Мои впечатления о XX веке. Часть II. 1953—1968

Валентин Скворцов

Заслуженный профессор МГУ Валентин Анатольевич Скворцов во второй части своих мемуарных записок рассказывает об общественной и культурной жизни Московского университета на фоне исторических событий, которые в 50-е и 60-е годы переживала страна и мир. Это было время неустойчивой хрущевской оттепели, закончившейся поражением пражской весны. Автор, ставший студентом МГУ в 1953 году, описывает, каким ему в то время виделся окружающий его мир и что повлияло на эволюцию этих представлений о мире.

Оглавление

5. Приобщение к научным делам

Дома я на этот раз больше, чем прошлым летом, занимался математикой. Читал книжку Лузина по теории функций, которую нам, по-видимому, рекомендовала Бари. Что-то читал и по комплексному анализу. Еще до моей поездки в колхоз у нас дома появился телевизор. Его купили к моему 20-летию. Это был КВН-49 с малюсеньким экраном — первый советский телевизор массового производства. Размер его экрана — примерно 10 на 15 см. Смотрели его через линзу, которую заполняли водой. Линза держалась на специальных полозьях, которые подсовывались под телевизор, и расстояние от экрана до линзы можно было регулировать. Однажды к нам в гости заехал один мамин давний знакомый, который жил где-то далеко от Москвы в провинции и никогда в жизни не видел телевизора. Помню, что он сидит в нашей тесной комнате, в которой мы все тогда обитали, смотрит телевизор и восторженно произносит: «Вот так, наверно, при коммунизме все смогут жить!»

Телевизор, конечно, очень отвлекал от дел. Тогда по телевизору часто показывали хорошие фильмы, а также записи спектаклей ведущих театров. У меня записано, что я посмотрел итальянские фильмы «Мечты на дорогах» с Анной Маньяни, «У стен Малапаги» с Жаном Гобеном и старый трофейный фильм «Седьмое небо». По поводу этого фильма у меня написано, что фильм трогает до слез, пробуждает хорошие чистые чувства, но дальше идет рассуждение: «Он силен тем, что добирается до сердца, но он заставляет лишь пассивно умильно созерцать. Этого мало. Нужно, чтобы искусство возбуждало активность». То есть я по-прежнему оценивал искусство с точки зрения его воспитательной роли. В этом смысле мои ожидания не подводили старые советские фильмы, которые тоже часто шли по телевизору. Я с удовольствием пересматривал «Волгу-Волгу», «Весну» и другие фильмы с Любовью Орловой. Благодаря телевизору я стал следить за футболом, правда, больше всего меня волновали международные матчи, которым я придавал политическое значение. В это время к нам нередко приезжали команды с Запада. Наш «Спартак» сыграл и выиграл у английских «Волков», а наша сборная в очень нервном матче обыграла сборную Западной Германии. Мама присоединялась ко мне и очень эмоционально реагировала на голы. Телевизор сделал более наглядными и политические новости. Мне очень понравился репортаж о том, как Булганин на правительственной даче устроил прием в честь иностранных послов.

Иногда мы с мамой ездили в Москву в театры. Тогда я впервые увидел молодую обаятельную Шмыгу в «Фиалке Монмартра», восходящую звезду театра оперетты. Побывали в Большом театре на «Евгении Онегине» с Лемешевым. Были мы, конечно, и на открытой этим летом выставке картин Дрезденской галереи. Это были картины, вывезенные из Германии в конце войны среди так называемого «трофейного искусства». Но Хрущев решил эти картины вернуть, тем более что Дрезден находился в советской зоне влияния на территории ГДР. И вот теперь перед передачей их Германии они были выставлены в Пушкинском музее, и все лето на выставку выстраивалась огромная очередь. В это время и после выставки в Москве продавалось много репродукций этих картин в виде фотографий, открыток, плакатов. Кроме рафаэлевской «Сикстинской мадонны» и «Святой Инессы» Риберы почему-то наиболее популярными стали репродукции «Шоколадницы» Лиотара. У нас дома долго висел плакатик с копией «Шоколадницы» в натуральную величину. Мы его поместили в рамочку, и создавалась полная иллюзия настоящей картины.

