Ясные дни в августе. Повести 80-х

Владимир Алексеевич Фадеев, 1988

Отечественная литература конца века не успела дать ответа на вопрос, что же случилось с нашим человеком, так легко сдавшим рвачам и недругам завоевания трёх предыдущих поколений, не успела, захлебнувшись в окололитературной и, особенно, публицистической вакханалии «огоньков» и «московских комсомольцев». Голоса русских патриотов тонули, а те немногие, которые были у слышаны, тут же искажались и шельмовались. В предлагаемых вам произведениях сделана попытка восполнения этого пробела – они написаны «с натуры», в 80-е годы XX века, и объект пристального внимания автора именно русский человек в стадии превращения из гордого советского в жалкого и беспомощного совка.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ясные дни в августе. Повести 80-х предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Неугодов

1

«…Как же, батюшка, как же, помню. Помню, батюшка. Я хоть и тогда уже старая была, супротив теперешнего, почитай, что молодая. А памятью, батюшка, я посейчас крепкая. Спроси, батюшка, спроси, как до войны жили, спроси, как до другой войны жили — помню, как не помнить. Неугодовых помню, по моим-то годам, они как вчера были. Как не помнить, когда я их обоих принимала? Почему обоих? Потому, батюшка, и обоих, что двойненькие они были. Ты меня слушай. Который покрепче был, покрупнее, в тот же день и умер, покричал немного и утих. Было, батюшка… Хотя, если умирать, то по всему выходило другому, Мишатке то бишь, он и шёл ножками, и весом был как крольчонок.

Тут, батюшка, в этом самом доме она и рожала. Сейчас в их комнате военный прописанный, с семьёй, две девочки, большие, в школу ходят, и хозяйка, видная, голова к небу. Тоже съезжать собираются. Как въехали, так, батюшка, и собираются. Тесно. Только вот дом их долго строют, а ведь за деньги, дом-то…

Приступило ей вдруг. И самого дома не было, он тогда справно в артель свою ходил, готовился к прибавлению, зарабатывал. Да если б и был — не помощник, он же, батюшка, без руки, косолапый… Ко мне соседка их прибежала, у самой четверо, у соседки, а испугалась. Маша плачет, прощенья просит — у кого? За что? Да, было… Мишатка, тот что меньшенький, ожил, да только тоже не материнской грудью кормился. Что уж с ней случилось, только в августе она родила, а к Покрову её не стало. Не угодили, видно, Господу… Отец с тех пор лицом почернел, думали, так совсем и высохнет. Говорить перестал, он и раньше молчальником был, а тогда и совсем замок повесил, никого не замечал, не здоровался, из подъезда выйдет — и наискоски через палисад по тропке, мимо этих скамеек не ходил. Почему? А боялся. Как чего? Известно, чего, батюшка, как бы опять жалеть не начали. Ему её уже досталось, чуть ведь не загиб. Жалости, батюшка, только тому охота, кого жалеть не за что, а другой её как собака палки боится, она ему больнее самого горя, потому как горе прошло, какая-никакая новая жизнь начинается, так нет — жалость всё обратно тащит, опомниться не даёт. Недобрая барыня. А как же, батюшка, не жалеть, когда жалко?

С войны-то, он, батюшка, пришёл молодой, здоровых таких не отпускали. Молодой, а не жених. Мало, что без руки, так ещё ни лицом, ни ростом. Устроился клеить коробки в артель, что-то зарабатывал, да не в прок, батюшка, не сумел приноровиться к людям, попивать стал. Косолапому упасть легко, подниматься непросто… Идёт, бывало, качается, медали жалуются, трень, звень, рукав из кармана выбьется, пугает, сам ругается, злится. А то рассмеётся, хуже, чем разругается, рукой замашет, вроде как грозит кому — так у него получалось. Медали растерял или пропил, подносить перестали. А уж когда мужики вернулись, да стали обзаводиться, совсем с круга сбился. Добирался только вот до этой скамейки, тут и спал, пока не продрогнет да в себя не придёт. Тут я его больше всего и срамила, чуть он в соображенье, я уж… Потому он и пристал ко мне, сначала, конечно, в шутку, отсмеяться от меня как будто, но в такой шутке всегда зерно живёт. Ты мне, говорит, тётка, чем ругаться, найди какую-никакую уродину. Не пей, говорю, найду. И ведь, батюшка, бросил!

