгкого беспокойства. На улице было темно, и дальний конец коридора освещало не солнце, а свет из нашей прихожей. В вырванном из тьмы участке стоял я и совершенно за себя не переживал. Волновался я за папу, который шаг за шагом удалялся от света и погружался во тьму, пока там, в тёмном секторе, не стал виден лишь его расплывчатый и мутный силуэт. Я пристально вглядывался в темноту, решив, что если увижу какую-то активность притаившихся там сущностей, то немедленно брошусь папе на помощь. Потом я подумал о том, что сущности, в общем-то, могут сожрать папу незаметно для меня: например, когда я моргну. И я даже не отличу подмену от оригинала! Вот жопа… И как тогда быть? Как определить, что человек, дошедший до конца коридора, всё ещё мой папа, и его можно будет впускать в дом вечером, когда он вернётся с работы? Пока от стен коридора отскакивало эхо папиных шагов, я думал. Думал-думал и, наконец, решил, что чудище, если оно вселится в папино тело, не станет махать мне рукой из другого конца коридора прежде, чем направиться к лифту. Ну конечно! Это же так очевидно! Нахуй чудищу телячьи нежности? Х-ха-ха! Так-то мы всё и выясним и, если что, быстренько закроем дверь и не откроем вечером, когда оно будет стучать, а вместо этого вызовем милицию.
Папа дошёл до конца, отворил железную дверь, отделявшую общий холл от коридора, и… повернулся и помахал рукой.
— Пока-пока! — сказал он.
Я помахал ему в ответ, улыбаясь, как ребёночек-дебил.
Потом он сделал вид, что ушёл, и я хотел было зайти обратно в квартиру, но прямо перед этим он вернулся и сказал:
— Ку-ку!
И потом он снова помахал рукой. Мне показалось это уморительным, и я сделал то же самое. Потом папа повторил этот фокус, но уже по-другому, а я повторил за ним.
Спустя пару «ку-ку», папа ушёл, а мама закрыла входную дверь, и я вернулся к телевизору.
Через некоторое время мама тоже оделась и приготовилась уходить.
— Ну всё, я пошла. Давай, веди себя хорошо, куда попало не лазай. И на табуретки самое главное не вставай! И поесть не забудь, слышишь?
— Ага.
— Помнишь, где еда?
— Ага.
— Ну всё, давай, мы на тебя надеемся.
— А можно тебе помахать будет выйти?
— Тогда дверь закрыть некому будет: изнутри ты сам замок не повернёшь.
— Поверну!
— Нет, он тяжёлый.
— Дай я попробую!
— Ну на, попробуй.
Мама принесла табурет из кухни, я встал на него и попытался повернуть ручку дверного замка. Вправо-влево — никак. Мама была права: это мне было пока не по силам.
— В другой раз помахаешь, когда я первая буду уходить, ладно?
— Ладно, — вздохнул я.
Мама убрала табурет обратно и ещё раз строго-настрого запретила мне вставать на него, пока я дома один. Я не понимал, с чем связан этот запрет, но согласился с ним, потому что лазать по табуретам в мои планы не входило. Потом мама вышла за дверь, помахала мне и закрыла её ключом с другой стороны. Мне оставалось лишь надеяться, что с ней всё будет в порядке, и что сущности из темноты её не тронут, как не трогали до этого.
Глава 8
Все родительские правила я исправно соблюдал, потому что хотел, чтобы они хвалили меня по возвращении домой. А похвалив — доверили мне провести ещё один день дома, в одиночестве. Быть одному мне нравилось: не с кем поиграть, да и насрать — всегда ведь можно вообразить, что ты не один и играешь с кем-то, кто живёт в твоей голове. Живые дети только портили мои игры, саму их суть, добавляя в них какие-то свои дебильные правила и законы. Мне приходилось считаться с ними, потому что сами эти дети мне нравились, как мне нравилось проводить время рядом с ними. Теперь же я был сам себе хозяин, и вот, находясь в одиночестве, я впервые ощутил себя самодостаточным, хотя самого слова «самодостаточный» я пока ещё не знал. Может быть из-за большого количества времени, проведённого наедине с собой, а может быть из-за чего-то другого, вскоре я начал в штыки воспринимать всё постороннее, инородное, сотворённое кем-то другим. Особенно болезненно я реагировал на чужое превосходство надо мной.
