Дорогая, а как целуются бабочки?

Владислав Филатов, 2011

Роман «Дорогая, а как целуются бабочки?» охватывает период с 1945 по 2011 год. Эта книга о нашем с Вами современнике, который начал свою жизнь в сороковых годах теперь уже прошлого века в стране, которой сегодня на карте нет. Книга основана на реальных событиях, но все персонажи вымышлены, а возможные совпадения случайны.Автор рассказывает о жизни обыкновенного человека, который родился после войны. Он и его друзья являются непосредственными наследниками войнов-победителей.Книга повествует о жизни молодых людей, которые взрослеют и меняются под силой внешних обстоятельств. В романе любовь соседствует с ненавистью, дружба – с предательством. Семейные отношения превращаются в ад…Книга рассказывает о любви главного героя к французской девушке и о том, почему два любящих человека так и не смогли соединиться…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дорогая, а как целуются бабочки? предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 2

— Диеп? Ты учился в Диепе?! — ахнула Катрин

Судьба свела нас в международном студенческом лагере. Мне чертовски нравилась эта стройная француженка. Я жаждал взаимности, и, зная обольстительную силу своих вербальных импровизаций, начал рассказывать ей о кадетсве.

–Почему Диеп? — удивился в свою очередь я.

То, что слово «кадет» имеет французские корни ( “капдет” на гасконском наречии «младший по возрасту», а в XVII веке так назывались молодые люди благородного происхождения, предназначенные для военной карьеры), мне, конечно же, было известно. Французский — моя специализация. Но что вплоть до 1964 — го, сначала в Версале, а потом в Диепе действовал кадетский корпус, где учились дети русских эмигрантов, было для меня открытием. Тогда, впрочем, развивать эту тему не стал. Тогда меня занимало совсем другое, и от слов я переходил к делу.

И вот теперь, выстраивая на досуге «генеалогическое древо» своего суворовского училища, выясняю, что и у нас, и у воспитанников закрытого учебного заведения, квартировавшего сначала в резиденции французских королей, а затем на берегу Ла Манша, учебные программы писались практически под копирку.

Даже балы свои мы открывали одним танцем. Котильон называется.

Случайное совпадение? Да, нет. Не случайное. Эмигрантские кадетские корпуса (а они, между прочим, были не только во Франции) замышлялись как приемники кадетских корпусов царской России. Человек, которому мы обязаны суворовскими училищами, думал, как ни странно, в том же направлении.

С 1943-го по 1944-й в Советском Союзе, все еще воюющем Советском Союзе, открыли два нахимовских училища и семнадцать суворовских. И, говорят, визируя проект соответствующего постановления, Сталин сделал приписку — «по типу царских кадетских корпусов». Тех самых корпусов, что в 18 — м ликвидировали как образовательную систему, не совместимую с новой политической ориентацией России. Корпусов, чьи воспитанники на манифест об отречении Николая II отвечали пением «Боже, Царя храни», а в Гражданскую сражались отнюдь не на стороне «революционной России». И, тем не менее — «по типу».

"Кадетские корпуса имеют целью доставлять малолетним, предназначенным к военной службе в офицерском звании, и преимущественно сыновьям заслуженных офицеров, общее образование и соответствующее их предназначению воспитание", — читаю в «Положении о кадетских корпусах».

"Суворовские военные училища имеют целью — подготовить мальчиков к военной службе, дать им общее среднее образование и соответствующее их предназначению воспитание", — читаю в «Положении о Суворовском».

С одной стороны, шаг вроде естественный — открыть начальные военные школы на полном пансионе: тысячи беспризорных мальчишек в стране, да и командный корпус армии, обескровленный войной и предвоенными, в скобках заметим, репрессиями, требовал притока свежих сил. Но если вдуматься… Были ж детдома. И специальные учебные заведения, готовившие из юношей призывного возраста офицеров, имели место быть. Почему вдруг понадобилось открывать военные училища еще и для детей, воссоздавая уничтоженную систему?

Вообще говоря, это отнюдь не отечественное изобретение — кадетские корпуса. Тут впереди планеты всей Пруссия. Мы позаимствовали.

Идея принадлежит Петру I. Но абсолютное воплощение она нашла с воцарением Анны Иоанновны. Опираясь на опыт Пруссии, племянница Петра Алексеевича, учредила “Корпуса кадет шляхетских», заложив, таким образом, систему воспроизводства не только военной, но и государственной элиты. Времена стояли для российской государственности смутные, а в системе этой все было направлено на то, чтобы заложить в сознание воспитанника вкусы, привычки и представления, необходимые для формирования должного мировоззрения. Мировоззрения «истинных патриотов и государственников». И получалось! Обработанные этой системой люди, и блестящую образованность демонстрировали, и великолепные человеческие качества и при этом становились мощнейшей опорой действующей власти.

Система была жесткая. Даже жестокая:"Содержать надлежит молодых людей весьма строго и за преступления штрафовать. (…) которые ж будут провождать свое время в лености и не будут показывать ни малейшей охоты к наукам, таких сперва наказывать фуктелем, арестом, не пускать их со двора, наряжать в шуточное платье; если ж ничто не поможет, то чтоб такие не занимали места у других, отсылать для написания в армейские полки, в унтер-офицеры или рядовые, смотря по их поведению. А если кто из кадет впадет в большие преступления и пороки, в воровство или в другое тому подобное бесчестное дело, таковых наказывать публично розгами, и, выписав из корпуса, определять в фузелеры, или отсылать по тому ж в военную коллегию для написания в солдаты в армию".

При Александре II систему решили «гуманизировать» — система начала давать сбои. Александр III вернул все на круги своя, и Александра III можно понять: в российском обществе зрели протестные настроения, идеи анархизма овладевали все большим количеством умов, терроризм сделался модной забавой, все ощутимей становился дефицит «истинных патриотов и государственников».

XX-й. Сороковые. Тут локомотивом «падения нравов» стала война. Люди повидали уже самое страшное, потеряли все, что могли потерять, и для них невозможного было мало. Его уже практически не осталось — невозможного. Ушел и страх. «Однова живем!», — решали выжившие и становились морально все менее разборчивыми. И все менее управляемыми. Особенно молодые. И репрессивных методов тут было мало. Нужна была идеологическая подпорка. Коммунистическое завтра мало кого грело — прозорливый Сталин обратился к историческому прошлому. Возвратил армейцам погоны, ввел новые, учрежденные в честь великих русских полководцев, ордена, и открыл суворовские училища.