Конечно, Маша моя не красавица была, но уж и не уродина, чего зря говорить… Постарше немного, это, батюшка, так, за войну годов набежало. И слюблялись непросто, особливо он мучился, и ругал себя, грыз почём зря… По краешку ходил, за краешек держался. В таком деле люди самым хорошим повернуться хотят, а ему, бедолаге, небось казалось, что за всё пустым рукавом держится, как ни повернись — всё плохо. Но слюбились, точно, батюшка, заболели, срослись, однокрылые. Шторки на окошке открыли, день хоть и ненастный, но ведь день, всё — светло…

А когда случилось с пацанятами да с Машей, он уж изводился над сыночком: что ты, парень, сделал? Слезами, слезами… А парню — два кило вместе с одеялом, кого виноватить…

Первое время боялись, как бы чего не сотворил дурного. Было, батюшка… Ничего… Привез старушку какую-то, родственницу или так где нанял, мы не дознались. Так и звали — пришелица. Говорили — раскольная, но неправда, в церковь ходила, никто не ходил, а она ходила. Что ещё о ней сказать — и не знаю, батюшка. Да что говорить! Мишу выпестала, до самой школы с ним, а потом уехала. Куда? Обратно, куда ж ещё…»

2

«…Почему вы, собственно, решили, что я должен вам что-то рассказывать? Вспоминать кого-то? Ничего я не должен. Пусть вон старики вспоминают, им делать больше нечего, сидят, лавки только занимают, а мне — вы на лысину-то не смотрите! — рано ещё оборачиваться да выискивать там всяких… Мишка? Мишка, Мишка… Нет, не помню. А зачем вам? Он, что — в розыске? Да я-то спокоен, я-то человек мирный. Не, не знаю никакого Мишки, много их тут балбесничало. Ну и что, что ровесники? У меня дети уже сейчас нам тогдашним ровесники, сколько времени прошло, оторвалось-проскочило! Подлая, я вам доложу, штука, это время: тихонько, точно и нет его — а вот она, плешка-то. Надо, надо было изловчиться хоть разок и — цап его царап, стой, нечего шмурыгать порожняком, поработай-ка! Да где — утекло. Не знаю я никакого Мишки… Что он натворил? Ничего? А вы кто, родственник? Нет? Ну, и на хрена он вам тогда сдался, вспоминать его? Не человек, одна непонятка. С самого первейшего шкетства был ваш Неугодов самый первейший трус. Хорошее? Может и было в нём что хорошее, да через двадцать лет помнится то, что помнится. Тот жадюга, жмот, одним словом, этот нытик, третий ябеда, четвёртый трепач, и даже тот, кто вроде бы всем хорош — задавала, хуже всех, потому что нечего выделываться, когда все как все… А Неугодов был трусом. Для человека взрослого это, может, и не страшный грех, но для пацана… Как могли относиться к трусу, который и скрыть не может, что он трус? Мы же дети, что называется, героев, у нас главная игра была — война, а когда шли в соседний двор или квартал драться, Мишку просто не считали, как будто его нет. Смеялись, позорили, да что толку — трус он и есть трус. Драк, доложу вам, боялся панически. Не то, что сам не дрался, а даже смотреть, как шли один на один — не мог, убегал или прятался… Ещё помню, когда голубям головы отрывали — знаете, меж пальцев шейку зажимаешь, вот так, да всем размахом!.. — съёживался, будто ему голову отрывают. Как девчонка. Ну и не водились с ним… да и вообще, почему-то хотелось его ударить. Когда чужие били — заступались, а сами… Жалко? Чем жальче, — сами, небось, знаете, — тем больше наказать хочется, тут уж… Да что он вам дался? Так вы, значит, писатель… Ну-ну.