Однажды мы с папой рисовали овощи. Рисовали мы акварельными красками, в обычной школьной тетради в клетку, листы которой быстро намокали и скукоживались. Для того, чтобы рисунки получались чёткими, а бумага под ними сильно не съёживалась, кисть нужно было хорошо отжимать перед тем, как макнуть в цвет. У папы это получалось. У меня — нет. В начале я рисовал только свои овощи. Там был помидор, тыква, огурец — ну просто витаминная корзиночка. И вот, мне захотелось нарисовать арбуз. Я нашёл нужную картинку в книжке, с которой мы всё и срисовывали, и принялся за работу. Я старался изо всех сил, но арбуз всё равно получился таким, каким получился: тёмно-зелёные полоски на нём расплылись, слившись со светло-зелёной основой. Я попробовал исправить положение, дорисовав новые полоски поверх старых, но от этого бумага намокла ещё больше, и в конце концов она стала расползаться на волокна прямо под арбузом. Вместо ягоды-вкуснягоды я получил очко-дыру в тетради. Я страшно расстроился. И папа заметил это.
— Ну чего ты скуксился? Ничего страшного, попробуй ещё разок. Повторяй за мной, смотри…
Я в точности повторил все действия за папой, но его арбуз получился великолепным, сочным и таким, что его хотелось положить в рот и просить ещё. Моим же можно было жопу подтирать, хотя пожалуй и этого можно было не делать.
— Пап, а… а покажи другие свои овощи, — попросил я.
Папа перевернул страницу и показал мне свои тыквы, огурцы и помидоры. Они были шикарны. На помидоре даже будто бы отражался свет настольной лампы, а сам он отбрасывал тень куда-то в забумажную плоскость. Огурец был пупырчатым, а тыква — вся такая сбитая и сочная… В безукоризненности папиных творений как в зеркале отражалась моя собственная ничтожность.
Я окунул кисть в воду, потом макнул её в чёрный цвет и отправил всю свою овощную лавку в тёмную ночь.
— Ну ты чё, зачем? — спросил папа, как будто бы разочарованно.
— У меня некрасиво! — сказал я, стараясь не заплакать.
— Ну и фиг с ним. Попробуй ещё раз.
— Не хочу!
— А что хочешь?
— Хочу, чтоб у меня красиво было!
— Для этого надо постараться.
— Не хочу!
— Тогда не знаю. Давай я тебе свои подарю. Как захочешь постараться — попробуй с моих срисовать.
–…
Папа дал мне свою тетрадь. Я ещё раз посмотрел на его прекрасные овощи и снова увидел свои никудышные овощи, которые я только что закрасил чёрной краской. Я решил, что пусть же и для папиных прекрасных вонючих овощей настанет ночь. Я макнул кисть в чёрный цвет и на, на, на, сука, на-а-а-х-ха-ха! получай, огурец! тыковка, чё, самая спелая тут? высоси, блядь! томат солнцу рад говоришь? грязью по ебалу тебе, от-так, сучёнок, весело тебе, м-м, бычий цепень?
— Ну вот, испортил рисунок, — сказал на это папа, пожав плечами.
Мне стало его жалко и одновременно стыдно за своё поведение. Что же я наделал? Что я за сын-то такой? Я выскочил из-за стола, плюхнулся в кресло, уткнулся лицом в подушку и стал выть. Ни мама, ни папа не стали меня успокаивать, потому что привыкли к таким моим выходкам и перестали обращать на них внимание. Папа стал молча убирать кисточки и стаканы с водой, а мама сделала телевизор погромче, чтобы мой вой не заглушал передачу. Друг с другом они тоже не обмолвились ни словом. Тот вечер был одним из вечеров, когда они друг с другом не разговаривали. Таких вечеров стало больше в последнее время. На вопрос о том, почему они друг с другом не разговаривают, ответ был всегда один:
— Мы поругались.
Из-за чего они ругались, я понять не мог, а они не рассказывали. Иногда я становился свидетелем их ссор, но предпочитал не досматривать их: когда конфликт заходил слишком далеко и становился слишком громким, я пытался их отвлечь.
— Я хочу спать, — говорил я, и один из них укладывал меня, а другой оставался наедине с собой, и ругаться ему было не с кем.
