Мои впечатления о XX веке. Часть II. 1953—1968

Валентин Скворцов

Заслуженный профессор МГУ Валентин Анатольевич Скворцов во второй части своих мемуарных записок рассказывает об общественной и культурной жизни Московского университета на фоне исторических событий, которые в 50-е и 60-е годы переживала страна и мир. Это было время неустойчивой хрущевской оттепели, закончившейся поражением пражской весны. Автор, ставший студентом МГУ в 1953 году, описывает, каким ему в то время виделся окружающий его мир и что повлияло на эволюцию этих представлений о мире.

Оглавление

3. Перепады настроения на втором курсе

Учебный год на втором курсе я начал в довольно хорошем настроении. Не было проблем с занятиями, с особым удовольствием осваивал матанализ. Но особенно радовало меня то, что в Доме культуры на Ленинских горах, наконец, появилась театральная студия, и туда была объявлена запись. Я записался, прошел прослушивание, и начались занятия. Руководителем студии стал Николай Васильевич Петров, довольно известный в то время режиссер. Он в это время ставил в Ленинградском театре имени Пушкина (Александринке) спектакль «Они знали Маяковского» с Николаем Черкасовым в роли Маяковского. И Петров решил этот же спектакль попробовать поставить в студенческом театре, тем более что в пьесе среди действующих лиц было много студентов рабфака, поклонников Маяковского. Основная проблема — найти исполнителя роли Маяковского — решилась довольно легко. Кто-то нашел и привел к Петрову студента-химика Юру Овчинникова, очень подходящего для этой роли и ростом, и всеми своими другими внешними данными. Кстати, в будущем он стал академиком, вице-президентом Академии наук СССР, и, по-моему, актерский опыт помогал ему в его публичных выступлениях. По этому поводу мы позднее шутили, что в Академии у нас появился вице-президент в постановке Петрова.

В отличие от моего прошлогоднего опыта с Домом культуры на Моховой, здесь возникла перспектива реальной работы на сцене, сразу начались репетиции. А главное — не приходилось тратить массу времени на поездки в центр Москвы. Вместе со мной в студию был принят Виталий Карелин с химфака, который тоже ходил на занятия на Моховой. Как и я, Виталик был второкурсником, и в будущем мы не раз будем партнерами в разных спектаклях нашего театра. Они с Юрой Овчинниковым были из Сибири, из Красноярска и, кажется, даже из одной школы, но Юра был постарше. Мы с Виталиком получили роли рабфаковцев, правда, у Виталика роль была поинтереснее. Его персонаж был задуман как прототип Присыпкина из «Клопа» Маяковского. Нашу пьесу написал Василий Катанян, муж Лили Брик. Так что о Маяковском он знал, можно сказать, из первых рук. Пьеса-то, по-видимому, была слабовата, но работать с ней было интересно. Музыку к обоим спектаклям — и к нашему, и к ленинградскому — написал молодой Родион Щедрин. Он приходил на наши репетиции и в нужных местах садился за рояль за кулисами и сопровождал спектакль. А оформлял оба спектакля известный театральный художник Тышлер. В то время новый университет на Ленинских горах, именовавшийся тогда не иначе как Дворцом науки, все еще находился в центре общественного внимания и, видимо, получал щедрое финансирование. Поэтому Петров и Тышлер смогли заказать к спектаклю довольно дорогие декорации. У нас даже вагон появлялся на сцене, на котором куда-то уезжал Маяковский. Приходила на наши репетиции и Лиля Брик вместе с Катаняном. Она очень симпатизировала нашему Маяковскому.

Моя роль рабфаковца Зайцева меня не очень удовлетворяла. Мне хотелось чего-нибудь поярче. И я решил в какой-нибудь форме возродить моего школьного Хлестакова. Быстро нашлась Мария Антоновна. Ее охотно взялась играть симпатичная пухленькая Валя Макарова с биофака. А помощница Петрова, Мария Гавриловна Кристи-Николаева, обещала помочь найти кого-нибудь на роль Анны Андреевны и с нами порепетировать. Анной Андреевной у нас стала пожилая и очень активная участница нашей студии Елизавета Михайловна. Она и своего мужа, профессора экономического факультета, привела в студию, и он в спектакле о Маяковском изображал старика в книжном магазине, в который зашел Маяковский. Отрывки из «Ревизора» мы показали, кажется только два раза — на вечере у биологов и еще в каком-то концерте.