С папой мы ходили купаться на протекавшую недалеко от нас речку Сходню. На небольшой пляжик на Сходне по воскресеньям и из Москвы народ приезжал. К маме часто заходили ее ученики, только что окончившие 10 класс и поступавшие в это лето в университеты. Одна девочка даже поступила к нам на мехмат, но не смогла там надолго задержаться. Я ей пробовал помогать, но после неудач уже в первую сессию ей пришлось уйти.

Все это лето мы прожили в нашей комнатке в Братцево, а следующей зимой мама с папой получили комнату в новом четырехэтажном доме в районе трикотажной фабрики на окраине Тушина и переехали туда из Братцева. В этой комнатке мы вчетвером вместе с бабушкой и со мной, приезжавшим домой на выходные и на лето, прожили лет шесть. Комната была в двухкомнатной квартире, и во второй комнате жила учительница младших классов с мужем и маленькой дочкой. Муж работал на фабрике, и у нас дома за ним почему-то закрепилось прозвище Тарзан. Он пил, устраивал дома скандалы, так что соседство было не очень удачным. Теперь дорога из университета до дома стала для меня почти на полчаса короче.

Третий курс стал для меня в какой-то степени переломным. В это время у меня возникла передышка от серьезных комсомольских дел. Меня, правда, выбрали парторгом курса, но партгруппа у нас была небольшая, человек пять. Кстати, осенью меня благополучно перевели из кандидатов в члены партии, и на этот раз процедура прошла без проблем. В качестве парторга мне приходилось иногда ходить на заседания комсомольского бюро курса, но просто в качестве такого наблюдателя и советчика, осуществлять, так сказать, партийное руководство комсомолом. Но это не отнимало много времени. Так что появилась возможность более регулярно заниматься математикой.

Стала постепенно возвращаться поколебленная на первых курсах уверенность в себе, в своих силах. Прежде всего это было связано с тем, что я стал свободнее себя чувствовать на занятиях и уже сделал первые шаги в получении самостоятельных научных результатов. Мне очень нравились задачки, которые мы решали на семинарских занятиях по комплексному анализу. Однажды я единственный в группе получил 5 за контрольную работу. Дима Аносов, с которым я теперь учился в одной группе, подшучивал, называя меня классиком комплексного переменного. Помню, что перед той контрольной я его спешно консультировал, потому что он не успел подготовиться. Он в это время уже активно занимался научной работой с Понтрягиным, и на такие мелочи, как контрольная, у него уже не было времени. Вместе с Сашей Дыниным, который в это время стал одним из самых близких моих друзей прежде всего из-за наших общих гуманитарных и философских интересов, и с Борей Митягиным мы ходили на семинар Евгения Михайловича Ландиса, на котором он нам давал очень интересные задачки по теории множеств и функций. Саша и Боря появились у нас только на втором курсе. Саша перевелся с физтеха, а Боря — из Воронежского университета. Боря был младше нас на два года. Он рассказывал, что школьную программу начальных классов он изучил дома со своей бабушкой и в школу поступил сразу в 3-й или 4-й класс. На третьем курсе Боря стал учеником Георгия Евгеньевича Шилова, который в это время читал нам курс под названием «Анализ III». Это был новый курс, введенный по инициативе Колмогорова. Раньше студентам читались два отдельных обязательных курса: «Теория функций действительного переменного» и «Функциональный анализ». То есть тот курс, который прочитала нам Бари в качестве спецкурса, раньше был обязательным. Колмогоров предложил эти курсы объединить, чтобы избежать повторов и сохранить из теории функций только материал, необходимый для понимания функционального анализа. Бари была немного сердита на Колмогорова за то, что в результате этой реорганизации она лишилась обязательного курса и тем самым доступа к более широкой студенческой аудитории. Кажется, Колмогоров сам прочитал этот объединенный курс год назад, а на нашем курсе его поручили читать Шилову, который только за год до этого перевелся в Московский университет из Киевского. Поскольку я послушал курс Бари, то мне первую часть курса Шилова было довольно легко воспринимать. В то время этот курс не сопровождали семинарские занятия, но Шилов к каждой лекции давал интересные задачки и время от времени устраивал контрольные работы для всего потока прямо в лекционной аудитории. По курсу Шилова у нас было два экзамена, в зимнюю сессию и весной. На экзамен Шилов приходил с тремя своими аспирантами: Костюченко, Житомирским и Борок. Я оба раза сдавал самому Шилову, все прошло благополучно. С Шиловым мы позднее довольно близко познакомились, когда я после аспирантуры остался работать на нашей кафедре. Во-первых, его тоже интересовала теория интеграла, а во-вторых, он активно включился в работу нашего Клуба ученых, который я организовал в 60-е годы. Об этом я еще напишу. И Костюченко тоже остался работать у нас на кафедре после аспирантуры. Я ходил также на семинар по топологии Павла Сергеевича Александрова, одного из самых ярких наших профессоров. Он был воплощением типичного дореволюционного интеллигента, каким его представляли в фильмах о прошлом, с церемонными манерами, легким грассированием и изысканной речью. Он носил очки с толстыми выпуклыми линзами. Александров играл большую роль в культурной жизни университета. По поручению ректора Петровского он долгие годы возглавлял художественный совет университета. Когда возник наш Клуб ученых МГУ, он некоторое время был Председателем Правления клуба. Об этом тоже я еще буду писать. Он также устраивал в общежитии ставшие популярными музыкальные вечера с прослушиванием классической музыки. Правда, это было несколько позже. Подобные музыкальные вечера проводил и Шилов, а несколько реже их устраивал и Колмогоров.