По утрам я провожал их обоих на работу и, наконец, оставался один. Осень сменилась ранней зимой. Выпал первый снег. К тому моменту вечерние ссоры родителей достали меня окончательно, отбив у меня всякое желание прислушиваться к их наставлениям или запретам. Умные домашние задания, которые они оставляли мне, я делал быстро и настолько хорошо, чтобы только не быть наказанным. Я стал смотреть шестой канал после того, как на нём заканчивались мультики, что тоже было против правил. Там показывали передачу про ругавшихся друг на друга дядь и тёть. Смотреть это было увлекательно. Сначала я следил за временем и старался не смотреть телевизор сильно дольше положенного. Когда родители приходили, они трогали телевизор, и, если бы он был горячий, они бы поняли, что я выключил его не утром, после мультиков, а совсем недавно. И тогда у меня были бы проблемы. Поэтому очень важно было вовремя выключить программу со срачами. В начале у меня получалось. Но как-то раз я досмотрел её до конца и увидел, что идёт после этой передачи, а там… Передача про джипы. От неё я совсем не смог оторваться и смотрел её, смотрел, смотрел, пока она не закончилась, и только тогда я опомнился.
Я посмотрел на часы и с ужасом обнаружил, что маленькая стрелка вплотную приблизилась к той цифре, после которой приходят родители. Я выключил телевизор и некоторое время сидел в давящей тишине, слушая гул в ушах и сердцебиение. Мне капец. Они придут, пощупают телик и всё поймут. Раскусят мой обман и в лучшем случае спрячут от меня пульт, а в худшем — я вернусь обратно в детский сад, и о ежедневном уединении можно будет забыть. Всё пропало.
Выждав время, я встал и с надеждой потрогал бок телевизора. Всё было плохо: даже бок был горячим — что у ж говорить о том месте, которое обычно трогали родители. Что делать? Неужели оставить всё как есть и смиренно ждать своей участи? Нет, нужен какой-то план, нужно действовать. Хватит с родителей и того, что они ругают друг друга почём зря, а тут ещё и я. Надо что-то придумать.
Я хорошо помнил, как мама остужала варёные яйца: она обдавала их холодной водой. Холодная вода! Это же очевидно! Холодное остужает горячее — это даже с костром так работает: льёшь на него воду, и всё, он больше не горит и не греет. Х-ха-ха! Чудеса науки!
Я сходил на кухню, взял табурет и поставил его рядом с тумбой, на которой стоял телевизор. Потом я ещё раз сходил на кухню и, взобравшись на другой табурет, взял со стола большой и тяжёлый кувшин с водой. Дотащив его до комнаты, я встал вместе с ним на табурет и, как атлет поднимает стокилограммовую штангу, поднял кувшин над головой. «Теперь я спасён!» — подумал я и вылил воду на телевизор.
Глава 9
После поломки цветного телевизора все краски жизни окончательно покинули наш дом. Мир вокруг стал чёрно-белым, и было трудно теперь строить гаражи из конструктора, потому что невозможно было различать цвета блоков. Родители теперь либо молчали либо кричали друг на друга: просто разговаривать в чёрно-белом мире было нельзя, поскольку полутонам тут не место. Каждую ночь я ложился спать в надежде проснуться где-нибудь там, давным-давно, в старом тесном доме, где всё было на своих местах, и никто ни на кого не был в обиде.
Я пытался выведать у родителей, почему они ведут себя так, словно больше друг друга не любят. Ответа я не получал. Вместо ответа родители, точно заклинание, повторяли одну и ту же фразу, магическую в своей бестолковости:
— Вырастешь — поймёшь.
И непременно загадочный и томный вздох в конце, который делал всё ещё непонятнее и оттого мрачнее.
Последним хорошим днём был Новый год. Мы встречали его в деревне, у бабушки с дедом. У них был телевизор. Здесь родители снова вели себя как когда-то прежде, ещё до переезда. Все говорили друг с другом, улыбались, шутили и чокались бокалами. В полночь на экране появился какой-то человек в чёрном костюме, с ушами и без волос. Когда он стал говорить, взрослые затихли, и так я понял, что это — важная персона. Мне казалось, что я уже где-то слышал его голос, но я никак не мог вспомнить, где. Из его слов я так ничего и не понял, кроме того, что он поздравил всех с праздником и пожелал счастья, мира, добра и любви. Эта часть мне понравилась.
После того, как взрослые выпили шампанское, мы пошли запускать салют. Было холодно и темно: только несколько уличных фонарей вдоль заснеженной деревенской дороги освещали округу. Неподалёку от дома бабушки и деда был такой фонарь, и мы подошли к нему поближе, чтобы поджечь фитили фейерверков при свете. Мы выбрали сугроб, воткнули в него стреляющие салютом палки, а потом дед стал хлопать по карманам и искать спички. В это время к нашему сугробу подошла другая семья, из дома через дорогу. Взрослые шумно поздоровались друг с другом и стали о чём-то болтать, забыв про салют. Я хотел напомнить им, но тут ко мне подошёл соседский мальчуган и заболтал меня тоже.