Богу, Царю и Отечеству служили кадеты. У суворовцев воспитывали «беззаветную преданность и любовь к Родине и Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)". Но сути дела это не меняло: опора действующей власти. Опора, и на ресурсах Сталин не экономил. Лучшие здания, лучшее обеспечение, блестящие педагоги, воспитатели все — фронтовики в чине не ниже майора, у руля — боевые генералы.

***

«Хватит с меня одного военного! Слышишь? Хватит! — сердилась мама, едва я заводил речь о Суворовском. Но отцу все-таки удалось ее уговорить.

В нашем городе Суворовское появилось в 44-м. В начальниках — советский генерал, а в прошлом — полковник русской армии и выпускник одного из пятидесяти кадетских корпусов царской России. И вторым по счету начальником был генерал. Великолепный гимнаст и фехтовальщик, тоже когда — то носивший форму кадета. Ну, вот нашлись такие.

Впрочем, когда я поступал, а было это, напомню, в 56-м, нашим Суворовским командовал Петр Павлович Гречишников. Как и мой отец — полковник. И, как и отец, прошел всю войну.

Здание, меня оно поразило.

Анна Иоанновна своих первых кадетов разместила во дворце сосланного Меншикова. Роскошном совершенно дворце. Нашему училищу досталась одна из жемчужин модерна.

Голубой кафель облицовки, мрамор лестниц и перил. Когда-то в этом здании «сидело» губернское правительство, потом его занимало реальное училище, от которого училищу суворовскому достались оборудованные кабинеты естествознания, минералогии, химии, столярно-токарная и переплетная мастерские, музыкальный и рисовальный классы, две библиотеки — фундаментальная и ученическая. И был у нас еще один корпус. На соседней улице. В четыре этажа, а рядом — стадион с футбольным полем, беговой дорожкой, волейбольной и баскетбольной площадками. В этом корпусе жили младшие воспитанники. Поселили на время экзаменов там и нас.

Нас около ста. Сто — это рота. Строят, знакомят с распорядком и ведут в столовую. Первый обед в Суворовском. Боюсь его страшно. Больше, чем диктанта и примеров.

«Нет, тебя не возьмут», — вздыхал отец, глядя, как я ковыряюсь в жарком, которое мама приготовила к прощальному ужину. Эти его вздохи не выходят из моей головы, и я в напряжении жду, что в Суворовском дадут на обед.

На первое подали щи, на второе — макароны с рагу. Щи я кое-как проглотил. Кое — как запихал макароны, а вот рагу.

Там был кусок сала, и мне никак не удавалось этот кусок проглотить. Я его — в глотку, он — обратно.

— Замуж выйду только за военного, — слышу жаркий шепот девочки, по которой схожу сума, и продавливаю мерзкий жирный кусок. Мутит страшно. Оглядываюсь: там — щи недоеденные, там — макароны…

Из сотни «абитуриентов», по-моему, я один оставил тарелки пустыми. Ну, думаю, ничего — примут. Главное теперь — экзамены сдать.

Первый — по русскому языку, и, готовясь к нему, мы несколько дней пишем диктанты. Пишем диктанты, потом обед, после которого по распорядку — прогулка. Гуляем на стадионе. Кто на турнике пытается подтянуться, кто в футбол играет. И вот на одной такой прогулке возникает ситуация, которая вновь ставит все под угрозу. Буквально все.

Мы только три дня в Суворовском, и друзьями я еще не успел обзавестись, а неприятель у меня уже есть. Сергиенков такой. Здоровенный, на голову выше меня, но с нервным тиком. Веко у него ходуном ходило, и мы его звали Моргуша. Прозвище придумал не я, но именно мне доставалось от Сергиенкова более прочих. Задирал беспрестанно, внутри меня все клокотало, и однажды я не сдержался.

Там яма для прыжков в длину, на стадионе. Ребята прыгают, я не могу — Сергиенков меня толкает. Раз толкнул, другой, третий.

— Ты, Моргуша! Кончай, понял?

А он мне — подзатыльник, и я носом прямо в этот песок. Обида страшная! Набираю, не поднимаясь, горсть и песок летит ему в глаза, и пока он моргает, накидываюсь, валю, начинаю сладострастно дубасить, но чувствую — на плечо ложится рука. Тяжелая такая рука и, вот так вот встряхнув за рубашку, с неприятеля стаскивает. Оборачиваюсь — генерал. Отец Сергиенкова.

— В чем дело, товарищ воспитанник?

У меня аж руки похолодели: «Теперь уж точно не примут».

— А чего он сам, — гнусавлю, как это у нас, у пацанов, водится.

— Стоять. Здесь. До моего приказа, — чеканит генерал и вместе с сыном уходит.

Стою. Мальчишек на самоподготовку позвали — я ни с места. Жарища, голову печет, а я возле вот этой ямы. Для прыжков в длину.

Час стою, другой — выходит из корпуса майор Нестеренко:

— Игнатов, ты почему здесь, когда вся рота на самоподготовке?»

— Генерал Сергиенков приказал.

–?

— Я с его сыном подрался.

— Драться, конечно, нехорошо, но я отменяю приказ генерала.

— А вы разве можете?

— Могу, — говорит. — В некоторых случаях.

Весь остаток дня и полночи, наверное, мучила мысль: что будет? Нас по взводам расформировали, двадцать пять человек — в каждом. Но спим мы, все сто, в одной огромной, со спортзал, заставленной рядами железных коек, комнате. Так вот, я не сплю.

Утром приехал отец, говорил с командиром. Не знаю о чем, но оргвыводов не последовало. И экзамены я сдал. На пятерки.

Форма, которую нам выдали, зачитав приказ о зачислении, была копией той, что носили кадеты царской России. Черные шерстяные брюки с красными лампасами; гимнастерки — зимняя черная и летняя белая, парадный мундир, со стоячим красным воротничком, украшенном по окружности золотой лентой. К парадному мундиру прилагались белые перчатки.