В самом начале учебного года я сдал экзамен по спецкурсу Бари, причем это была досрочная сдача, так как по учебному плану первый экзамен по спецкурсам предусматривался только в конце третьего курса. Экзамен я сдавал вместе с Ирой Виноградовой на квартире у Бари. Нина Карловна жила в новом здании МГУ в одной из так называемых преподавательских зон. Это самая низкая, примыкающая к общежитию часть крыльев главного здания. Многие профессора в это время получили там квартиры.

После экзамена мы с Ирой заговорили о выборе научного руководителя курсовой работы. С Ирой мы вместе ходили на спецкурс Бари. На первом курсе мы с Ирой учились на разных потоках, но уже тогда все на курсе ее знали благодаря ее манере шумно разговаривать и заразительно смеяться. Она была переполнена энергией и активностью. И это она предложила мне пойти к Меньшову и попросить его стать нашим руководителем. Про Меньшова я тогда ничего не знал, даже не уверен, знал ли я, что он заведует кафедрой теории функций. Наверно, я видел его иногда в коридорах мехмата. Это был очень высокий худой мужчина с не очень аккуратно подстриженной бородкой и с палкой, на которую он опирался, передвигаясь довольно быстро, но не очень уверенной походкой. Ему тогда было чуть больше шестидесяти. Главное, что его отличало, был громкий голос, который разносился по всем этажам мехмата. Мы с Ирой подошли к Меньшову, и он сразу согласился быть нашим руководителем и даже сразу дал темы курсовых работ. Мне он предложил заниматься интегралами Данжуа, а Ире — так называемым А-интегралом. Он также сказал нам, что он начинает читать спецкурс по обобщенным интегралам и посоветовал посещать его.