— Привет, меня Юра зовут, а тебя как зовут? — представился мальчуган.
— Гриша.
— Что делаешь, Гриша?
— Салют сейчас будем запускать.
— Что тебе подарили на Новый год?
— Пока ничего. Завтра Дед Мороз только придёт.
— Дед Мороз, х-ха-ха… Ты чего, ещё не знаешь, что «Дед Мороз» тебе приготовил?
— Я письмо только написал. Не знаю, что он принесёт.
— Да ничего он тебе не принесёт, дурак!
— Сам дурак!
Я уже приготовился начать бить его, как того чумазого ушлёпка из детского сада. Но Юра сам снизил градус напряжения между нами.
— Ну извини, я не хотел тебя обидеть. Просто ты что, в дед-мороза веришь до сих пор?
— Он подарки приносит, — пожал плечами я. Юра говорил так, словно верить в Деда Мороза в его парадигме бытия было не круто. А вот так сразу становиться не крутым в его глазах мне не хотелось.
— Да это папа твой приносит, или мама, или ещё кто-то из взрослых. Они долго прячут подарки, а ночью, после Нового года, достают и кладут под ёлку. Я сам видел один раз, в прошлом году. Я встал пописеть ночью, потом услышал, что кто-то ходит, прокрался так незаметно, как Чёрный Плащ, как шпион вот так, по стенке такой, потом заглянул в комнату с ёлкой и увидел, как папа подарки ложит! Прям туда, под ёлочку! А потом утром все сказали, что это Дед Мороз принёс, но я не поверил. А в этом году я в шкафу все подарки нашёл, вчера ещё.
— Я такого никогда не видел.
— Попробуй ночью проснуться! И подглядеть!
— Ну чего, запускаем? — сказал весёлый дед, подходя к нам и тряся в руках коробок спичек. Мы обрадовались и приготовились увидеть шоу, и я даже на время забыл о словах Юры. А когда вспомнил — решил о них не думать.
Когда мы вернулись домой, я нашёл своё письмо Деду Морозу, написанное ещё за несколько дней до, и положил его под ёлку. В нём я просил себе компьютер, гоночные машинки и новый телевизор для родителей, чтобы они, наконец, перестали ругаться: всё же, по моим наблюдением, с телевизором ссор в доме было меньше. Положив письмо, я лёг спать.
Проснулся я уже пятилетним. Самое дурацкое в праздновании Дня рождения первого января — подарки. Не понятно, то ли тебе подарили много всего на Новый год, а на День рождения не подарили нишиша, то ли наоборот с Новым годом тебя побрили, а по случаю Дня рождения решили порадовать. Все подарки лежат в одной куче, и даже если кому-то пришло бы в голову рассортировать их по двум разным праздникам, в твоей голове они всё равно останутся в одной куче. В этот раз я получил много конфет, калькулятор, который дед называл «компьютером» и три машинки, которые, хотя и были гоночными, но, всё же, отличались от тех, которые я представлял, когда писал письмо Деду Морозу.
— Ну, а телевизор — это уж вы сами там себе разберётесь, — сказал дед.
Откуда он знает? Неужели прочитал письмо? Оно ж не ему было написано! А-а, всё равно. Буду катать машинки и считать числа на калькуляторе или отнимать от миллиарда по единице каждую секунду и ждать, пока таймер обнулится.
Через пару дней мы с родителями вернулись в город. Какое-то время они жили мирно, хотя и не говорили друг с другом. Мама читала мне сказки по ночам, и я засыпал. С папой мы ходили гулять и кататься по району на автобусах. Вместе после возвращения из деревни мы больше не делали ничего.
Спустя ещё некоторое время родители приняли решение снова отдать меня в сад — в тот же самый, в который я ходил всего один день осенью. Там было тоскливо. В основном я играл один: либо веселился с игрушками вроде конструктора или пластмассовых машин, либо брал лист бумаги с цветными карандашами и рисовал пожар в Кешином доме. Этот пожар сначала был основным, а позже стал единственным сюжетом моих рисунков. Он у меня хорошо получался: был таким ярким, таким натуралистичным и разрушительным для нарисованного дома, а иногда — и для людей, которые горели в нём, потрескивая, искрясь и принося себя в жертву моему наслаждению от захватывающего зрелища. Воспитателям мои рисунки не нравились. Они всё жаловались на них родителям, а родители всё спрашивали: «Почему ты такое рисуешь?» А я почём знаю?