Гимнастерки носили на выпуск, но под ремень, а шинель тоже была черной. Черной, очень длинной и очень взрослила нас, что нам, как вы понимаете, нравилось. Шинель наша нам нравилась, хотя с непривычки казалась страшно жесткой и сковывала движения. И в ней было не жарко зимой. Но потом не было ее родней. Она была нам и одеялом, и палаткой — дождевые капли скатывались с шинельного сукна, как с брезента.

Невероятно гордились мы красными погонами: суворовца, вице-сержанта (командиров отделений), вице-старшины (заместитель взводного командира). И вообще к своей форме относились с трепетом. Гладили по нескольку раз в неделю брюки, борясь с пузырями на коленках. Натрем изнанку мылом и утюжим через газету. С мылом стрелки держались значительно дольше. Кстати, делали мы их и на рукавах гимнастерок. И на спинке. Модники на спине утюжили по три: две вертикальных и одну горизонтальную.

Начищали, само собой, до блеска пуговицы (они у нас из латуни были) и пряжку ремня. И именно в Суворовском я впервые взял в руки иголку. Сначала для того, чтобы пришить подворотничок. Потом, чтоб модифицировать брюки — ширина наших брюк колебалась вместе с колебаниями моды.

В пятидесятых мода предписывала брюки широкие. Очень широкие. А у нас были не очень. Но мы не мирились. Мы выбивали у стула седушку, сиденье, хорошенько мочили свои суконные штаны, натягивали на эту самую седушку, и к утру получали клеши, которым мог бы позавидовать моряк революционного Балтийского флота.

Ну а потом пошли «дудочки», и мы стали брюки свои ушивать. Ушивали вручную. Изобрели «машинный шов» и «строчили». Некоторые с бешеной просто скоростью.

Сергеенков умудрялся делать это в течение одной перемены. Тогда ж борьба была со стилягами, да и не по уставу это — узкие брюки, и, естественно, нам влетало. Нет, никаких розог. Мы отделывались нарядами вне очереди.

Идешь, к примеру, по расположению роты, навстречу — офицер. Видит, брюки на тебе не установленного образца, приказывает:

— Распороть! Сто восемьдесят клеточек!

« Сто восемьдесят клеточек » — это наряд вне учереди на мытье полов в коридоре. Длинный такой коридор. Выложен плиткой, или клеточками, на языке командного состава. По субботам мы эти клеточки всей ротой драили. В остальные дни — индивидуально, в качестве наказания.

Отсчитываешь сто восемьдесят клеточек, взбиваешь в ведре хозяйственное мыло в пену, берешь мочалку и — добела. Но сначала приводишь брюки в надлежащее состояние. Распарываешь вот этот свой машинный шов. Распарываешь, разделываешься с клеточками, а потом — в укромной уголок осуществлять обратную швейную операцию.

Так вот, этот Сергеенков до того насобачился, что на одной перемене швы распарывал, а на следующей зашивал. У него были самые узкие брюки во всем училище.

Но, понятно, что все эти экзерсисы мы позволяли себе в преддверии суворовского « дембеля ». А когда все еще только начиналось, были счастливы той формой, которую получили.

Села неплохо. Фуражки кое у кого на ушах держались, а так совсем даже ничего. Нарядились, и на — улицу, к парадному входу. Туда, где на постаментах стояли трехдюймовые орудия системы Шнейдера образца 1902-1907 гг. И часа, наверное, полтора там торчали, и всем отдавали честь. Всем, кто входил в корпус, или выходил из него. И офицерам, и старшим суворовцам, если те попадались — каникулы ж были, и солдатам. Ну, очень это нравилось: быть в форме и отдавать честь. А еще хотелось домой — щегольнуть. Ох, как хотелось! Аня же дома. Но, как и в армии, у нас был карантин.

***

Август, сентябрь… первую увольнительную я получил в октябре. Хотя меня, разумеется, навещали.

Царские кадеты учились 15 лет. Брали их пятилетними, а от родителей требовали подписок в том, что отдают детей своих в заведение добровольно и"даже во временные отпуски их брать не будут".

Законы, по которым жили мы, не были столь суровы. Первую увольнительную я получил в октябре, но отец ко мне заглядывал часто. И, конечно же, навещала мама,

Приедет и обязательно груши мои любимые привезет. Мы садились на скамеечку стадиона, я брал грушу, двумя руками брал — огромная груша, надкусывал, сладчайший сок тек по подбородку…

— Нам груш не дают, — рассказывал маме о своем житье — бытье. — Только яблоки.

Яблоки в Суворовском давали ежедневно. В двенадцать, после трех уроков у нас был второй завтрак, который мы обожали. Второй завтрак — это творог, сметана и вот эти вот яблоки. И вообще суворовцев кормили отменно, даже в войну.

— Утром у нас зарядка, — продолжал просвещать маму. — А потом бег.

Бег это обязательно. Метров пятьсот младшие, старшие — полтора — два километра. Строимся в колонну по четыре и бежим. В любую погоду. По пояс голые. Офицер — воспитатель — впереди.

Спорт внедряли в нашу жизнь фанатично. После обеда по регламенту — несколько часов свободного времени. Условно свободного. Почему условно? Да потому, что каждый обязан был посещать спортивную секцию. Плавание, гимнастика, легкая атлетика, бокс. Бокс — непременно. В остальном выбор был нашей прерогативой, но за меня его сделал командир. В роте устроили соревнование по гимнастике. Я умудрился занять второе место.

— Будешь гимнастом, — сказали мне.

Страсть как хотелось вон из душного зала, на волю хотелось, но командир приказал, и я делал и делал кульбиты. И гранит наук с остервенением грыз — увольнительная светила только тому, кто демонстрировал «высокую успеваемость и прилежное поведение».

Погода на улице стояла роскошная. Ну, знаете, какая бывает в октябре. И тянуло на стадион, мяч погонять. Но желание предстать, наконец, перед Аней во всем блеске своего нынешнего положения, было сильней. И я дождался его — первого своего увольнения.