Д. Е. Меньшов задает вопрос докладчику на своем семинаре

То, что я стал учеником Дмитрия Евгеньевича Меньшова, оказалось для меня невероятной удачей. Вряд ли моя судьба в математике сложилась бы столь благополучно, попади я к кому-нибудь другому. Он не был избалован учениками-вундеркиндами. Вводя своего ученика в курс дела, он не ожидал от него большой эрудиции, не требовал какой-то предварительной подготовки. Прежде чем ставить задачу, он дал мне две статьи англичанина Беркиля и книжки Данжуа. Единственное, чего он не хотел принимать во внимание, это то, что у кого-то могут возникнуть проблемы при чтении литературы на иностранном языке. Он считал, что математику можно читать на любом языке. С французским я до той поры не сталкивался, и мне пришлось, вооружившись словарем, начать продираться сквозь французские тексты Данжуа. А задачи он ставил такие, в которых он сам хотел разобраться, которые его действительно интересовали. Помню, как мы сидим с ним вместе за столом, он рисует на листочке картинки графиков, пытаясь разобраться в вопросе, который сам же передо мной поставил. Потом он что-то понял и поставил следующий вопрос. Я забрал у него этот листочек и дома несколько дней пытался понять, что же он там понял. И когда разобрался, стало ясно, в каком направлении надо двигаться дальше. Основной вопрос, который я должен был решить в своей курсовой работе, касался взаимоотношения двух интегралов: широкого интеграла Данжуа и так называемого «тригонометрического» интеграла Беркиля. Довольно скоро стало понятно, что решить вопрос можно было построением некоего примера функции. Задача уже прочно сидела в голове и не отпускала. Это был мой первый опыт такого длительного погружения в задачу: когда в голове что-то крутится, отключаешься от всего постороннего и какие-то идеи приходят в столовой, в лифте, на улице. В дневнике отражались перепады настроения. «Взлеты и ухабы» — как я назвал это в дневнике. То восторг — получилось! Потом — нет, все же ошибся. Потом снова — эту конструкцию, кажется, можно поправить. С Меньшовым мы встречались раз в неделю после его спецкурса, а во время экзаменов в зимнюю сессию он назначал мне встречи у себя дома в Божениновском переулке недалеко от Зубовской площади. Он там жил в маленькой комнатушке, беспорядочно заставленной всякими вещами. В этой комнате он жил, кажется, от самой революции. Комнатка была в коммунальной квартире, в которой была еще одна комната, где жила одна пожилая дама, очень строго к нему относившаяся. Она обычно после звонка открывала дверь, ведущую в квартиру, и сообщала Меньшову, что к нему пришли. В комнате он обычно сидел на кровати или присаживался к заваленному книгами и бумагами столу рядом с кроватью. Гость присаживался на второй стул, имевшийся в комнате.

К марту пример функции, интегрируемой по Беркилю, но неинтегрируемой по Данжуа, у меня получился, я его записал для Меньшова, и дальше он начал очень тщательно проверять мои записи, несколько раз возвращая их мне для переписывания, требуя очень подробного обоснования каждого шага доказательства, что мне порой казалось излишним. Наконец, он мне сказал, что курсовая у меня готова, можно ее в любой момент защищать, и теперь я могу уже спокойно думать над следующими вопросами, которые вытекали из построенного мной примера функции. Защита прошла на кафедре, и вместе с Меньшовым меня слушала Нина Карловна Бари. Моя работа ей понравилась, и она сказала, что она бы меня похвалила, даже если бы это была уже дипломная работа. Меньшов посоветовал мне готовить мою работу к печати, дополнив ее сравнением с еще одним вариантом интеграла Данжуа. Поэтому летом мне предстояло продолжить изучение французского пятитомника Данжуа.

В этом же году я увидел и самого Данжуа. Он приехал на Всесоюзный математический съезд. Это был первый послевоенный съезд. Я в нем еще не участвовал и не был готов к тому, чтобы слушать на нем доклады. На съезд приехали и иностранные математики. Среди них был и Данжуа. Он приехал еще до начала съезда и прочитал цикл лекций у нас на факультете. Я на эти лекции ходил, но рассказывал он не о своих интегралах, которыми я занимался, а что-то о функциях Минковского, и мне это было не очень интересно. Но Бари просила приходить, ей было неудобно перед ним, что на его лекции собирается не очень много слушателей. Для большинства наших продвинутых студентов его тематика представлялась уже несколько старомодной. К тому же это было время весенней экзаменационной сессии. Близко с Данжуа я тогда не познакомился. Меньшов познакомил меня с ним лишь через 10 лет, когда Данжуа приезжал в Москву на Международный математический конгресс, в котором я тоже уже участвовал.