Воспитатели вообще меня недолюбливали. В детсадовском кукольном театре, который наша группа показывала остальным детям садика, мне давали самую тупую роль — роль рыбы. У рыбы не было реплик, и ей вообще ничего не надо было делать — только махать из-за ширмы рукавичкой в форме этой самой рыбы, и всё. Однажды, правда, эта рыба пришлась кстати: я славно отпиздил ею того чумазого задохлика, с которым мы уже дрались однажды, осенью, возле горки. Во время перерыва в спектакле он решил отыграться за своё давнее поражение и сказал мне что-то такое, в суть чего я решил даже не вникать. Это звучало как гадость — значит тот, кто это сказал, должен был получить рыбой по еблищу. Таков был ход моих мыслей. Я бил его, бил, бил, а потом вдруг заплакал, но бить продолжил. Чумазый тоже плакал, и мне было даже его жалко, как жалко было яростно закрашивать папины овощи чёрной краской в тетрадке, и от этого я лупил его пуще прежнего. Думал, что если делать так, то жалость уйдёт и вернётся злость, с которой было как-то попроще. В конце концов, нас разняла воспитательница. Она оттащила меня, поставила в угол и стала на меня кричать, кричать и кричать. Она ругала меня, грозила пальцем, и изо рта её брызгала слюна, кислотным дождём падая мне на лицо. Довольно мерзкое ощущение. Я не мог этого больше терпеть. Я упал на колени, подполз к воспитательнице и укусил её за ногу. Она взвыла, а я убежал и спрятался под лестницей, а дальше я уже не помню, что было.
Помню только, что меня забрала мама, отвела домой, а потом сразу же ушла обратно на работу. Дома был папа. Он спал на диване в большой комнате, а на столе рядом с ним стоял… Компьютер! Самый настоящий! Как в рекламе или в фильмах! Я вроде бы был расстроен — и должен был быть расстроен — но я не мог больше горевать, видя Это. Я не понимал, что мне чувствовать и вообще не понимал уже, что вокруг происходит.
Папа проснулся. Он улыбнулся, увидев, как я смотрю на нового члена семьи.
— Нравится? — спросил он.
— Ага.
— Как заказывал.
А он откуда знает? Тоже моё письмо Деду Морозу читал? Прочитал и купил подарок? Стало быть, Юра из деревни был прав, и никакого Деда Мороза нет и никогда не было?
— Хочешь включить? — спросил папа.
— Да, — ответил я.
Я нажал кнопку на системном блоке, и компьютер зашумел. Я сам в первый раз включил его! Потом загорелся экран, и папа объяснил мне, как тут всё работает. Я схватывал всё на лету. Потом он показал мне несколько игр, которые он предварительно установил, и рассказал, как в них играть. Больше всего мне понравилась игра про Кузю и Дикую реку. Просто обосраться, какое развлечение для ума и услада для очей. Я играл в неё, и все невзгоды и печали растворялись в этой дикой реке, в Кузе и в экране моего, похоже, нового лучшего друга на долгие-долгие годы.
В какой-то момент папа, доселе ходивший взад-вперёд за моей спиной и о чём-то сосредоточено размышлявший, оторвал меня от процесса и завёл очередную серьёзную беседу, вести которую у меня теперь не было ни малейшего желания. То, что он говорил, я слушал отрывочно, всё думая о том, когда же я, наконец, смогу вернуться в мир Кузи.
–…понимаешь, так бывает у взрослых… но я всё равно тебя люблю, слышишь?.. встретил… ну ты пойми, другая женщина — это не значит другая мама…
И всякая прочая хренотень. Какая женщина? Какая «другая мама»? Чё за буллщит, отец?
Наконец, папа опять отпустил меня поиграть. Кузя говорил со мной через колонки: хвалил, если я играл хорошо и говорил не расстраиваться, если что-то не получалось. Вечером пришла мама, а я всё играл и играл. Из реального мира — откуда-то из кухни — доносились голоса. Мама с папой в тот вечер ругались крепко: как в последний раз. Папа получил несколько пощёчин, которые молча перетерпел, и всё. Потом, выслушав маму, он стал ходить по квартире и как будто бы начал собираться на работу, хотя уже пора было ложиться спать. Мама плакала где-то на кухне. Потом папа подошёл ко мне, поцеловал в макушку и сказал:
— Пока, сынок. Когда-нибудь ещё увидимся.
Тут я малость насторожился и даже поставил Кузю на паузу.