Эх, детство, золотая пора, ни за что не зацепилось, не за что было цепляться. Вытекли годочки, как в дырочку… Но я, доложу вам, не жалею, хоть всю жизнь в этом дворе прожил, это, как теперь говорят — правильно говорят! — малая моя родина, не бегал от неё, от родины, как некоторые, только пусти. Мы — тут. У нас, можно сказать, крепкая рабочая династия, не то, что какие ветрогоны да разбойники… Кто разбойники? Да Неугодовы же! Привет от штиблет, я ему рассказываю, рассказываю! Про однорукого чёрта и заводиться не стоит, по всем статьям получеловек был, а вот уж как он помер — то ли замёрз, то ли траванулся чем — Мишка и оторвался. Когда это было? Классе уже в восьмом, в девятом… Как с ног на голову, наизнанку, как будто что держало и — отпустило, соскочило с собачки… Мне показалось? Да если б только мне. Как началось? Сдачи стал давать, сам задирать начал всех подряд, молча. Не говорит ничего, сразу в рожу… Жилистый, бандит, оказался. Первое время ему вдвойне доставалось — ишь, какой силач из битых-перебитых, обидно ведь — засранец. Потом сторониться стали, очень уж отчаянно дрался, правил никаких не признавал, мог и ногой, и прутом железным. И никого не боялся, а это, доложу я вам, уже страшно, того и гляди… Кто с таким поведётся? Как был один, так и остался. И из старших с ним только один Шнур и разговаривал, он физику с математикой у нас вёл. Тоже странный типчик, учитель, а в школу на мотоцикле приезжал… А то, что математику у него списывали — это не в счёт, не великое достоинство. Кто-то считает хорошо, кто-то пишет красиво, каждому своё. Был бы отличником — другое дело, а то ведь — местами, в среднем куда хуже меня учился. Хуже, ей-богу!.. Но вот ногами и прутом — это, я вам доложу, показатель. Не удивлюсь, если и ножичком кого, да и… Нет?..»

3

«… Мы жили с ним в одной комнате, в студенческой общаге двухместных комнат мало, по торцам и в середине, рядом с лестницами, обычно их семейным отдавали, но на первом курсе какие семейные… Расселяли по алфавиту, мы с ним и оказались: он — Неугодов, я — Неведов.

Двухместная — это удача. Вы жили в общежитии? Колготы меньше, шума, заниматься спокойней, стол на двоих, гости реже, а главное — с бардаком легче бороться. Я человек капризный в смысле чистоты, если пол грязный, вещи разбросаны, кровати не заправлены, окурок на столе — я уже не могу заниматься и вообще соображаю хуже. Порядок — залог успеха… Нет, нет! С соседом мне в этом смысле повезло, Мишка тоже был парень аккуратный, а причуды его касались лишь учёбы и сначала не мешали. Это потом уже, в системе, начали раздражать меня больше, чем целая пепельница мимо урны…

Часто он занимался ночью, но я неожиданно быстро привык спать при свете.

От невозможности никуда деться друг от друга, мы сделались почти друзьями. Тут сработало ещё одно обстоятельство. Вы, вероятно, замечали, что, попадая в новое, но давно влекущее тебя место, первого встречного человека считаешь едва ли не самым интересным на свете. И, даже если он сам попал сюда впервые в жизни, в нём фокусируется обаяние и та самая влекущая таинственность незнакомого пока города, они — город и человек — делаются похожи, и ты думаешь, что узнавая посланного тебе судьбой приятеля, проникаешь в душу — открытую и вместе с тем путаную, светящуюся тысячами занавешенных окон (я не оговорился — светящихся и — занавешенных), испещрённую миллионом значительных, обязательно значительных судеб — душу города.

Бывает, эта подмена чудесным образом позволяет увидеть потайное, значительное в самом человеке, но чаще происходит всего лишь обряжение в цветные одежды пустышек, первый знакомец быстро растворяется в массе вторых, третьих, десятых и заурядность его вдруг поражает тебя, недавно ещё очарованного. Но сначала-то!..

Нет — заурядность — это я не про Неугодова, заурядным он не был, хотя сама по себе незаурядность, как вы, должно быть, понимаете, ещё не благо. Чудак? И чудаком его не считаю, потому что назовёшь кого чудаком, и начнут сразу Иисуса Христа раздевать и по тряпочке на этого чудака нанизывать, в результате — Иисус голый, наш чудак — пугалом, шмотки христовы, а внутри… Квадратный круг. Многих простых вещей не догонял: «Зачем то? Зачем это?» И не объяснить, потому что — ни зачем, и то, и это — данность, и о её сути не толковать нужно, а воспринимать по возможности полнее и следовать ей.