Меньшов и Бари были учениками Лузина, причем Меньшов был первым, самым старшим его учеником, а Нина Карловна относилась к более позднему, послереволюционному поколению лузинских учеников, поколению Лузитании. Я думаю, это название школы Лузина двадцатых годов изобрела сама Нина Карловна. В отличие от Меньшова, который был немного не от мира сего, она, несмотря на некоторую романтичность своей натуры, хорошо ориентировалась в современной жизни, в людях, в искусстве, и она шефствовала над одиноким Меньшовым, в том числе и в бытовых вопросах. Рассказывали, что в молодости он был влюблен в нее, но она предпочла другого математика, Немыцкого. Она была ярким и остроумным лектором. Помню, что доказав какую-нибудь теорему, она говорила: «Теперь посмотрим, какая нам от этого радость», — и переходила к обсуждению следствий из этой теоремы. Подробнее историю лузинской школы я узнавал постепенно. О ней много написано. Фактически Лузин вместе со своим учителем Егоровым явились основателями всей московской и даже всей советской математики, если исключить выходцев из более старшей петербургской школы. Почти все советские математики были или учениками Лузина, или учениками его учеников. И получилось так, что хотя сам Лузин занимался прежде всего теорией функций и теорией тригонометрических рядов, его выдающиеся ученики стали основателями научных школ в самых разных областях математики. Колмогоров заложил основы всей современной теории вероятностей, Александров и Урысон создали топологическую школу в Советском Союзе, Хинчин, у которого есть выдающиеся работы по теории вероятностей, развил также современную теорию чисел. Благодаря ученику Лузина Люстернику и ученику Колмогорова Гельфанду Советский Союз стал одним из центров развития функционального анализа — зародившегося в начале 20-го века нового направления в современной математике. Можно перечислить и еще ряд разделов математики, в который значительный вклад внесли ученики Лузина.

Сам Лузин в последние годы жизни — он умер в 1950 году — уже не преподавал в университете. Еще в 30-е годы он подвергся травле в газете «Правда», объявившей его врагом советской власти. Подшивку «Правды» с этими номерами, посвященными Лузину, в 60-е годы, в разгар хрущевской оттепели, кто-то выписал из архива в нашу мехматскую библиотеку, и я имел возможность увидеть всю эту лавину гневных писем «трудящихся», клеймивших «скрытого антисоветчика» Лузина. При этом из писем было трудно понять, в чем же он провинился. Звучали обвинения в том, что основные свои статьи он печатает за границей, проявляет научную недобросовестность, но прежде всего он обвинялся в затаенной вражде и ненависти ко всему советскому. Через несколько номеров этот поток проклятий вдруг по взмаху чьей-то руки полностью прекратился. К счастью, серьезным репрессиям он, в отличие от своего учителя Егорова, не подвергся. Но он не смог больше работать в университете, и у него уже почти не было учеников. Всего этого я, конечно, на третьем курсе не знал. Из лекций Бари я знал лишь знаменитую теорему Лузина о С-свойстве и теорему Егорова о равномерной сходимости. Кстати, Бари много сделала для сохранения памяти о Лузине и Лузитании. А вот другие его ученики, прежде всего Александров, с которым у Лузина в 30-е годы испортились отношения, оказывается, небезупречно себя вели в разгар компании против Лузина. Об этом стало известно лишь в 90-е годы, когда в архивах Академии наук нашли протоколы заседания комиссии по «делу академика Лузина». Правда, в своих очень интересных мемуарах Александров отдает должное заслугам Лузина. Он пишет: «Узнав Лузина в эти самые ранние творческие его годы, я узнал действительно вдохновенного ученого и учителя, жившего только наукой и только для нее». Но позднее, по мнению Александрова, Лузин утратил эти качества. Возможно, у Лузина был не идеальный характер, но его исключительная роль в развитии математики в России в 20-м веке не вызывает сомнений.

Несмотря на свои успехи в работе над курсовой, я все же часто возвращался к размышлениям о том, своим ли делом я занимаюсь, и это отражалось в моих дневниковых записях. Вот посмотрел в театре им. Ермоловой спектакль по пьесе Розова «В добрый час», где тема поиска своего места в жизни, своего призвания является одной из центральных, и долго рассуждал в своем дневнике о героях этой пьесы, примеряя их проблемы на себя. В театре я был в компании с группой своих однокурсников, но, выйдя из театра, отстал от своих и медленно пошел по улице Горького к метро у Дома Союзов. Пьеса, наполненная романтикой молодости, меня глубоко взволновала. Я шел, и в голове стали звучать какие-то стихотворные ритмы, к которым стал подбирать слова. Удивился, что даже рифмы подходящие выскакивали, хотя обычно с ними у меня были проблемы. Дома, записав свои впечатления о героях пьесы и актерах, я продолжил: «Мне часто приходит мысль — является ли математика моим призванием? Эта мысль мне мешает, но беда в том, что она мне почему-то временами нравится, и я к ней снова и снова возвращаюсь. Призвание, конечно, определяется тем, что какое-то дело приносит тебе радость. Конечно, когда я погружался в задачи для курсовой, они меня не отпускали, и когда что-то удавалось сделать, это приносило удовлетворение. Но, во-первых, таких побед маловато, а во-вторых, я все же с намного большим интересом думаю об учительской работе, о писательстве, о психологии и философии, об актерской деятельности. Во всяком случае, ясно, что „людские“ дела меня очень интересуют. Быть может, педагогическая деятельность и есть та моя точка, о которой говорит Андрей в пьесе Розова? А в математику, конечно, нужно сейчас поглубже влезть. Но что дальше — не знаю. У меня были раньше мысли, что от математики надо прийти к физике, а через нее — к философии и психологии. Не знаю».