— Пап, ты куда? — спросил я, догнав папу в прихожей.
Он надел куртку, обулся, повесил на плечо большую дорожную сумку и обмотал шею своим длинным шарфом.
— Ты куда, пап? — вновь спросил я.
— В магазин, — сказал он, не глядя на меня.
Потом папа открыл дверь и вышел из квартиры. Я вышел вслед за ним, чтобы помахать на прощанье, как делал это обычно — когда я оставался дома, а он утром первым уходил на работу. Папа скрылся в тени в середине коридора, а затем вновь появился в свете лампы на лестничной клетке. Я был готов к тому, что он повернётся, помашет рукой и подурачится напоследок, и уже придумал, как сам буду дурачиться в ответ. Номер я придумал эпический: это был поистине мой шедевр, с которым не могло сравниться никакое прошлое «ку-ку» из-за угла, и мне не терпелось показать его папе. Но он просто ушёл, и когда я подождал немного и понял, что дурачиться в этот раз мы не будем, я пошёл на кухню и попросил маму закрыть дверь.
Глава 10
— Мы с твоим папой решили больше не жить вместе.
Этот ответ на мои многочисленные вопросы я запомнил лучше всего, потому что, едва получив его, я тут же вспомнил про Элю Грин. Про её родителей, которые тоже перестали жить вместе, потому что так захотели. Проведя в голове эту параллель, я малость приуныл. Потому что очевидно же: сначала «мама с папой не поладили», потом «у папы появилась новая женщина», следом «родители решили не жить вместе», а в конце — здравствуй «заграница» и «другая страна», что бы эти слова ни означали. А уж если «другая квартира» и «другой садик» привнесли в мою жизнь столько тоски и уныния, то на что же горазда будет эта самая «другая страна»? Словом, никаких хороших перспектив в обозримом будущем я не видел и страшно по этому поводу переживал.
Когда мама решила отправить меня пожить к бабушке с дедушкой, я стал переживать ещё больше. Буквально катался по полу в истерике, требуя никуда меня не отправлять от моего нового компьютера — единственного утешения в охватившей мир безнадёге. В итоге, мама пообещала, что привезёт компьютер чуть позже, и я поверил, и весной уже был в деревне, привыкая к мысли о том, что здесь будет мой новый дом до тех самых пор, пока я не подрасту, и пока не настанет пора идти в школу.
Дед с бабушкой старались окружить меня кайфом: сделать всё, чтобы мне у них нравилось, и я не думал обо всех семейных неурядицах, произошедших в городе зимой, и у же тем более — не хотел и не просился обратно в город. Я вкусно ел, много играл и много смотрел телевизор. Мультиков на трёх каналах, доступных в деревне, было мало, и я смотрел всё подряд: новости, фильмы, сериалы, снова новости, политические ток-шоу, рекламу — всё. Особенно мне нравились шоу с престарелыми юмористами, которые ходили в костюмах с галстуками, и, когда шутили, широко улыбались, кланялись и ждали пока люди в зале просмеются, и только потом говорили новую шутку. Просто уссаться. Я смотрел их всякий раз, когда их показывали, и специально сверялся с телепрограммой, чтобы не пропустить ни одной передачи. Бабушка с дедом считали их идиотами, а я — о-о-о, я смотрел их и закладывал фундамент своего расписного дворца, который, когда дострою, назову «чувством юмора».
Новости по телевизору держали пятилетнего меня в общественно-политическом контексте и никуда не отпускали. Я знал про все страны мира, которые строят нам козни или наоборот дружат с нами, а значит — и мы с ними дружим. Знал, где сейчас идёт война и как к этой войне следует относиться. Все войны были плохими, но заканчивать их никто не торопился. Я не понимал, почему. Спрашивал у бабушки с дедом — они тоже не понимали, почему, но тем не менее пытались объяснить мне что-то, что, как мне казалось, к сути моего вопроса не относится. Но новости всё равно смотреть было интересно: и про войны, и про наводнения, и про всё остальное. Особенно нравились мне встречи и речи политиков. Много показывали нашего новогоднего дядьку — с ушами и без волос. Он встречался со всякими иностранцами и много путешествовал по земному шару. Я ему страшно завидовал, потому что он мог, если бы захотел, приехать в нужную страну и сходить к Эле в гости, и на некоторое время я стал одержим идеей о том, чтобы стать им. Перед сном я фантазировал, как прилетаю в место, где теперь живёт Эля, жму руку важному человеку, веду с ним толки о важных международных вопросах, а потом между делом спрашиваю его, не знает ли он случайно, где здесь живёт Эльвира Грин. Потом, вечером, иду к ней домой, звоню в дверь и захожу в гости. Я рассказываю ей про уродский новый детский сад, про моих родителей, которые тоже поругались и перестали жить вместе, про то, как меня отправили в деревню и разлучили с новым компьютером — про всё, что меня волнует, и почему мне не нравится жить так, как я живу сейчас. А она слушает и понимает, и самое главное — жалеет меня.