Неясно объясняю? Тогда вам пример, да, собственно, не пример, история его, ну, тот кусок, который я знаю.

Вы же в институте учились… конечно, конечно! Помните чувство, что охватывает — наше поколение охватывало, сейчас, не то, не то, а разве десять лет срок? — оглушает, когда впервые вступаешь под своды… помните? Летучее, чистое волнение причастности, готовность преклоняться, поклоняться. В каждом очкарике чудится будущий Эйнштейн, в каждой проплывающей первокурснице с тубусом — Софья Ковалевская. И сам — шагаешь по коридору никем не замеченный, а кажется, будто в тебя уже целятся софиты шведской королевской академии. В груди теснит, бурлит. Всем, что есть дорогого, хочется кого-то заверить в усердии, самого себя заклинаешь собрать все силы и достойно идти по магическому полю царства знаний, Знания, в котором всё совершенно и счастливо. Да… Из этого-то вот чувства — над корыстью, гордостью — появляется желание, не желание даже — веление подчиниться законам этого царства, маленьким колёсиком закрутиться как можно согласней со всей чарующей махиной, малым усилием своим влиться в… ну и так далее. Мне лично в этом виделся смысл заново начинающейся жизни, и образ её. На деле это означает: дисциплина, успеваемость, программа. Просто и понятно. И именным стипендиатам, и хроническим разгильдяям, разница — в лёгкости, с какой достигается максимально возможное соответствие. И Неугодов соответствовал. Месяц. В этот месяц я с ним и сдружился, а усидчивости его даже начал завидовать: он читал не до закладки или до двух ночи, он читал до обложки и до утра. Целый месяц читал, а потом начал одну за другой швырять книги в угол, особенно… ну, знаете, какие. И вы бы удивились такому повороту, не сразу, сначала подумали бы, что устал, надоело, стали бы советовать не рвать с места, не горячиться, мол, нужно же постепенно впрягаться, чтоб не надорваться, не перегореть раньше времени, — и я так подступался к нему, по-товарищески, стараясь не цеплять… А он выслушивал и начинал ответные утешения, как будто это я только что бомбардировал угол учебниками. Из всех книг оставил себе одну, взялся за уши — была у него такая манера читать: наклонял, как провинившийся ребёнок голову, локти в стол, уши в руки, — и день-ночь напролёт. Вернее — ночь-ночь. Постепенно перестал на лекции ходить, только на анализ и аналитическую геометрию, а потом, со второго семестра, вообще на наших лекциях не появлялся, записался на какой-то математический факультатив, приволок каких-то ненужных, чужих учебников и спрятался за ними, как за баррикадой. Я втолковывал ему, что нельзя вместо, надо вместе с программой, — он тогда ещё не сильно отставал, прогулы как-то можно было объяснить, лекции переписать, лабы доделать с другими группами, но у него на всё появилось встречное: «Зачем?». Я бы с ума уже сошёл, а у него наоборот — появилась на скулах счастливая улыбка. Сначала я его жалел, а потом только злоба осталась, корчит из себя невесть кого, да ещё меня же — снисходительно так! — успокаивает, мол, парень, не переживай, будет и на твоей улице праздник. Я уже догадывался, что сам он ничего не поймёт, и иногда наизнанку выворачивался, чтоб вдолбить ему… но под хлипкой одежонкой такая каменная чушка открылась! Чем я только в неё не стучался. Мы, говорил я ему, живём авансом, мы должники, нас общество бесплатно учит, да ещё стипендию даёт, мы просто обязаны выполнять предъявленные обществом требования. А он? А он на это неопровержимое отвечал каскадом опровержений: во-первых, говорит, я не больше общества виноват, что родился без кошелька, чтобы платить ему, пока оно делает из меня себе же работника, во-вторых, если ты должен неумному человеку, то это не значит, что ты сам обязан остаться дураком, в-третьих, если иметь ввиду максимальную конечную пользу, то… и так далее до в-седьмых, в-десятых. А долг я вам верну, говорил. Как было ему втолковать, что нельзя приносить пользу обществу, находясь с ним в раздоре? И если не ставить пользу обществу целью своих личных устремлений — нужны ли эти устремления?.. Бывало, он спорил до конца со своими «во-первых, в-десятых», а бывало — отмахнётся, демонстративно зажмёт уши, уткнётся в свои абракадабры и время от времени улыбается мне идиотски.