А вот запись, сделанная летом 1956 года: «Сегодня в „Литературке“ прочитал статью Бурова об эстетике и подумал, что вот чем я бы с удовольствием занимался. И в связи с этим опять появились мысли, чем же мне нужно заняться в жизни. Я все больше склоняюсь к тому, что заниматься математикой для меня нерационально. А чем же буду заниматься? 1. Педагогическая деятельность и педагогика. 2. Психология. 3. Литературоведение и литературная критика. 4. В связи со всем этим — философия. 5. Если получится, писательство. То есть получается, что я гуманитарий. Правда, преподавать я хочу и математику. Мечтаю попреподавать в пединституте. Там можно и математику, и педагогику, и все, что захочется. Ну и непосредственно в школе тоже обязательно буду работать».

После успешной защиты курсовой мне впервые стала приходить в голову мысль, что и после университета научная работа может занять в моей жизни существенное место и что, быть может, мне предстоит учеба в аспирантуре. Но я по-прежнему в своих размышлениях не соглашался с тем, что математика — единственное, что составит содержание моей жизни. А иногда по-прежнему склонялся к тому, что это и не главное мое предназначение. В дневнике у меня есть рассуждение о том, что после того, как надолго и глубоко погрузишься во что-то, именно это кажется самым значительным и интересным. Вот позанимался я, не отвлекаясь ни на что, своими интегралами, вжился в них, и это стало самым интересным занятием. А начнешь читать и обдумывать философскую литературу, и кажется, что самое важное — разобраться в том, как устроен мир, понять, в чем смысл жизни. Почитаешь хорошую книжку или посмотришь хороший фильм и понимаешь, что самое главное и интересное — это человеческие отношения, и самому хочется об этом писать.

Очень интересные события происходили в это время и в нашем театральном коллективе. Наконец состоялась премьера нашего спектакля «Они знали Маяковского», за которой последовало около десятка спектаклей в октябре и ноябре. На премьере было много гостей. Были Лиля Брик с Катаняном, биограф Маяковского Александр Февральский, актеры из разных театров. Мои мама и папа, и даже бабушка приезжали на спектакль. Лиля Брик после спектакля расцеловала Юру Овчинникова и сказала, что наш Маяковский и весь спектакль ей больше нравится, чем ленинградский. В другой раз на спектакле была старшая сестра Маяковского. Говорили, что на премьеру она не пришла, чтобы не встречаться с Лилей Брик, с которой у них были очень плохие отношения.

Я из своей небольшой роли выжимал все что можно и на сцене перед полным зрительным залом я вновь, как и на школьных спектаклях, получал заряд энергии, свободы, раскованности, которые не всегда появлялись во время репетиций. У меня в дневнике записано, что, разбирая спектакль, и Петров, и Катанян отметили, что я играю точно. Катаняну, как автору, нравилось, что я полностью доношу текст роли, ни слова не теряется. А Петров сказал, что мой Зайцев лучше ленинградского, там актер просто произносит слова, а здесь родился образ. В общем, сцена стала приносить мне удовлетворение и добавляла оснований для укрепления чувства уверенности в себе, поколебленного в первые годы учебы в университете. И наш театральный коллектив к этому времени превратился в большую дружную и веселую семью, в которой я тоже очень хорошо себя чувствовал, пожалуй, временами лучше, чем среди своих однокурсников. У меня появилось много близких друзей. Среди них был химик Виталик Карелин и ставший особенно преданным мне другом на долгие годы биолог Володя Шестаков. А с Виталиком наша дружба была подкреплена взаимным признанием друг в друге оснований на то, чтобы претендовать на ведущее положение в театре.