Летом в деревне было бы тоскливо, если б не соседский мальчик Юра Коровин, с которым мы вскоре сблизились, и я узнал его фамилию, а вместе с ней и много чего ещё. По мере того, как я узнавал его всё лучше и лучше, я понимал, что хочу скорее стать таким, как он: взрослым, самостоятельным и не боящимся того, что его накажут. Я узнал, что он, оказывается, старше меня, хоть и выглядит так же, и ростом такой же. Этой осенью он должен был пойти в школу и страшно гордился этим. Его родители, как и мои, жили в городе, и так же, как и меня, его отправили сюда погостить у бабушки с дедушкой. Только его отправили на лето, а меня — надолго. Мы играли в мяч, лазали по деревьям и воровали соседские яблоки и ягоды. Мало-помалу, досуг в стиле Юры начал втягивать нас в различного рода неприятности. Например, если кто-нибудь из соседей ловил нас на своём огороде, он жаловался нашим бабушкам и дедушкам, и нам обоим попадало. Юре, казалось, попадало меньше, потому что он как будто бы совсем не грустил и не кручинился после того, как его ругали.
— Да-а, поворчали, поругали — подумаешь. Какая разница? Пошли лучше на великах кататься! — говорил он после одной из взбучек.
И мы ехали кататься, и он постоянно норовил уехать туда, куда мои бабушка с дедом мне ездить запрещали, и я всё время чувствовал на себе гнёт возможного наказания и чувства собственной неправоты.
Когда мы ехали мимо сгоревшего дома, я остановился, чтобы посмотреть на него. Теперь он выглядел иначе, нежели сразу после пожара. Двор его зарос бурьяном, забор покосился и был сломан в нескольких местах. Крыша то ли обвалилась, то ли была разобрана кем-то, кто, должно быть, сломал забор. Я уже смутно помнил ночь пожара: воспоминания смешались с интерпретациями, фантазиями и образами, надстроенными воображением. Да и Кеша, с которым мы раньше даже играли, теперь казался скорее персонажем старого сна, нежели реальным человеком. Прошёл всего год, но минуло столько событий, столько всего было пережито, да и я повзрослел на одну пятую долю от всей прожитой жизни в совокупности. А дом — он всё стоял здесь и будто бы чего-то ждал.
— Ты чего встал?! — спросил меня Юра. Он сначала поехал вперёд без меня, потом, поняв, что я отстал, вернулся и теперь слегка негодовал.
— Да дом смотрю, — ответил я.
— Зачем? Чего там?
— Он сгорел. Я это видел даже, мой дед его тушил.
— Ого! Хочешь залезем?
— Нет, наругают.
— Да не наругают!
— Наругают.
— Ты не расскажешь если, то и не наругают. Пошли!
Юра подъехал к дому, бросил велосипед в траву и подошёл к забору в том месте, где одна из его секций была свалена.
— Подожди! — сказал я и последовал за ним.
Мы пробрались во двор. Трава возвышалась над нашими головами. Было много крапивы и репья.
— Крапиву притаптывай ногой, а то обожжёшься! — напутствовал Юра.
Я посмотрел, как это делает он, и стал делать так же. Миновав траву, мы добрались до крыльца. Позади нас осталась протоптанная тропинка, и, посмотрев на неё, я был счастлив, что по пути назад никакую крапиву уже притаптывать не придётся.
— Дверь открыта! — восторженно сказал Юра, отворил дверь и вошёл внутрь.
— А вдруг там кто-то?
— Кто?
— Не знаю. Бомжи.
— Откуда в деревне бомжи, что ты за хрень несёшь?!
— А вдруг там взрослые ребята?
— И чего они нам? Надо будет — убежим. Давай не ссы! Сам предложил зайти!
— Я не предлагал!
— Ага, конечно.