С ноября ему перестали платить стипендию. Он был к этому готов, не драматизировал, не плакался, это правда, две ночи в неделю стал ходить на Курскую-товарную разгружать вагоны, у нас многие ходили. И шутил: теперь буду меньше должен! Но спокойная жизнь для него кончилась. Разбирались с ним на собрании группы, совесть его комсомольскую рентгенили. Он было пустился рассуждать о совести вообще — во-первых, в-десятых… — но это не в нашей двухместной комнатушке, один на один… Правда, обещал, что все экзамены сдаст, никого не подведёт, сам не опозорится, а что из-за него одного средняя успеваемость у группы укатилась, в соцсоревновании вторую неделю в самом хвосте — не понимал, или прикидывался. Дали ему исправительный срок, и весь этот срок он сидел и изводил меня своей улыбочкой.

На курсовом бюро ему объявили выговор, в деканате предупредили об отчислении. Он всех выслушивал и как будто удивлялся: что ж вы все такие глупые. И была при этом в его глазах какая-то виноватость, смутившая даже нашего несмутимого декана, да означала она нечто другое, чем свою вину… у вас есть дети? Знакомо же вам чувство вины перед маленькими человечками, не понимающими пока простого. Очевидного. Неустойчивое чувство — терпишь, терпишь, а потом вдруг подумается: а не издеваются ли они над тобой? И тогда уж…

Нет, держался он стойко. Твердил, как молитву, цитату из какого-то немца о зияющих пустотах незнания, которые потом заполнятся чуть ли не сами собой, все маленькие горки увидятся, мол, с настоящей вершины разом и глупо тратить время и самоё жизнь на то, чтобы убеждаться в существовании каждой.

Скрипел зубами, но сдал всё прилично, хитрость небольшая — за четыре дня два десятка лекций выучить. Но казус всё-таки случился. Да-да, вы правильно подумали: из всей группы он один провалил мат анализ. Отпетые бездари получали четвёрки — экзамен принимал сам Шмелёв, дяденька, прямо скажем, чудаковатый, любил только своё изложение, хватало списать с конспекта, что делали почти в открытую, и узнать у уже сдавших, какой он сегодня задаёт дополнительный вопрос, чтобы отличиться. А Неугодов захотел отличиться сам по себе, стал доказывать, что дважды два — четыре с помощью системы биквадратных уравнений. Когда через три дня пересдавал, Шмелёв слушал его уже предвзято, не давал договаривать, путал, не соглашался. Рассказывали, Неугодов тогда сорвался: обругал немолодого доцента кретином, вырвал свои листки и хлопнул дверью. Не знаю, куда он ходил жаловаться, но на следующий день сдавал комиссии и три балла оторвал. Это тоже, я вам скажу…

На каникулы Мишка никуда не уезжал, да и что там от его каникул осталось! Читал свою нудятину, торчал в библиотеке. Второй семестр начал по-прежнему — с игнорирования всего и вся. Ходил слушать лекции на старшие курсы, ездил, если не врал, в другие институты, а в ведомостях катился круглым нулём. Ночами разгружал вагоны, ещё где-то подрабатывал — деньги у него бывали, во всяком случае не голодал и не занимал, исписывал одну за другой общие тетради какой-то галиматьёй и при этом идиотски улыбался. Идиотски в том смысле, что любой, к кому была улыбочка его обращена, чувствовал на её конце идиота, но не понимал — на каком?

Второй поход против Неугодова был коротким. В группе ему объявили бойкот. В бюро — теперь факультетском — без разбирательства влепили строгача с предупреждением об отчислении из комсомола, а декан поставил ультиматум: один пропуск и — привет! Староста его отмечал особо, а прогульщики над ним смеялись: гулять надо с умом!

Сначала он на все лекции таскал свои книжки, но из-под тишка дело не давалось: и у рождённого летать ползанье не вдруг-то выходит! Потускнел, потом ни с того ни с сего начал всем дерзить, сорвал несколько занятий и после недельной посещаемости — стопроцентной! — исчез. Появился через несколько дней пьяным и до конца так и не протрезвел. На него пьяного надо было посмотреть! Бес, сидевший в нём до этого тихо, вылезал наружу и… Вымели его из общаги. «Теперь совсем не должен», — только и сказал он мне на прощанье.

