Сожженная рукопись

Владимир Иванович Кочев, 2021

Книга В.И. Кочева «Сожженная рукопись» открывает для читателя, наверное, самые страшные страницы российской истории. Гражданская война, раскулачивание, голод, репрессии, Великая Отечественная война… В центре повествования находится история нескольких крестьянских семей – одни остались в разоренной сталинской коллективизацией деревне, другие, пережившие трагедию выселения и ссылок, пополнили ряды рабочего класса. Несколько семейных линий объединены образами автора, который рассказывает о том, что он сам пережил, от первого лица и его дяди Андрея – человека необыкновенной, яркой и трагической судьбы.Размышляя о характере русского народа и о том, почему народ, расколотый коллективизацией и репрессиями, в годы войны, как один поднялся против общего врага, автор приходит к выводу, что это произошло вопреки воле Сталина. Это и есть мудрость народа и страстная любовь к родной земле, и чувство чести и долга, и многое другое.Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Приют у бледного

Наш дом тюрьма, а мы на воле.

Привет, страна, твои изгои.

Если бы Онька был щенком, то повиливал бы хвостиком. Они шли к еде, в тепло. Инженер спрашивал, будто хотел убедиться в своих догадках. Биография короткая, но горькая. Он родом из Зауралья. Большую семью раскулачили, ездят без документов. Во время облавы потерялся. С родителями остались двое малолеток. Онька был старшим, помогал пропитаться. Где они, и как будут без него?

На окраине города разбросаны бараки. Вокруг стеной стоит высокий лес. Он вырубается, строятся и строятся новые такие же жилища. Идёшь — гляди под ноги, а то в яму или в отхожее место свалишься. Вот кто-то вылил помои, не дойдя до нужника. Около самого входа набросаны какие-то битые ящики-тара. Крыса покойно лежала на «солнышке». При приближении людей не спеша заползла под ящик, оставив снаружи хвост, убрала лишь в последний момент. Барак новый, но в нём вонь, полы качаются, скрипят. Рабочий день, а пируют. Из конца коридора доносится визг: «Гулять будем, а смерть придёт, помирать будем». А кто-то, перебивая всех, хрипел: «А хулюхганом я родилса, хулюхганом и помру». И в такт топал ногой, будто хотел проломить пол. Из большой комнаты, в которой не было дверей, доносился чей-то монолог: «До семнадцатого года исключительна ва-ра-вал». Говоря, как артист, громко, он явно хотел, чтоб его слышали все. Девчонка, увидев Оньку, своего ровесника, выскочив из-за занавески, запела с приплясом: «Ты не стой у ворот, не маши фуражкой, всё равно твоей не буду, не зови милашкой».

Мужику не удалось дойти до нужника, он упал, вывалив хозяйство, уснул, а лужа под ним разливалась. Оньку не очень-то испугал этот мир после того, что он повидал. Здесь жили «вербованные», они придут вечером, уставшие и голодные, с работы. А репрессированные, утаивающие свою справку о раскулачивании, жили совсем скромно. Они лишь вкалывали, выбиваясь в ударники. А те, что гуляли днем, в рабочее время, это хозяева жизни — бывшие люмпен-пролетарии. Онька ничего не знал об этом «анженере». Догадывался, что это уркаганы, злые хулиганы, про которых пелось в песне «Мурка». «Нет, не они злые, злые те, кто их выгнал из дому», — начал размышлять он.

На хавире собралась «малина». На Оньку не обращали внимания. Он утолял голод. Ел всё подряд: колбасу, шпроты. Запить было нечем, кроме пива. Сытости не наступало. Подошёл «анженер», дотронулся до плеча.

«Остановись, а то загнёшься», — по-доброму сказал он.

Только сейчас осозналось, что происходит вокруг. Жильё состояло из двух комнат. Во второй комнате стояла большая-большая чёрная гармонь. На ней золотом написано что-то не по-русски. «Фортепиано», так называл её после «анже-нер». Стул гнутый, это венский. Кровать из тёмного дерева, на спинках ангелы примостились. И на стенах — картины, картины. И часы большущие, маятник важно качается, каждый час: бом, бом.

А в первой комнате на шикарной кушетке витой и атласной сидели картёжники. На овальном столе с зелёным сукном в кучке лежали деньги, кольца брошки. Дяденьки замерли, не шевелятся, как застыли. Но вот кто-то выкинул карту, заёрзали, задёргались. И так каждый раз, пока кто-нибудь не подгребал всю кучу. Светила керосиновая лампа, огромная, чуть не в рост пацана, стояла отдельно на полу. Электрическая — болталась на проводах без толку. В углу у окна — стол и дубовый буфет с едой, бутылки, нечистые стаканы с золотыми окаёмками. Да у входа в жильё — мраморный рукомойник в рост человека. И, как после Онька заметил, подходил сюда только «анженер». Поганое ведро было доверху полное, всё стекало в щели. Онька хотел было вынести его, но «анженер» остановил его, дотронувшись до его плеча. Только позже он понял: вор не должен и тютельку работать, иначе опустят так, что лучше не жить.