В конце ноября в нашем театре произошло важное событие, вошедшее в историю университетского театра. К нам приехал из Ленинграда и сыграл с нами в двух спектаклях Николай Черкасов. В это время Черкасов, после ролей Александра Невского и Ивана Грозного, а также фильмов «Депутат Балтики», «Дети капитана Гранта», «Весна» и многих других, считался чуть ли не главным советским актером. Он был лауреатом пяти Сталинских премий, депутатом Верховного Совета и имел кучу всяких других регалий. Так что его участие в нашем спектакле было событием не только для университета, но и для всей театральной Москвы. На спектакль было трудно попасть. Я провел маму и несколько своих друзей через сцену. Кстати, до того как стать признанным и обласканным властью актером, в 20-е годы Черкасов был замечательным комиком. Я когда-то позже видел отрывок из какого-то фильма, где он участвует в уморительном пародийном танце «Чарли Чаплин, Пат и Паташон». Утром в день спектакля мы большой делегацией, включая Петрова и Катаняна, встречали Черкасова в аэропорту прямо на летном поле. У меня сохранился снимок, который называется «Над чемоданом Черкасова». Нам был поручено довезти этот чемодан до университета в нашем университетском автобусе, а Черкасов уехал в машине отдельно от своего чемодана. С Черкасовым приехал и тоже участвовал в спектакле Бруно Фрейндлих, отец тогда еще никому не известной Алисы Фрейндлих. Во многих газетах тогда появились фотографии с этого спектакля и наши групповые снимки с Черкасовым и Фрейндлих за кулисами после спектакля. Есть снимок, на котором два Маяковских — наш Юра и Черкасов — сердито смотрят друг на друга. Наш Юра явно больше похож на Маяковского.

После «Маяковского» Петров начал репетировать с нами комедию югославского драматурга Нушича «Доктор философии». В этом спектакле Виталик играл Животу, а я брата его жены Благое. Мама говорила, что в гриме старика я напоминаю ей ее отца, моего дедушку Диму. Эта роль уже была намного богаче и интереснее моего Зайцева, больше простора для окраски всяких деталей. Репетировали мы довольно долго, и премьера состоялась лишь на следующий год, когда я был уже на четвертом курсе.

Два Маяковских: Юрий Овчинников и Николай Черкасов, 1955 год

Кроме спектаклей я часто выступал в разных концертах со стихами Маяковского или с баснями. К факультетскому вечеру, посвященному годовщине Октября, я выучил и в Актовом зале с удовольствием прочитал свой любимый отрывок из «Хорошо»: «Дул как всегда Октябрь ветрами…». Мне очень нравилось это поэтичное описание смены эпох под аккомпанемент октябрьского ветра. После этого выступления уже редкий факультетский концерт или смотр самодеятельности обходился без моего участия. Приходилось ездить на всякие шефские концерты. Был, например, концерт для строителей в Черемушках. Из окна моей комнаты в общежитии была видна эта стройка в районе пересечения будущих Ленинского и Ломоносовского проспектов. Меня стали приглашать и на университетские концерты. Однажды я вел концерт на вечере иностранных студентов и выступал на нем. В это время иностранцы у нас были только из Китая и из так называемых стран народной демократии Восточной Европы, которые весной 1955 года вошли в состав Варшавского договора, заключенного в противовес блоку НАТО. Лишь в следующем учебном году, когда у СССР началась дружба с египетским президентом Насером, у нас появились египтяне. А в том концерте для иностранцев выступал также наш студент-первокурсник из Польши Владислав Турский, сын ректора Варшавского университета, в будущем известный польский астроном и информатик. Вскоре, после событий в Венгрии и Польше, он примет активное участие в начавшихся в университете студенческих дискуссиях и разных собраниях, выступая с резким осуждением вмешательства Советского Союза в дела этих стран.

