Зеркальные Двери

Валерий Крупник

Психологический роман, построенный на классическом любовном треугольнике. Треугольник прочерчен от Висконсина до Калифорнии и до Екатеринбурга. В его углах Эдвин Маларчик, пилот ВВС США, его русская жена Таня Хворостова и человек без имени и ниоткуда.

Оглавление

Маларчик

Эдвин Маларчик слушал упорный, долбяще-сверлящий звон будильника, как если бы дятлом сверлили мозг, и едва начинал трескаться и распускаться по швам его сон, понимал Эдвин, что это его мозг и сверлят, а раз уже сверлят, стало быть будильник проснулся, и стало быть и ему, хочешь не хочешь, пора. Он ужасно не любил это сверление в висках, как будто знал наперёд, словно кто-то из милости или шутя приоткрыл на миг занавесочку в тот чулан, где хранят будущее. Тот чулан у каждого свой особенный, отчего так трудно подсмотреть чужое будущее, а своё иногда доводится, или это только задним числом только кажется. Задний ум как гробовая плита безошибочен и тяжёл.

Не любил, но терзал себя ежеутренне, чтобы исполнилось преднозначенное: ровно в пять и не позже открывал он маленькое кафе в первом этаже углового дома, чтобы проезжающие мотористы с мёртвыми непроснувшимися лицами могли купить у него стаканчик кофе и бублик, жирно сдобренный мягким сыром. От своего прилавка Эдвин не мог видеть, как загорались жизнью обвислые щёки, уминая, укладывая во рту нежной свежести мякиш, как жадно трепетали ноздри, втягивая горячий коричневый запах, что крошил и плавил зябкую оцепенелость утра. Всё что он видел от своего прилавка это знакомую процессию мертвецов, крючьями рук смахивающих со стойки свои стаканчики и пакетики. Всё что он видел в течение двух часов, пока не наступало время идти в школу. Эдвин зарабатывал деньги на машину. Ему не очень хотелось машину и ещё меньше на неё зарабатывать, но он знал, что так нужно, как и ходить в церковь к воскресной службе.

Он знал это с десяти лет, с того самого воскресенья, когда отец его, Генри Маларчик, решил побеседовать с сыном, что случалось так редко, что Эдвину во взрослой его жизни казалось тот разговор был единственным, что, как прекрасно понимал Эдвин, было не так, но всё равно припомнить другого раза не мог.

— Сядь-ка на минутку, — подозвал его отец, по возвращении с утренней службы, когда все переоблачились в привычные шорты и майки безрукавки, и стали вновь на себя похожи, — хочу поговорить с тобой.

Эдвин присел на потёртую диванную подушку, как бы на ходу, готовый двинуться дальше через обещанную «минуту,» присел и слегка втянул голову в плечи. Отца он боялся, не зная почему, ведь Генри никогда его пальцем не тронул, наверное боялся, как боятся медведя, когда он выходит почти беззвучно из-за еловой чащи и останавливается, молча глядя, как коченеют в оцепенении двуногие, крикливые существа, нарушившие тихий и ровный ход его чащобной жизни. И не любил, как отец говорил, роняя слова медленно и скупо, как будто бросал камни в озеро, выжидая пока разойдутся круги, прежде чем бросить следующий. Вот и сейчас Эдвин сидел в томящем ожидании следующей фразы, рассматривая отцовские руки, большие и плоские, с коротко под мякоть обгрызенными ногтями, рассматривал подробно, лишь бы не смотреть отцу в глаза. «Как клешни у Зойберга из мултфильма. И усы,» подумал Эдвин не к месту.

— Я что-то смешное сказал? — Генри наклонил голову, пытаясь поддеть взгляд сына, который чуть дальше втянул голову в плечи. Эдвин сам не заметил, как легонько хихикнул своей мысли про Зойберга.

— Нет.

— А что тогда?

Эдвин пожал плечами.

— Не маленький. Пора понимать начинать.

Эдвин кивнул, потом ещё.

— Ага.

— Ага что?

— Извини.

Генри вздохнул так глубоко, словно собираясь уйти на дно того озера, куда ухали с расстановкой его слова-камни.

— Ты хочешь в жизни вперёд вырваться?

Эдвин кивнул, но чувствуя, что этого недостаточно, сказал,

— Ага.

Хоть и не хотелось ему никуда вырываться, а хотелось, чтобы наконец договорил отец этот тянучий, как сыр на пицце, разговор, и он бы мог пойти к себе в комнату, сесть на кровати и ждать, когда придёт охота, что-нубудь делать, или же просто ждать, пока позвонит Роб или Коди и позовёт чего-нибудь делать.

— Тогда должен рваться. Всё время. Каждый день.

Эдвин молчал, не зная была ли его очередь говорить, и на этот раз угадал.

— Иначе останешься позади. Как носок на стенке сушки.

Эдвин представил себя носком, прилипшим к сушильному барабану, и опять улыбнулся не к месту.

— Ничего, сын, улыбайся. Сейчас улыбайся. Лишь бы потом, как до дела дойдёт, не пришлось бы плакать.

Сидя на кровати у себя в комнате, играя в покемонов на телефоне, сумел наконец он стряхнуть этот липкий, как паутина, и пронизавший, как холод, разговор. И забыть. Так казалось ему, что забыл, а впоследствии выяснилось, что выжгло в памяти его разговор, и слова, и голос, и томительные промежутки, как тавро неизгладимое, пожизненное, ни содрать, ни выгрызть. Всё из-за того, что и в самом деле плакал. Натурально и неудержимо.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я