Продолжать этот спор я не стал. Спорить было не так интересно, как смотреть по сторонам. Я мечтал оказаться на руинах сгоревшего дома с прошлого лета, и вот я здесь! Смотрю на обугленные стены, на комнату, залитую светом из окон без стёкол. Через крышу тоже просачивались солнечные лучи. Мы будто бы были одновременно и снаружи и внутри. На полу рядом с печкой валялись тряпочки: маленькие лоскутки ткани, которые, видимо, очутились здесь после пожара — иначе они сгорели бы. В печи не хватало кирпичей и металлической дверцы. Она выглядела так, будто бы её сейчас строили, и словно печники, которые клали её, отошли на обед или на перекур. Но на самом деле, конечно же, её разбирали и постепенно растаскивали по частям ушлые соседи и прочие охотники за халявными кирпичами.
Мы прошли дальше, в другую комнату, и увидели там кровать, а точнее — каркас кровати. Уцелели только передняя и задняя спинки из железных прутьев, и металлическая сетка посередине, на которой должен был быть постелен матрас. Рядом с кроватью валялись тёмно-коричневые стеклянные бутылки, а по всему полу были разбросаны окурки и пачки сигарет.
— Это здесь старшаки со школы иногда сидят. Пиво пьют, курят и матерятся, — прокомментировал Юра.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю и всё.
Юра нечаянно пнул одну из бутылок. Она с грохотом покатилась по полу и ударилась о стену. Я замер в ужасе. Страх парализовал меня, и кожа моя вдруг стала пупырчатой, как у ощипанного гуся. Юра тоже испугался, но пришёл в себя быстрее, чем я.
— Не описелся? — спросил он, посмотрев на меня.
Я ничего не ответил. Юра пошёл дальше. Я — за ним.
В последней комнате мы увидели расстеленную на полу фуфайку. Рядом с фуфайкой стояла пустая банка из-под кофе. Чуть поодаль лежала кошка. Прежде, чем подходить к ней, мы внимательно на неё посмотрели.
— Не дышит, — спустя несколько вдохов и выдохов заключил Юра.
— Может, спит?
— Когда кошки спят, они тоже дышат! Ты как маленький, честное слово. Потрогать хочешь?
— Кошку потрогать?
— Ага.
— Зачем?
— Не знаю. Я потрогаю.
Юра осторожно подошёл к кошке, присел на корточки, медленно протянул к ней руку и уже почти коснулся её шерсти, но вдруг передумал, встал и пошёл обратно.
— А, ну её, — сказал он, — Точно мёртвая. Пошли отсюда.
— Пошли!
Я был очень рад, что Юра предложил уйти. Меня начало всё здесь пугать ещё до того, как Юра пнул бутылку. Я боялся, что чем дольше я здесь нахожусь, тем сильнее меня накажут дома. Боялся, что сюда придёт кто-нибудь и набросится на нас с топором. Боялся, наконец, увидеть приведений в каком-нибудь затенённом углу, или что они вылезут из полуразобранной печи, уличив момент. Я успел даже пожалеть о том, что когда-то мне было интересно здесь оказаться, и я упрашивал деда сходить сюда со мной. Сущая глупость!
Мы вышли на улицу, прошли тропой примятой травы, нашли велосипеды и поехали дальше кататься по деревне. Вечером я пришёл домой, и бабушка заметила на моей одежде чёрные пятна сажи, которые вовремя не заметил я. Само собой, меня крепко наказали, а узнав, что я лазил в сгоревший дом с Юрой, и что это он меня на это надоумил, мне запретили играть с ним. Во всяком случае, пока я наказан, а наказан я был надолго. Несколько следующих недель мне запрещалось выходить со двора. Потом выходить мне разрешили, но по-прежнему действовал запрет на игру с Юрой. Юра приходил и звал меня поиграть с ним, но я отказывался, потому что боялся нового наказания, и никакая радость общения с другом не стоила того, чего ещё могли меня лишить, узнав о моём ослушании. Так продолжалось какое-то время.
В конце августа я всё же выпросил у бабушки разрешения на то, чтобы снять все ранее наложенные запреты. Юра тогда уже витал в облаках и не мог говорить ни о чём, кроме школы, в которую он скоро пойдёт.
— На той неделе родители приедут, меня в город заберут. В школу пойду, — говорил он.
— Эх… Мне тоже хочется.
— Ты тоже пойдёшь, когда подрастёшь.
— Да я и сейчас могу пойти. Я читать умею и писать.
— Мне соседские пацаны рассказывали, как одна девочка в пять лет в школу пошла.
— В пять?!
— Ну. Но она умная вроде была какая-то. Ты спроси у своих родителей, вдруг ты тоже умный.
— Я умный, я и так знаю.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Геринга 18 предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других