Боже как я готовился! Часа, наверное, два драил пуговицы и ботинки, гладил гимнастерку и брюки, через газету гладил, чтоб не спалить, на ночь положил штаны под матрас, и почти не спал — грезил предстоящей встречей. Представлял, как войду во двор, и как они все меня уви-и-и-дят… И Аня! Анечка! Анюта!

Четвертый класс. Начало четвертого класса. Десять лет. И вот, я в парадном мундире, в белых перчатках стою, полчаса уже стою на остановке, а троллейбус все не идет и не идет. До дома я мог добраться одним единственным маршрутом, а троллейбусы тогда ходили редко.

Как и военные, суворовцы в те поры ездили общественным транспортом бесплатно. К училищу троллейбус в выходные подходил практически пустым — конечная была неподалеку. Но это был длинный маршрут. Маршрут был длинный, троллейбусы ходили редко, и даже в выходные народу набивалось столько, сколько у нас сейчас в часы пик.

Учился я хорошо, в увольнительные к Ане своей ходил практически еженедельно, всегда садился на заднее сиденье, но уже на третьей, максимум четвертой остановке уступал место. Устав суворовца требовал помогать детям, женщинам, старикам и больным. Но я не мог себе позволить сидеть, даже если рядом стояла девочка.

Наконец, моя остановка. Через дорогу перейти и — двор. Дорогу не перебегаю — в один прыжок перепрыгиваю, но в арке торможу. Сердце ошпарено кипятком и колотится. Вхожу во двор медленно — медленно, в парадном мундире, в белых перчатках…

У нас беседка, в центре двора. Мы всегда там летом торчали — наша беседка. Но Ани там нет. Там одни только наши мальчишки, и они меня явно не узнают.

« Гля, — толкает Митька Скворцов Кондратьева Славика, — красноперый.

« Да это ж Вовка! — орет Кондрат, пацаны срываются со скамеек и ко мне. В глазах восторг, и я рассказываю им про форму, про распорядок дня, про занятия на плацу, про гимнастическую секцию и про бокс… Говорю, и говорю, и говорю — вдруг Аня появится.

— Оружие? Вам дают хоть какое-нибудь оружие?

— Конечно, мелкашки. Пистолеты мелкокалиберные. А летом мы будем стрелять из автоматов.

Я вру. Безбожно. Вру. Малыши в суворовском имеют дело лишь с пневматическими ружьями. Но удержаться от соблазна не могу, и для большего драматизма рассказываю об убийстве. Как один наш суворовец убил другого. Нечаянно. Как пришли восьмиклассники с занятий по стрельбе, начали чистить вот эти вот свои мелкокалиберные пистолеты, а офицер из оружейной ушел. Он не имел права уходить, но он ушел. И ребята решили развлечься. И стали вынимать из мелкашек пульки, вставлять бумажные шарики и друг в друга стрелять. И тут вбегает Воронок, Воронков Сергей, из другого отделения паренек, и один начинает целиться в него, и Воронок пугается по настоящему — он не знает про бумажки в стволах. Он пугается, прячется за шкаф… Выстрел и мальчишке пробивает череп.

Они не все пульки вытащили. Одна осталась.

Три дня комы, а потом умер. Мы хоронили его всем училищем. Это была первая смерть в моей жизни. А потом в Суворовском еще один мальчик погиб. И тоже страшно.

Возле вот этого нашего стадиона башня стояла. Круглая такая башня из кирпича. И слух пошел, что там — обсерватория. И ребята решили проверить. Дверь — на замке, на окнах — решетки, но проржавели. В прах. Ну мальчишки и залезли туда, в эту башню. И потом рассказывали, что никакой обсерватории нет, но есть колодец. Метров сорок. Винтовая лестница, и если по ней спуститься, то окажешься в туннеле.

Слух о таинственном туннеле распространился по училищу мгновенно, народ в башню пошел косяком. Офицеры заметили — послали старшину выяснить, в чем там дело. Кто-то из мальчишек увидел, крикнул: «Атас!», стали разбегаться, а в башне темно, ну и один на край колодца и наступил.

Там балки поперечные, и вот он об них. Об одну, о другую, о третью…

Старшина три полотенца связал и вытащил. Салажонок совсем. Шестой, ну, может, седьмой класс. Я уже в девятом учился. Пятнадцать мне было. А когда впервые увольнительную получил, было десять.

***

Мне десять, я привираю, рисуя свои суворовские будни и праздники. Рассказ обрастают новыми, все более захватывающими подробностями, а Ани нет и нет. И я продолжаю тянуть время — если зайду домой, то вернусь уже в гражданском. Куда она подевалась?!

Моя мама потрясающе печет, и в суворовском они мне снились, эти ее пирожки. А теперь стоят комом в горле. Проглатываю один с трудом, страдая, стаскиваю форму, и — во двор. Ани нет. Нет, нет и нет. А мне в училище надо быть в десять. И чтобы успеть, из дома я должен выйти часа за два минимум. Троллейбуса же не дождешься!

Три часа дня, четыре, пять… Наконец, появляется. В глазах — вопрос: два месяца меня не было, и никто из ребят не знал, где я.

« Он — в Суворовском, представляешь Анька? — орет Кондрат. — Ему уж и форму дали. И он там чемпион по гимнастике. Кульбиты только так крутит! »

Вопрос в глазах любимой сменяется интересом. И я готов расцеловать Славку за эту презентацию.

Провожали они меня всей нашей компанией. Они все меня провожали — и мальчишки, и девчонки. И на мне уже снова форма, и Аня — рядом. Ну что говорить — я был счастлив. Счастлив и горд. И только троллейбус захлопнул двери, начал мечтать о лете. О летних каникулах. Когда можно будет видеть Аню не раз в неделю, а каждый день. Все лето!

В мае старшина сообщил нам, что каникулы временно отменяются. Лето суворовцы встречают — на лагерных сборах. А каникулы начнутся только в июле. Опять ждать!

Наш лагерь разбит за Волгой. Паром, и шесть километров пешим строем. Скатка через плечо, страшная, градусов тридцать пять, жара. Казалось, путь этот будет вечным. Но рядом — офицеры — фронтовики, и мы терпим. Не показываем, как нам трудно. В сущности, малышам. И подвиг наш не напрасен. Опушка леса, чудное озеро рядом. Шеренги палаток. Армейских. Палатка — на отделение. И «грибок» для часового впереди палаток, где располагается рота. Под «грибком» мы несем службу. Стоим на часах, охраняя покой товарищей и днем, и ночью. Покой, впрочем, и в летнем лагере суворовцу только снится. Строевая подготовка, плавание, тактические занятия: синие против зеленых, занятия по подготовке огневой.