От еды разомлел, радовался жизни, как может радеть утопленник, которого спасли. И сейчас жалел, что нет здесь родителей и маленьких за этим хлебосольным столом. Он пристроился на полу в углу, подстелив свою лопотинку, сладко дремал, но совсем не засыпал — слишком ошарашил его этот день. Малина «гудела», за столом играли, временами кто-то вставал, подходил к буфету, чтобы опрокинуть стакан и бросить что-то в рот, но тут же возвращался к столу с зелёным сукном. Инженер играл равнодушно. Его не огорчал проигрыш, не возбуждал выигрыш. Сам он как будто находился не здесь. Рядом с его правой рукой лежал, как Онька узнал позже, талисман, который он то и дело грел в своей руке. Это был тяжёлый серебряный слиток в форме змеи, свёрнутой в спираль. Одновременно с этим занятием в его голове что-то происходило. Не закончив игру, вдруг встал, ушёл в комнату, где пианино. И играл, полузакрыв глаза, прерываясь, чтобы налить в стакан из красивой бутылки, стоящей рядом. Руки «анженера» то нежно ласкали клавиши, то набрасывались на них с силой, нажимая всеми пальцами. Это был уже не тот человек, сидевший за картами. Благородные звуки фортепиано вливались в мутный воздух воровского жилья, летели по бараку.

Малина «гудела», набирая обороты, резались «на интерес, по-крупному». А с деревенским пареньком творилось что-то новое. Он был беспомощен перед мощью аккордов и половодьем пассажей. Что-то рвалось внутри него. И он не мог, не хотел препятствовать этому. Гармония, неотвратимость великого, доброго. Он перестал себя ощущать, музыка растворила его и подняла. Он парил с ней над доброй и тихой землёй. Она несла его к родным местам. Вот монастырь белокаменный, поля междуречья, деревня родная, и прудик, и дом. А там праздник, печь побелённая, половики только натканы. А в горнице кровать высокая с подушками, кружева до полу. Мать, отец и детей семеро. Строгий тятенька улыбается под иконой, сидит в красном углу. На колени к нему Онька сел. Мамка из печи пирог достала, полотенцем, вышитым красным узором, накрыла. «Пущай отдóхнёт», — как-то не словами сказала она.

Очнулся он от странного ощущения. Лампа горела, все спали кто где. Прямо перед ним, изготовясь к прыжку, поднималась на задние лапы крыса. Её маленькие глазки светились злом. Это пришла хозяйка в свой ареал: все объедки на полу — её навар. А этот человечек, тощий новичок, заткнул привычный ход — дыру. И ей пришлось обегать барак. Напугать, как делала она это не раз. Пугливые они, эти человеческие детки: закричит маму рóдную да убежит в другое место. Ошиблась умная тварь — «битый» был тот человечек, разбудили люди в нём звериный инстинкт. Сматерился, как мужик, и метнул сапог. Крыса оказалась таким же земным существом — из размозжённой головы сочилась такая же красная кровь. Омерзение прошло, лишь когда выбросил за окно.

«Инженер» со всеми был доброжелателен, но что-то зловещее в нём пугало. На вид — интеллигент и белоручка, но почему-то затихал при нём двухсаженный Бык. Казалось, и уши его при этом прижимаются от страха. Инженер был рядом, но недосягаем. Удивлял кореша, говоря наперед, о чём тот подумал. И руки его особенные. Они могли вытащить из колоды любую карту, насчитать из десяти червонцев в полтора раза больше. Оттого не носил он «перо», не метил тело наколками, не лаял по «фене», не горбил по блатному спину, как собака дыбит шерсть перед схваткой. И потому звали его уважительно — Николай Павлович, хотя и у него была кликуха — Бледный.

«Бык», в лакированных сапожищах, имел профессию «домушник», а выдавал себя за «медвежатника». Всё по хвалялся взять в торгсине сейф. Бледный, предвидя неудачу, осаживал его. За лаковым голенищем этот громила носил в два аршина кованый из плуга нож. Вот и весь его тонкий «струмент». Им крушил он переборки и двери, бывало, шёл на «мокру-ху». И многое ещё узнал Онька из случайных разговоров.

Отец Быка был жулик-конокрад, промышлял на ярмарках ещё в царские времена. Они родом из села Беспалово. Когда-то Екатерина Вторая проиграла Демидову в карты своих людишек. Согнал он их из нутра России и закрепил за заводами. Приволье — леса кругом, строй хоромы себе. И земли немеряно — паши, сколь сможешь. Живи — не хочу. Да силой любовь не ладится. Мстил народ за принуждение: булгачили — «ташшили» заводскую принадлежность. А в ответ, по хозяйскому распоряжению, имали варнака да метили: палец демидовский палач ему отсекал. Вдругорядь не попадайся — голову на плахе оставишь. Но не унимались упрямцы — через одного без пальца ходили. Давно уж помер тот палач демидовский, и людишек уж тех, проигранных Екатериной, нет. Но селенье Беспалово стоит на месте. А прозвище «Беспалый» в фамилии перешло, хоть и пальцы у всех имеются. Наивный Бык показывал руки — все пальцы у него отросли.