Говорили ещё, что была в этом деле женщина, но я, конечно, не верю — какая у Неугодова женщина!

С тех пор не видел, нет. Разве что случайная встреча, лет через шесть, в феврале я приезжал на годовщину окончания и… хотя это наверняка был не он, так что и говорить об этом не стоит…

Я чем занимаюсь? В каком смысле? А! Работаю… Ну, что вы, кто сейчас по специальности работает? Тесно, неинтересно, да и… сами знаете, вы ведь тоже институт кончали…»

4

«…Я-то его понимала, а меня понять ещё проще.

У мальчиков в восемнадцать лет такое бывает. Им это или надолго становится противно, или они прилипают, как перцовый пластырь.

Пришёл он к нам в платную кровь сдавать. Сдал. Встал, уже и коридорчик прошёл и — рухнул. На кушетку его положили — из сестёр я ближе всех оказалась, нашатыря ему, виски помассировала, а когда очнулся — по вихрам погладила да сказала что-то ласковое, всего-то два слова, ну, улыбнулась, наверное, — работа. А ему хватило. На следующий день явился с цветами и долго дожидался под окнами, у всех на виду. Девчонки обсмеялись.

В кино сходили, на концерт какой-то, до середины. К себе его пригласила. Я старалась незаметней, тише — мне ведь тогда уже двадцать семь было, вроде как стыдно, связалась, а он… ну, точно никого на свете больше нет, сам как слепой, и думал — все слепые: поедем туда, поедем сюда, к студентам меня, старую, всё звал, даже — поверите? — к родителям моим ехать собирался, знакомиться. Испугалась я его, не его самого, а того, что из этого всего может получиться. Сами посудите: студент первого курса, без стипендии, носовой платок купить не на что, цветы подарит — неделю без обедов. А мне двадцать семь, не семнадцать…

Взяла отпуск, уехала в Галич, к матери. Подругу оставила пожить в своей комнате — обмануть его было нетрудно: вместо торшера принесли настольную лампу, вместо трюмо — овальное зеркало на противоположную стену, да покрывала свои в чистку снесла, пока суть да дело — почистили. На работе просила говорить, что рассчиталась, уехала неизвестно куда. Вот так… Миша, Мишенька, Мишутка, вот так…»

5

«…Вселился он ко мне под самую Пасху, да… я как раз говела. Незадолго жиличка съехала, тоже студентка, замуж вышла и, значит, к мужу перебралась. Хорошая была парочка, весёлая. Жених заходил часто, но без баловства. Всё с праздниками поздравлял. Уезжали, так мне вербы целую охапку, да… Балагурил, жить, говорил, баб Маня, хорошо, нечто я сама не знаю. Чистенький. Бритый. На свадьбу меня приглашали, да… не могла я что-то, не помню…

А Миша угрюмый прибыл. Меня, говорит, бабка, из общежития выгнали. За пьянку, значит. Мог бы ведь и соврать для лучших отношениев, а он напугал сразу — за пьянку, говорит, за всякое такое. Я, было, пожалела, что согласилась, да жильцы они тоже не в очередь… Думала и у меня начнёт, да… а он ничего, целую неделю, как крот какой, в комнате сидел, никуда не ходил, чем уж и сыт бывал, но и не пил. Может, оно и не на что было. Потом как-то пропал на ночь, поутру явился грязный, поприжатый словно, я было на ключ от него, успокоил, подрабатываю, говорит, грузчиком. Я ещё подумала — что ж ночью-то, когда и день пуст? Спрашивать не стала, да… Потом, видать, полегчало ему, стал и днём уезжать — в институт, поди, на учёбу, разговаривать со мной попривык, о внуках любил расспрашивать, и как раньше жили. А когда про церковное — не смеялся, как жених тот, бывало…

В мае один день, тепло уж было, взял у меня сумку большую и приволок её целую с книгами. Живём, говорит, бабка, и ну читать. Сколько уж читал — нос да уши остались торчать, не в добро, знать, чтение, как монах чёрный сделался, а ещё улыбался, радовался, стало быть. От нездоровья, да…

Приходили к нему всего раз. Будто друзья — так нет. Сначала разговаривали миром, про учёбное, потом Миша мой громче, громче, да и с кулаками их на лестницу.