Стреляли в поле. Ставили мишени и стреляли. Сдавали кроссы и плавали на время. Участок озера огораживали, канатами обозначали дорожки, и запускали нас. Мы и умывались, и зубы чистили в этом озере. И как-то приехал отец с товарищем. И мы пошли в этом озере раков ловить. Бреднем. Здоровенные… Весь день ловили, сварили раков, когда уже солнце село. Поставили ведро в «ГАЗик-69ый», был такой на отделение со скамейками по бокам, и ели в абсолютнейшей темноте. Не разбирая ели — и клешни, и хвосты и головы… Вкуснотища… В жизни таких раков больше не ел. И такой земляники. У нас ведь еще горные марш-броски были. Километров шесть при полной амуниции. Но не могли дождаться очередного. И знаете почему? Там поляна была в горах — земляничная. А вокруг — черемуха росла. И мы там паслись. На этой поляне, и в этих зарослях. А еще у нас в лагере был французский.

***

Вот так мы встречали лето. Вплоть до восьмого класса. После девятого встречали лето в мотострелковой дивизии. В « учебке ».

Нас долго везли на грузовике, привезли в чистое поле, и комдив Шпагатиков начал стращать.

— Это вам, товарищи суворовцы, не ваши тепличные условия. Тут вы — солдаты, службу нести будите со всеми надлежащими тяготами, а за нарушения дисциплины караться. По всей строгости устава» Командирами отделений нам назначили солдат-срочников из пулеметного взвода.

Нас от срочников можно было отличить только по кадетским погонам. Форма — одна, солдатская, полевая, и быт один, и задачи. И возраст почти один, но. Мы то служим шесть лет, а они года не служат. И мы все — спортсмены. А у них разрядников — ни одного. Но — качают права. Мы, естественно, возражаем.

— Ребята, так не надо. С нами.

Некоторые не поняли. Был такой Язиев, с Кавказа. Рядовой, но назначили в отделение командиром, и парень из штанов буквально выпрыгивал. Решили вправить мозги.

Вечер. Все в палатках. Набивают подушки сеном. Набиваем и мы, но как только протрубили отбой, скручиваем Язиева этого и говорим: «Не наладишь с нами нормальные отношения, бит будешь. И сегодня, и завтра, и послезавтра. Вопросы есть?»

В каждом отделении в эту ночь суворовцы провели аналогичную разъяснительную работу. Нет, воинской практике такого рода демократия не мешала. Работу свою мы делали, а война не простая работа. Даже учебная.

— Вперед, в атаку! — командует офицер.

И ты бежишь, с автоматом.

–Противник открыл пулеметный огонь!

Пулемет косит низко, ложишься — роешь окоп.

Земля как камень, а ты ее саперной лопатой. Долбишь, головы не подымая. Подымешь, командир тебя по ней — прутиком, приговаривая: «Вы убиты, суворовец!»

А жара несусветная — степь! Но: «переходим к обороне!», и ты начинаем углублять окоп для стрельбы с колена. « Для стрельбы стоя!» — роешь яму в рост.

— Переходим к длительной обороне! — командует командир, и это означает одно: используя все то же орудие труда, все так же головы не высовывая, ты должен соединить свой окоп с окопом товарища. Траншею соорудить. Скорость имеет значение — противник, он ведь не ждет.

— Вспышка слева!

63-й. Американцы уже спалили Хиросиму и Нагасаки. И Советский Союз уже взорвал на Новой Земле самый мощный — 50 мегатонн в истории ядерных испытаний заряд. И команда — «вспышка слева» означает для суворовца одно: суворовец — в зоне атомного взрыва. «Вспышка слева» — это значит надо лечь лицом в землю, пятками к эпицентру, спрятать оружие и кисти рук под себя, закрыть глаза и, когда ударная волна пройдет ( а это дело секунд), надеть противогаз и продолжать выполнение боевой задачи. А задача такая — увернуться от «снарядов», которыми забрасывает тебя офицер.

Сидит на пригорочке и пуляет в подчиненных взрывпакеты. Подожжет шнур и пульнет. И они хлопают. То впереди тебя, то позади, то над головой…

— Во дворе бы такой фейерверк забабахать. Народ порадовать. Опять же на рыбалке незаменимое средство, — мечтает ночью Штык и клянет солому, что лезет в ухо из наволочки.

Мечтай осторожней, сказано, может осуществиться. Но нам осторожность не свойственна была в принципе.

Утром кто — то разнюхал: старшина уехал в город по делам. А склад «боеприпасов» как раз у него, у старшины, в палатке. Ящики, и взрывпакеты с ракетами до верху. А у нас сборы кончаются. Нам только день простоять и ночь продержаться, и мы ныряем туда. В эту его палатку. Группами, и по одному. И много чего уносим, но — тишина. Старшина вернулся, а шороху нет. Шороху нет, а к обеду следующего дня мы расположение дивизии должны покинуть.

— Нет, — думаю, — шмонать обязательно будут. Привязал взрывпакеты веревками к ремню, опустил в галифе, и от товарищей скрывать ноу-хау не стал. Поделился с товарищами.

Завтрак — тихо. После обеда сажают на грузовики, везут, и только мы расслабились в предвкушении маминого борща, машины одна за другой разворачиваются, в поле, тормозят, и нас на построение с вещмешками.

— В две шеренги становись! Мешки — на землю, десять шагов вперед, кругом!

Вытряхивают содержимое: ни взрывпакетов, ни ракет. Начали нас ощупывать — дохлый номер.

— Командиры взводов ко мне! — майор командует, — и Штык идет характерным образом, который свидетельствует: взрывпакеты у него. Глубоко в штанах.