Комсомольскими делами на курсе мне все-таки приходилось временами заниматься. Мне нравилось, что в комсомольское бюро нашего потока вошли сильные математики, включая Диму Аносова, Юру Тюрина, Володю Лина. Позднее членом бюро стал и Боря Митягин. Кстати, несколько неожиданно для меня мы с Димой обычно сходились в довольно непримиримой оценке каких-нибудь нарушений комсомольцами дисциплины, когда на бюро или на собраниях рассматривались персональные дела. Чаще всего дело возникало из-за какого-нибудь нарушения в общежитии, например, из-за картежной игры или пьянки. Однажды даже встал вопрос об исключении из комсомола. Речь шла об Олеге Мантурове. Не помню, в чем он провинился. Кажется, был какой-то конфликт с вахтерами или сотрудниками общежития, и Олег кого-то ударил. На собрании группы его исключили. Особенно решительно против него были настроены девочки, возмущавшиеся его вызывающей грубостью по отношению к однокурсникам. Мне он тоже казался неприятной личностью. На заседании бюро потока я, Дима и Юра Тюрин убедили бюро на предстоящем потоковом собрании поддержать решение группы. Партбюро факультета, которому было известно об этом скандале, тоже настаивало на исключении. Но на собрании, которое мне поручили вести, Олега, насколько я помню, все-таки не исключили, а вынесли строгий выговор. Все выступавшие его строго критиковали, и сам он каялся и осуждал свое поведение. В то время распространен был такой способ избежать большого наказания. Часто провинившийся не только сам занимался самобичеванием, но и просил своих друзей покритиковать его. Тогда у партийного начальства, отвечавшего за комсомол, было основание считать, что комсомольский коллектив все-таки «проявил принципиальность», осудил нарушение, ну а по поводу строгости взыскания могли быть разные мнения. Такие фокусы проходили, когда речь шла о бытовых нарушениях. Но когда дело касалось политики или идеологии, то тут уже снисходительность не допускалась, поскольку требование строго наказать часто исходило откуда-нибудь сверху и само местное партийное или комсомольское руководство было уже просто исполнителем и обязано было приложить все усилия, чтобы выполнить указание. Кстати, Олег в будущем стал хорошим математиком, и меня потом немного мучила совесть из-за моего, возможно, не вполне справедливого отношения к нему.

Еще одним постоянным нарушителем всяких стандартных норм у нас на курсе был Игорь Красичков. При этом он вполне открыто, но без вызова, беззлобно, с какой-то спокойной уверенностью высказывал скептицизм по поводу этих норм. Он не ходил ни на какие воскресники, у него постоянно были какие-то проблемы с выполнением заданий к занятиям по марксизму-ленинизму. Но ему я, в отличие от Олега, очень симпатизировал. Мы с ним как-то вместе оказались в фойе клуба во время танцев. Рядом оказались какие-то модные девицы вызывающего вида. Он проворчал: «Я бы таких штрафовал». Потом сказал: «Надо бы танцевать научиться». Я предложил: «Могу давать уроки танцев». Он воспринял довольно серьезно: «Правда? Давай я к тебе как-нибудь с патефончиком зайду». Меня привлекало в нем прежде всего то, что он хорошо знал английский. Когда у нас в общежитии появились студенты из Египта, я его привлек к организации встречи с ними у нас в гостиной, и он с удовольствием согласился. Он с ними и позднее много общался, удивлялся их фанатичной религиозности. Однажды сказал мне: «Меня всегда интересовало: когда Эйзенхауэер заканчивает каждую свою речь упоминанием Бога, он в самом деле выражает свою глубокую веру или просто соблюдает принятую форму?»

Свою снисходительность к всевозможным нестандартным поступкам Игоря и даже к довольно явно антисоветским его замечаниям я оправдывал своей давней теорией, что умный человек не может, в конце концов, не понять правильности коммунистического мировосприятия. Мне по-прежнему казалось, что у умных людей антисоветские взгляды появляются из-за того, что не хватает именно умной воспитательной работы. А глупая пропаганда пусть и очень правильных идей только дискредитирует эти великие идеи, приносит больше вреда, чем пользы. В будущем Игорь, так же как и Олег, стал довольно известным математиком, профессором, работал в Башкирском филиале Академии наук. И с ним у меня, в отличие от Олега, всегда сохранялись дружеские отношения, и даже во взглядах на жизнь мы сблизились. Только не потому, что он перевоспитался, как я тогда надеялся, а потому что в моем восприятии мира что-то изменилось.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я