На втором курсе в общежитии я получил комнату в башне зоны В. Там были просторные комнаты, в которые поселяли по двое. Меня там поселили с Мариком Коваленко, которого я уже упоминал, рассказывая о работе в колхозе. Не знаю, почему мы оказались соседями по комнате. Возможно, я не сделал заранее заявку, с кем я бы хотел поселиться. Во всяком случае с Мариком у меня было мало общего. Это был парнишка очень самолюбивый, но с довольно узким кругозором. И вот однажды я был один в своей комнате и репетировал сценку объяснения Хлестакова с Анной Андреевной — это было еще до нашего выступления с этим отрывком. Стоя на коленях перед окном, я с жаром произносил: «Жизнь моя на волоске. С пламенем в груди прошу руки вашей». В это время дверь открылась и в комнату вошел Боря Панеях, который у меня часто бывал и иногда даже ночевал у нас. Он не сразу понял, что происходит, а поняв, посочувствовал мне, имея в виду, что эти мои экзотические занятия, наверное, не очень понятны Марику.

С Валей Макаровой у нас был небольшой роман, я ее провожал домой куда-то в дальний конец Москвы, но в наших отношениях далеко дело не зашло. К тому же мне показалось, что претендуя на мое внимание, она в то же время посматривает на красавца-филолога Светика, постарше нас, который ненадолго появился у нас в студии. Она с ним и раньше была откуда-то знакома, и он даже гримировал нас перед постановкой «Ревизора». Были еще планы параллельно с «Маяковским» репетировать «Горе от ума», и я надеялся на роль Чацкого, но Светик раньше меня сделал эту заявку и считался первым кандидатом, а мне Мария Гавриловна предложила Загорецкого. Я был недоволен, переживал, но потом репетировал с удовольствием. Правда, эти репетиции недолго продолжались, и в конце концов эту идею со вторым спектаклем оставили. Кстати, «Горе от ума» начал с нами ставить довольно известный режиссер Григорий Кристи, видимо, родственник нашей Марии Гавриловны. А этого Светика-Чацкого я потом заметил в массовке в фильме «Карнавальная ночь». Он там сидит за столиком среди гостей во время празднования Нового года, и его показывают крупным планом. О его дальнейшей судьбе ничего не знаю.

С Марией Гавриловной у нас были еще занятия этюдами. Помню, что однажды она поделила нас на пары, и мы должны были изобразить сценку знакомства. Мне с одной девушкой досталась сценка в парке. Мы с ней договорились, что дело происходит ночью. Она сидит на лавочке и читает при свете фонаря, я к ней подхожу и спрашиваю, не знает ли она, с какого часа утром метро открыто. Опоздал, говорю, на метро и на электричку, придется ночь проводить в Москве. Потом спрашиваю, что читает, и так далее. У меня в дневнике записано, что тут мне пригодился свой недавний опыт, когда я действительно опоздал на транспорт и ночь провел в центре Москвы. Я в эту осень стал захаживать на танцы в знаменитый шестигранник в парке Горького, каких-то приключений искал. И в университете стал ходить на танцы. Не знаю, как время на это находил, потому что снова навалились комсомольские дела.

С этого года наш курс поделили на два новых потока: первый — поток математиков и второй — поток механиков. В результате и все наши группы, в которых мы учились на первом курсе, перемешались. Поэтому у нас сначала прошли отчетные комсомольские собрания по старым потокам и я отчитался о работе нашего бюро на старом втором потоке, а потом уже прошли выборы новых бюро отдельно у математиков и у механиков. Перед этим я должен был подобрать комсоргов групп и провести выборные групповые собрания. Почему-то я этим занимался на обоих потоках. А сам я вскоре был избран в новый состав факультетского бюро. Снова пришлось заниматься в основном организационными делами, и поэтому большого удовлетворения комсомольская работа не приносила, а времени отнимала много. Опять пришлось заниматься организацией тренировок спортивного парада к очередной годовщине Октябрьской революции, причем я теперь отвечал за всю колонну мехмата, да еще и за присоединенную к нам небольшую колонну биологов. Тренировки снова проходили в парке Горького, а 7 ноября наши колонны, изображавшие спортсменов, прошли по Красной площади, замыкая праздничную демонстрацию.

В дневниковых записях, относящихся к этому времени, у меня много рассуждений по поводу того, почему комсомольская работа в университете не приносит мне того удовлетворения, которое я чувствовал в школе. В начале ноября я участвовал в университетской комсомольской конференции. Мне очень понравились многие выступления и веселый капустник биологов, которой они показали в конце конференции. После конференции я записал в дневнике, что у меня сейчас складывается несколько новый образ положительного комсомольского героя, отличный от образа Виктора (героя моей «Нашей жизни»): «Он мало говорит, не выносит фраз и даже готов посмеяться над теми, кто пускается в пустые рассуждения. Для него всякие высокие материи очевидны, и рассуждать о них нечего, если ты среди близких себе по духу людей». Тут, конечно, содержится косвенная самокритика по отношению к моей деятельности школьных лет.