Минут сорок пыталось начальство следы похищенного обнаружить. Командиры аж взмокли. Один единственный патрон. От крупнокалиберного пулемета. У рыженького такого мальчонки из другого, не нашего, взвода

Нашли и на десять суток урезали парню каникулы. Сначала устроили допрос, а потом перед строем о взыскании объявили. Допрашивали с пристрастием. Отчислением пугали — не сдал. Хотя и про наши походы в палатку знал, и про галифе. Но молчал: донос по суворовскому кодексу чести из грехов — самый страшный. За годы в училище помню только один случай стукачества. Да и такой, знаете ли, мазохистский что ли.

***

То, что кто-то из роты стучит, нам было ясно давно. Чуть что не так, тут же команда: « А подать сюда Ляпкина-Тяпкина ». И вот зовут меня как — то мальчишки в класс, лезут в парту Мишки Фризоргера и протягивают амбарную книгу — читай. Мишкин дневник, а в нем каллиграфическим Мишкиным почерком — хроника предательств. Когда кому и кого он, Михаил Фризоргер, закладывал. Себя он при этом сравнивает… С кем бы вы думали? С Печориным. Пишет о своей исключительности и ввиду исключительности этой одиночестве, и невыразимой скуке, которая одолевает его в окружении таких безмозглых плебеев как мы, и которую он преодолевает, сталкивая нас лбами и наблюдая, как нас прессуют за наши выходки… Короче интригуя, шпионя и наушичая.

— Да ни черта он не понял в Печорине!

— Вот и мы про то же, — лыбится Вовка Санников по прозвищу Штык. — Надо этому Фризоргеру объяснить, кто герой нашего времени.

— Карать Фризю, карать, — соглашаются с Вовкой ребята.

Розог у нас не было. Но был подвальчик один рядом с бассейном. Вот там Мише и поведали, что Печорин хоть и был лишним человеком, но на товарищей по оружию не доносил, и посоветовали впредь быть осторожней с интерпретацией классиков. Миша не принял наши рекомендацими к сведению. Он их руководством к действию сделал. Нет, никаких синяков. Бокс был в числе обязательных спортивных дисциплин, и мы умели объяснять, не оставляя следов.

А что касается выходок… Да обычные мальчишеские. Хотя будь на дворе 18 — й век, нам бы, конечно, не поздоровилось.

Весна, каникулы — через месяц, солнышко. Сдаем последний экзамен ( в Суворовском каждый год сдавали) и на улицу через окно. Греться. А там труба. Водосточная. Тетрадки исписанные шваброй в нее запихаем метра на полтора, подожжем и опять в это свое окно. Тяга страшная, труба гудит, аж трясет ее. И дыму, дыму… А рядом — пожарная часть.

Ой, пожарные матерились. Их же вызывали всякий раз. А тушить то нечего.

Или вот, скажем, уехали, как — то офицеры наши на стрельбы ночные. С нами — одни старшины, и преподаватели. Преподаватели после отбоя ушли, будучи в полной уверенности, что мы спим. И мы решили уйти. В самоволку. У многих барышни появились, кому-то просто надоело в казарме сидеть — погулять захотелось. Время то детское — 10 часов.

Через дверь, понятное дело, не выйдешь: дежурный старшина — на вахте. Но мы знали способ. У нас голубятник был — так он через чердак по пожарным лестницам в самоволку ходил. Окна нашего класса глядели на темную и безлюдную улицу. Этаж первый, довольно высокий, под окном — яма подвального окна. Опасно! Окно класса заколочено насмерть. Но форточка открывается. И как раз для суворовской головы. А вы знаете, если голова прошла, то и все остальное пройдет, главное технологично выполнить. А мы ж гимнасты. Открываем форточку, встаем на подоконник, вытягиваем левую руку — по швам, правую руку — вперед через форточку ставим на отлив и вываливаем корпус на улицу ногами на тротуар.

Две старшие роты таким образом просочились. И, кто — куда. Я к Анечке не успевал по — любому. С Пашком пошел — он дружбу водил с ребятами из соседней школы. Они неподалеку, во дворе собирались. Ну что — то как то быстро надоела мне эта компания, и я вернулся. Тем же самым макаром. И к приятелю — Давиду Мамиконяну из 7-й роты. Сидим, разговариваем. Влетают вдруг офицеры в спальню, впереди капитан один. Ноздри огромные, трепещут, глаза навыкате. Безумец мы его звали. Зырк по койкам — все, кроме нас с Давидом, спят. Мертвецки. Но командиры не уходят, а начинают срывать одеяла, и обнаруживается, что людей ну, может, человек пятьдесят, а спальня на сто. На одних койках — шинели скатанные под одеялом, на других — книжки в форме спящего выложены.

Безумец — ко мне:

— Ты из какой роты?!

— Из шестой

— Марш в расположение!

Я тюк — тюк — тюк. Смотрю, у нас наши командиры свирепствуют.

— Откуда?

— В туалет ходил

— Марш в постель!

Лег, нас пересчитывать — все!

Наша, шестая рота, в таком виде как дисциплина, золота не брала. Мы даже на бронзу не тянули. А тут — все как один. Ну, как — то вот нам тогда повезло. Но вообще шуму было много. То есть самоволки, они у нас систематически случались. Но чтобы такие масштабные…

Недели две, может, три прошло, заскакиваю по каким-то своим делам в канцелярию, там — командир нашей роты, подполковник Старостин.

— Игнатов, — тормозит меня — Как так вышло, что седьмая на самоволке вся погорела, а из шестой ни одного не взяли? Ну не может же быть, чтоб из вас ни один не ушел за компанию.

— Григорий Михайлович, честно?

— Как отцу.

— Только без последствий.

— О чем ты? Могила.

— Смотрите, вы обещали

— Да, давай, колись уже.

— Григорий Михайлович…

— Ну!

— Вы нам как отец родной. По — отечески вы с нами. А у них, в 7-ой, командир кто? Подполковник по прозвищу Штольц. Одним словом немец! Айн, цвай, драй — палочная дисциплина. Несознательная, то есть. А у нас — сознательная. Нас на самоволку подбивают, а думаем: зачем командиров подводить? Легли все и спим. Так что, если война, вся надежа только на нас.

— Ну а если честно, Игнатов?

— Честно? Да нам, Григорий Михайлович, по будням-то надоело в самоволки бегать.