За май он так и не заплатил, да… Сначала я не напоминала, думала — ладно, разом уж, а он возьми, да и пропади.

За вещами был то ли милиционер, то ли военный — я со страху не углядела. Расспрашивал, вот как вы. Я говорила, что не пил, если и не смирен бывал, то от нервов, сейчас все молодые от нервов. А он мне — вылечат! Симуляция, говорит, не чахотка, и армия не санаторий. Вылечат.

Я даже всплакнула. Угрюмый был, а не злой, да… Болезный… вылечили, ай как?..»

6

«…Служил, служил у меня такой хлопец, рядовой Неугодов. Михаил? Михаил, как же… За два года до ефрейтора не дослужился, как не помнить! Не то, что русского, а вообще человеческого языка не понимал. Они поначалу все умные, рассуждают. А у нас для умников специальное место есть. Умничаешь — сортир чистить. Так он ещё не идёт. Три наряда! — усмехается. Ещё три, за смешки! — так чуть не хамить начинает, сукин сын… И бойцы его учили, как же — учили! Хотели в дисбат за одно дело, да пожалели юродивого. Что за дело? Я же говорю — грамотный больно. А дурь выбили. Сейчас медведей на велосипедах учат, а умника в сортир — го!..»

7

«…Мишку мы, честно говоря, не любили. За что? За что! Да ни за что особенно-то, всё вроде ничего, но не наш он был какой-то. Нет, работал не хуже других, бывает, что хуже и нельзя, даже если захочешь, но и не лучше. И всё равно, не как все. За это вот и не любили, что не как все. Любой паразит, плюющий на дело и имеющий своё, спрятанное ото всех мненьице о коллективе, старается жить с ним в согласии, дуть — если не в унисон, то хотя бы в одну сторону. Это для обеих сторон условие существования — и для паразита, чтоб ему неладно, и для коллектива. Все мы люди разные. Что? И вообще, и в бригаде, конечно. Разные-то разные, но когда в одном цехе трудишься, когда койки стоят голова к голове, то разность эту прячешь до лучших времён, до отдельного жилья. Нет, жил он тихо и смирно, никто не спорит, но из этого не следует, что никому не мешал. Тихостью и смирностью можно мешать людям гораздо сильнее, чем грохотом и надоедливостью. И даже в быту. Даже особенно — в быту. Решаем, скажем, «козла» забивать, трое встают, он один лежит, глаза в потолок. Нам четвёртого найти не проблема, но и мы с сердцем, видим, что человеку спать или читать-писать не даём, ворочается, притворяется, что не слышит, и уже от души не размахнёшься, радость голосом не выпустишь, азарт не тот, игра не та, друг другу настроение испортили, да так, что вроде никто не виноват, а отыграться не на ком. Хорошо? Не один он и читатель, я сам люблю с книжкой поваляться, но, не поверите, но, когда он с книжкой или просто глаза в потолок — в комнату как будто клею наливали, мухи жужжать переставали, как тошно было. Или, извините, с выпивкой: хуже ведь не придумаешь, когда все как один, а один не как все. Неуютно становится, удовольствие не то, чувство, что вот-вот милиционер в гости придёт… И на себя ещё втайне злишься: вот же не пьёт человек, а ты… И на себя, и, конечно, на него: чего выделывается? Самого из института за пьянку выперли, а тут красуется. Ишь, святой! С утра у ребят головы болят, не до работы, так он один тюкает, тюкает. Думает, дело делает. По нервам он тюкает…

Но коллектив — это коллектив, сила. Разговаривал, правда, опять мало — водка-то разговором вкусна, а он выпьет и смотрит на нас… не знаю сказать — как.

Дальше? Что — дальше? Нет, давно уже не работает! Как? Я разве не говорил? Два раза за ту зиму в запое был, со слезами и прочими запчастями. Один гудел, как комплексная бригада. Да кто ж знал, что он без тормозов? Чудил! Второй раз прямо в комнате костёр устроил, тетрадки какие-то жёг, хорошо, они из рук его валились, а так бы не успели… Беседовали, как не беседовали, по душам, по душам, как же ещё беседуют, да сами, небось, знаете, сколько такие беседы стоят.