А родитель Быка был мастак своего ремесла. Могуч да ладен, на все пуговки застёгнут да туго подпоясан. Все знали — хозяйство держит для отвода глаз. Да не пойман — не вор. Задумал жениться, женился. Увёл девку с доброго двора. И заразил её своей «болестью». Стала и она с ним воровать. А сын подрос, и он сгодился в деле. Смекать надо, прежде чем дело сладить. Каменные стены да крепкие засовы и псы злые у купца али справного хозяина. А выйдет на зорьке по лёгкой нужде — тишь в конюшне, пусто, собаки жалобно воют.

А дело так ладили: крутится малец возле — играт будто. Привыкают собаки к нему, не лают, ластятся. А к ночи им тряпицу с духом сучки-гулёны подкинет, и станут те злые псы как овечки беззлобны. Тожно тятя зайдёт с задов, через крышу в конюшню. «Стригут» лошадки ушами, но слушаются. А коя с норовом — заржёт, морду ей тятя повернёт, и примолкнет та от страху. Всех через крышу по сходням и выведут. Отведут за околицу, снимут с копыт обутки, зауздают, понужнут и айда туда, где не сыщут. Весело было в обрат скакать, гулять у цыган, как «гусаре», песни их вольные слушать да раздаривать даровое добро.

Но люта да скора случалась расправа. В старину на Руси за лошадку-кормилицу на кол садили. А после «скамееч-ника» по-другому убивали. Тятю не раз имали на ярмарке да били. Но живуч да ловок родитель был. Умел увёртываться от зуботычин да пинков — распуститься, как плеть, и дохлым прикинуться. Отлежится и снова за своё. Да у верёвки той один конец. На их глазах забили тятю. Мать держала сынка, не пущала. Толпа как кровь почует — жалости не жди. Били его мужики, били, аж задохлись, и вор уж не шевелится — дохлым прикинулся. Но тут весёленьки, пьяненьки подоспели: «примочку ему на пуп!» — заорали, подняли тятю, подташшили к столбу, привязали и охабачи-ли оглоблей по брюху. Нутро порвали толды и разошлися. Мать подбежала, а он и вовсе неживой. Глаза навыпучку, из брюха кишки с кровью. «Я их, козлов бородатых, не одного жизни лишил», — скрежетал зубами красный от злобы и водки Бык. Тяжела доля вора, да сладка удача. Чуть боязно, да гуляй после и радуйся. Но советска власть всё дело нарушила. Лошади топерь колхоз-ны, сопри её, и сбыть некому. А где «ярманки» гудели — столбы одне торчат да «перекати поле» с ветром играт. Теперь ещё шибче Бык возненавидел советскую власть. На «домушника» вот перестроился и подельников нашёл — Братишек…

Поначалу Онька путал их — так похожи. Но не братья они были — кореша. И похожи больше не лицом, а норовом, золотыми фиксами. Наколки по телу: «Не забуду мать родную», марухи с грудями, кинжалы, карты.

Не забуду мать родную — это не мама, которая их родила, а тюрьма. Но понастоящему-то никто из них и не чалился, так, в ДОПре волынили. Откуда их за пролетарское происхождение каждый раз «отпущали».

Пришла зима, а пальтишко лёгкое, рубаха еле застёгнута, папироска с краю рта, чтобы с другого — поплёвывать. Да как-то подплясывали, горбились, словно прятались в себя. А то присаживались на корточки, будто нужду справляли. То зло молчали, а то спорили, вот-вот за «пёрышки» схватятся. Но перед своим паханом Быком как шестёрки, без шороха ошивались. Онька поначалу пугался, пока не понял это их представление. Страшно здесь последним стать — с ним что угодно сделают, опустят. Вот и надо всё время силу выказывать, чтоб выше всех приподняться. Но Оньке-огольцу повезло: его пахан Бледный — всем паханам пахан.

После дела артель «гудела». Начиналась его фраерская работа, он сбывал краденое. Самое простое дело. Так казалось, да не так оказалось. Братишки, поигрывая финками, объясняли, как держать «язык за зубами», на кого валить, если что. Вспомнили, между прочим, как пришили одного уже в лагере за то, что раскололся, сука, завязал. Остальное смекай сам. Базар уже знаком. Важно не напороться на сыска-рей. Развернуть, показать товар кому надо, не продешевить, сбыть, а то и всучить «куклу».

Жизнь кувыркалась по своим законам. И быть бы Оньке домушником. Для начала — форточником, постоял бы на «стрёме», познал бы секреты запоров, а там и от мокрухи не уйти. Спас его снова Бледный. Глядя со стороны, можно подумать, что забавляется пахан с пацаном, играя с ним в картишки. Нет, он натаскивал его, как волк волчонка. Играя в очко, набирал себе каждый раз двадцать одно. Считая колоду, мог насчитать сколько угодно. То же самое можно делать и с деньгами. Пахан готовил себе подельника. Но не в этом была причина — судьбы их были схожи. Бледный видел в этом смышлённом мальчугане самого себя. Вот и прикрыл его собой. Да и Онька теперь был уже не тот вахлак с деревенским оканьем.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я