Ничего не сказал командир — только эдак выразительно крякнул. И тут собрание. Комсомольское.На повестке — вопрос о дисциплине. Я как это у меня обычно на собраниях бывает — в глубоком трансе. На Аню медитирую. И как будто бы через толщу вод пробивается ко мне до боли знакомый голос ротного:

— А Игнатову за одни только слова его следовало бы тройку влепить по поведению. Лень, видите ли, шестой по самоволкам в выходные бегать. В будни набегалась.

Грохнули все, включая, офицеров-воспитателей. Но последствий не было. Даже до четверки оценку не снизили. Ни мне, ни кому бы то ни было еще из нашей роты. И я, конечно, вздохнул с облегчением. Ведь не застукали же никого, а тут Игнатов со своим неистребимым желанием приколоться.

Был, впрочем, случай, когда из-за меня наказали всю роту. И тоже, между прочим, в выходные случилось.

***

Выходные, но подъем в суворовском, не как обычно, в семь, а в восемь. Благодать! Но всё портили лыжи. Почти каждое воскресенье устраивались соревнования на Острове. Хотя вовсе это был не Остров, а лесистая местность, зажатая между Волгой и двумя ее притоками. А там — либо кросс, либо «бег патрулей».

«Бег патрулей» — это, значит, что кроме лыж на тебе еще автомат, вещь — мешок, фляжка, лопата саперная…Короче, вся амуниция.

«Бег патрулей» — это значит — регонсцинировка и: «Первое отделение первого взвода шестой роты — «по-о-о-шли»… Через минуту: «Второе отделение первого взвода шестой роты, по-о-ошли…», еще через минуту: «Третье отделение…»

И так все роты, в каждой из которых — три взвода по три отделения. Все роты, и — по кругу. 3 — 5 км, если ты суворовец начинающий. А если со стажем — 10-15.

Бегал я хорошо. И всегда с удовольствием. Но в это воскресенье я не мог бежать. В это воскресенье я должен был идти с Аней на день рождение. К кому-то из ее одноклассников. Она взяла с меня слово. Слово я Ане дал, а мне увольнительную не дали. Беги, и все тут. И такая злоба взяла. Стартанули, и только отделение наше в лесок въехал, я — с лыжни.

«Отметьтесь, — говорю Печникову, — на контрольном, а я вот так срежу, и когда вы кружок сделаете, к вам примкну».

— А давай, — предлагает Пашка, — и мы срежем, а ко второму отделению примкнем. Или пусть Санников кружок сделает, а мы с тобой к нему примкнем.

— Я что рыжий? — возмущается Штык.

Ну и пока мы выясняем, у кого какого цвета шевелюра, второе отделение нас догоняет, и тоже находит идею срезать дистанцию весьма привлекательной. За вторым отделением третье… вся рота таким образом собирается и черной стаей ( мы ж в шинелях бегали) входит в деревню, чтоб отсидеться, пока другие роты наматывают круги.

Нашли какой-то полупустой овин, упали на соломы — лежим. Жрать охота… А деревня словно вымерла. Собака и та не тявкнет. Вдруг движение за стеной. Шушуканье, шебуршение. Штык — на волю, тащит двух мальчишек лет десяти.

— Пусти, дяденька, — канючат те

— Шпионы — рекомендует Печников.

Сидим дальше. Мальчишки возле автоматов крутятся.

— Дай, посмотреть, — просит один у Санникова.

— Сала принесешь? С хлебом

Мелюзгу ветром уносит, и минут через десять тащат сала шматок и две буханки хлеба. Ну и пока мы сало это рубали, снабженцы наши — деру. Вместе с автоматом, что характерно. Туда — сюда кинулись — нет пацанов.

Автомат учебный, но это мало что меняет в нашей ситуации.

–Ну и что будем делать? — интересуется Печников.

–Что-что! — взрывается Штык — деревню прочесывать.

И вот мы в черном с ног до головы населенный пункт окружаем и начинаем ну совсем как фашистские гады подворовой обход.

Обнадеживали две вещи. Деревня состояла из достаточно ограниченного количества домов, мальчишек десяти лет и в ней было и того меньше. То есть ровным счетом два. И одного из них звали Колька, а другого Васька, и в третьей, если не изменяет память, избе мы Васю вот этого и обнаружили.

Семейство в панике. Не столько от нашего визита, сколько от того, что приволок с прогулки отпрыск. Конфискуем автомат, выходим из деревни: на равнине — снег клубами, и сквозь беснующуюся эту взвесь танком движется на нас майор Бурковский. Мы — на лыжню…

— Стоять! — майор орет, — Что вы тут делаете? Пятая рота пришла, седьмая пришла — шестой нет! — и — по матери нас.

Дурака включаем: — «Товарищ, майор, заблудились. Лыжню замело, флажков не видать», бегом на исходную, а там… Начальник училища, зам. начальника училища… ЧП — рота пропала!

«Следствие» провести поручают полковнику Мельниченко. Командиру учебной части. Нос с горбинкой, форма как литая сидит, слова чеканит, вообще вся выправка вышколенного немецкого офицера. Мы его Гансом звали, хотя честь он отдавал на американский манер.

— Объяснитесь, — предлагает.

Мы на своем стоим: заблудились. Намертво стоим и дружно — от рядовых до командиров отделений.

–Дистанцию перебежать! — отдает приказ Мельниченко, осознав, что правды и ему не добиться. И рота вместо того, чтобы идти в увольнительную, все следующее воскресенье потеет на лыжне. Вся. Из — за меня по сути. Ни словом, ни взглядом не упрекнули. Но мучился я страшно. Еще и из-за Ани, как понимаете.

Как это нынешние говорят? Подсел? На Аню я подсел капитально. Зависимость была наркотическая. Хотя мы не спали. До койки дело еще не дошло, но уже целовались.

И все часы увольнительных я озабочен был тем, чтобы найти возможность с Аней уединиться. Публичный поцелуй по тем временам рассматривался как крайняя степень падения. Да мы бы и не рискнули. Хотя когда собирались своей компанией вдали от глаз взрослых вели себя довольно ракрепощенно. В бутылочку вообще лет, наверное, с четырнадцати играли.