По весне он немножко того… Чуть захмелеет — в слёзы. Наплачется, занимает рубль и едет в Москву. Думали врёт, что в Москву, на похмелку занимает, так нет, видели, как он по Лефортовскому Валу слоняется и сам с собой ругается. А ведь два часа в один конец.

Уволили его по 33-й. И правильно сделали, толку от него никакого, ни от трезвого, ни от пьяного, слякоть и вредительство. А что вы о нём узнать-то хотели?..»

8

«…Пациенты у нас разные. Здоровые? Нет, совсем здоровых у нас не было. Я вообще давно уж не встречал совсем здоровых людей. Это профессиональное несчастье. Переключиться не успеваешь — а нужно ли? — да так дефектоскопом и щёлкаешь на каждого встречного. Привыкаешь. Мы тут ко всему привыкли, но иногда всё же страшновато — задумаешься о чём-нибудь хорошем, и — вдруг перед глазами скопище идиотов. Как конец света. А самое жуткое при этом, когда заметишь, что человек всё про себя понимает, но воля у него вся вышла… Он и головой об стенку не как другие стучит, и плачет по-человечески… по-человечьи.

Н-да… Неугодов…

Как это ни парадоксально, но то, что мы с вами называем «нормальный человек» — нечто безжизненное, неспособное к развитию, задавленное тугими формующими — нормирующими! — обручами. Мы не умеем, боимся честно оценивать — особенно себя! — а умели, увидели бы безграничное море скуки. Точнее — скука по одному его берегу, а по другому — страх, боязнь ненароком высунуться из уготованных тебе рамок. И ничего не поделаешь. Цивилизация для своего развития избрала единственный возможный путь — унифицирование главных, так сказать, конструкционных элементов. Простейший конструктор, для самых маленьких. Условие и показатель развития системы, к сожалению — степень идентичности её элементов. Рамки сужаются, человечество живёт меж двух скрещивающихся прямых, чем ближе к месту пересечения, тем жёстче и заметней нивелировка. Скажем, равноправие — безусловный шаг к прогрессу. Человеку только кажется, что он старается выделиться, быть уникальным, на самом деле он давно уже во власти неодолимой центростремительной силы. Немногим смельчакам приходит в голову противостоять ей, осознанно или неосознанно они ломают себе шею или становятся нашими пациентами. А для обычных людей все дороги и лазейки из суживающегося конуса утыканы «кирпичами» и перерублены шлагбаумами. Нельзя видеть то, чего не может не видеть никто — это дорога на костёр, нельзя понимать видимое не так, как понимают все — это дорога в жёлтый дом, нельзя говорить о понятом того, о чём все молчать — это тоже дорога, с казённой путёвкой… И так вплоть до того, что нельзя вилку держать в правой руке.

Но не отчаивайтесь — будущее вовсе не безнадёжно. Главное — проскочить эту чёрную точку скрещения, за ней коридор начнёт расширяться, и к нам будут привозить тех, кто угрожает здоровью общества, твердя: не принято! Не положено!.. Чудаки в самом деле станут украшением, а не мишенью. Впрочем, сейчас это труднопредставимо. Сначала нужно, извините, дойти до точки. Интереснейшее время. Страшное место — эта точка, очень уж разрушительные вихри могут зародиться в сужающемся жерле, надо сначала подумать, как от них защититься. А потом? Потом тоже не мёд. Представьте себе всеобщее понимаемое сумасшествие. Или хотя бы миллиарды одинаковых, совершенно одинаковых людей — от пуговицы на ширинке до пульсации в каждой извилине.

Мрачный я человек? Станешь здесь мрачным… Ну, я вижу, вам это сейчас не интересно. Что ж интересы в рамках и — хорошо.

А Неугодов?.. да вы, наверное, про него всё поняли.

За телом приезжала старушка, похоже, не родственница — даже не всплакнула, и с ней мужчина, совсем, видно, посторонний, всё на забор косился, как бы камнем не запустили. Чудак…»

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Ясные дни в августе. Повести 80-х предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я