Да, нам было четырнадцать, когда, уговорив ситро — другого тогда не употребляли, сели на пол кружком и впервые ее крутанули.

То ли майские праздники, то ли на Новый год… Вообщем родители (уж не помню чьи) где-то гуляли.

Целовались в губы. Но поцелуи были скорее символическими. Впрочем, мне хватило и этого, чтобы мое, во многом еще платоническое чувство, обрело плоть, со всеми вытекающими отсюда последствиями в виде эротических, мягко говоря, фантазий.

Они приходили ко мне на суворовскую мою койку, фантазии эти. Правда, только во сне.

Днем я себе такого распутства не позволял. То есть, и днем я только и занимался тем, что холил и лелеял дорогой мне образ, но днем все было пристойно. Выну карточку, и смотрю, смотрю, смотрю на нее…

Как переживала наши отношения Аня? Не думаю, что так же остро. Скорее девочке льстило, что первый парень на деревне (во дворе у меня не было конкурентов) сходит по ней сума. А я не просто сходил сума. Я подвиги ради нее совершал.

***

Вот эти вот дома, в которых мы жили, их шарико — подшипниковый завод строил. Тот самый, где родители Ани работали. Его из Москвы к нам в войну эвакуировали. И первым жильем, которое «Шарик», построил, были бараки. Мальчишек, что в этих бараках жили, мы звали барачными. Они отвечали нам взаимностью, и искали любой возможности чувства свои известным способом продемонстрировать. Временами конфликт достигал такой степени остроты, что в одиночку ходить по территории барачных было опасно. Своим считали они и стадион, где зимой заливали каток: бараки стояли прямо за стадионом.

И вот — очередное обострение, но я не в курсе. И, скинув форму, обегаю ребят. Зову на каток.

Каток, это Аня. Это руки крест на крест. Или просто: рука в руке. Там за талию можно взять, и держать целый круг! На катке. И я обегаю мальчишек. Один отказывается идти, другой… И у кого — фонарь под глазом, у кого — ухо как сизый пельмень.

— И ты не ходи. Прибить обещали, если сунемся.

— Кто?

— Барачные. В пятницу наших отделали.

А Аня уже на катке.

— Идешь? — буравлю глазами Кондрата. — Нет, — мотает тот головой, но квартала через два нагоняет и всю дорогу рассказывает, какой я дурак, что тащусь на этот проклятый каток, и какой он дурак, что тащится следом.

Логика в нытье Кондрата имеется. Если случится серьезная битва, я мало что смогу противопоставить. Я только что из госпиталя. «Зализывал раны» прошлого сражения. Нет, тогда — не барачные. Тогда меня уделал вполне взрослый дядя.

Сидел, я, как водится, во дворе. Рядом, как водится, с Аней. Прибегает парнишка с улицы: наших бьют. Я, разумеется, к нашим. Заварушка приличная, но враг отступает, мы преследуем, я за одним — в подъезд, он с криком «Папа!» — в квартиру, а оттуда мужик с молотком и замахивается. Ставлю заслон рукой, и он мне по этому моему заслону — хрясть! Рука — плетью. А уже в училище ехать. А надеть гимнастерку я не могу — рука опухла.

— Чего ты возишься? — кричит мама из кухни.

Кое-как просунул эту руку свою в рукав, в троллейбус… В медсанчасти — допрос: где да как?

— Поскользнулся, — говорю. Упаси, бог, Суворовцу в «военных конфликтах» участвовать — вылетишь из училища.

— В увольнении был, спешил — поскользнулся.

Снимок делают — перелом.

Месяц в гипсе, и это моя первая после госпиталя увольнительная, и рука еще слабенькая, и вообще. Но барачных на льду не видно. Переобуваюсь в прокуренной раздевалке, а Кондратьев не без зависти наблюдает. Он без коньков. Надеялся меня остановить и не взял. Да и коньки у него дрянь.

Коньки у нас тогда четырех видов были. Снегурки. Эти хороши для укатанных дорожек, а по льду если, то точить замучаешься, и вообще для малолеток. Ледянки для льда, но ужасно глупые. Лезвие у них срезано слева направо, в каждую трещину втыкаются — знай коленки йодом смазывай. Хорошие коньки — «дутыши». Или"хоккеи". И вот у меня «дуты». Батя из Москвы привез.

— Не горюй, Кондрат, — полчасика погоняю и тебе дам, — утешаю приятеля, и на лед — Аню в толпе искать. Но даже полкруга сделать не успеваю. Накидывается кто-то со спины. Я лягнул его коньком по ногам и вперед. Оглядываюсь — барачные. Человек шесть и за мной гонятся. Но на перерез им Кондратьев с Валеркой Лебедевым.

Валерка Лебедев — это приятель брата. Взрослый парень, ремесленное закончил, и как раз вот на этом шариковом работал, и тоже в бараках жил.

— Стоять! — приказывает тем, что за мной несутся, и Гришке, главарю их: «Айда — ка в сторонку потолковать надо».

Не знаю, о чем уж они говорили, но в тот день барачные нас не трогали.

« Здоровенный такой, — — и за тобой. — Сморю, Валерка — я к нему. А ты Вовка здорово его лезвием. По кости прям, он попомнит, — бурлил Кондрат, задыхаясь и подпрыгивая от возбуждения. — Ну хоре уже — мне «дуты» давай.

В 63-м…Да, в 63-м мы с Кондратом Валеру хоронили. Нет не мы одни, конечно. И брат мой Юрка, и еще ребята из нашего двора. Барачные все.

Он умер смертью, о которой мечтают актеры — на сцене. Он и собирался актером стать. Днем работал на «Шарике», а вечером играл в Народном театре.

Фильм только что вышел, «Человек — амфибия» по книжке Беляева. Ну, помните, там еще песня была: «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы — всем на дно. Там бы, там бы, там бы пить вино»…Мы его обожали, этот фильм. А в Народном спектакль поставили. Валерка играл Ихтиандра и, убегая от Педро Зурита, прыгал в бутафорское окно.

Это был седьмой по счету спектакль. Седьмой или восьмой. Валерка прыгнул, и больше уже спектаклей с его участием не играли. Перелом основания черепа. Ему не было и двадцати…

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Дорогая, а как целуются бабочки? предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я