Вскоре, однако, у меня появился повод для еще более грустных размышлений по поводу моих общественных дел. У меня заканчивался партийный кандидатский стаж, и подошло время, когда партийная организация факультета должна была рассмотреть вопрос о моем приеме из кандидатов в члены КПСС. Я получил все необходимые рекомендации, включая рекомендацию университетского комитета комсомола. А буквально накануне к нам на заседание факультетского комсомольского бюро пришел секретарь партийного бюро Павленко. Одним из вопросов, которые мы рассматривали на бюро, было персональное дело двух наших аспирантов-армян, которые оказались вовлеченными в какую-то драку в общежитии с физиками из Азербайджана. По их словам, азербайджанцы на них напали, они оборонялись, причем один из них вообще в потасовке не участвовал и лишь пытался предотвратить драку. Мы долго обсуждали, какое наказание им вынести. Павленко настаивал, что одного из них надо исключить из комсомола. Но большинство из нас, и я в том числе, проголосовали за выговор.

А на следующий день на факультетском партсобрании обсуждался вопрос о моем приеме. И почти в самом начале обсуждения Павленко выступил против приема, потому что на вчерашнем заседании комсомольского бюро я не проявил «партийной принципиальности», и поэтому «политически не подготовлен к вступлению в партию». Его поддержал еще один член партбюро. За меня активно выступил секретарь нынешнего комсомольского бюро Комаров и даже Шабунин, наш прошлогодний секретарь, с которым у меня были не очень гладкие отношения. Началась длительная дискуссия часа на два, мне пришлось отвечать на кучу вопросов по поводу моей прошлогодней работы секретарем бюро на первом курсе. В конце концов, меня приняли, но при значительном числе голосов против, и это не могло не сказаться на последующем утверждении моего приема на парткоме университета и в райкоме партии. На заседании Ленинского райкома мне, в конце концов, продлили кандидатский стаж еще на год.

Это событие на какое-то время совсем выбило меня из колеи. В дневнике я стал рассуждать о причинах своих неудач. По поводу неприятностей на собрании я быстро пришел к выводу, что тут мне не в чем себя упрекнуть: на нашем бюро я правильно голосовал, и я не мог голосовать иначе просто для того, чтобы поддержать Павленко. К тому же он мне казался довольно ограниченным человеком. У нас на мехмате большинство среди коммунистов составляли механики, в их руках обычно была партийная власть на факультете, а математиков они всегда подозревали в вольнодумстве и зазнайстве. Парторганизация отделения математики часто оказывалась в оппозиции к факультетскому партбюро. Так что я посчитал, что в возникших на собрании проблемах мне не в чем винить себя. Но меня угнетало то, что, помимо проблем с приемом, в последнее время я часто вообще терял уверенность в себе. В своих дневниковых записях я перечислил направления своей жизненной активности, которые мне тогда представлялись важными, отметил, что в каждом из них я не удовлетворен достигнутыми результатами, и попытался разобраться в причинах этого. Прежде всего я отметил, что не всегда свободно себя чувствую на занятиях, не все с налету воспринимаю. Тут я решил, что дело в недостатке времени, надо выкраивать на занятия больше времени, стараться больше читать и сверх программы. В этом отношении по-прежнему образцом для меня оставался Женя Голод из нашей группы, который, стараясь охватить все, буквально «коллекционировал» спецкурсы и семинары и к концу второго курса законспектировал, кажется, 12 спецкурсов. Мне тогда казалось, что все дело в объеме освоенного материала, в эрудиции. Позже я понял, что, конечно, эрудиция — не гарантия успеха в математике. Что для того чтобы решить серьезную задачу, нужно «заболеть» ею, забыв про все остальное. И только тогда, быть может, успех придет к тебе.

Дальше в записях у меня упомянуты другие мои дела, которые мне не приносят ожидаемого удовлетворения. В комсомоле мне приходится заниматься не тем, чем хочется, вот в театре дали роль Загорецкого вместо Чацкого, в шахматах никак не выполню норму на первый разряд, совсем не остается времени на то, чтобы писать свою «Нашу жизнь». И в заключение я записал: «Что же это получается — я во всем дилетант? Это меня ни в коем случае не устраивает». Но выход из положения я ни в коем случае не хотел видеть в том, чтобы отбросить какое-то из перечисленных дел. Единственное, что я порекомендовал себе — это ограничить, если не прекратить, всякие развлечения, вроде танцев в клубе. И еще записал: «Следить за тем, чтобы есть и спать. Теперь главная задача — кроить время».

После этой записи, сделанной в середине ноября, я три месяца ничего не записывал в дневник. Наконец, 16 февраля 1955 года записал: «После последней записи не хотелось записывать, пока не будет каких-нибудь решительных изменений. Но изменений нет. А время идет. Поэтому буду коротко записывать хоть некоторые внешние события».

На зимней экзаменационной сессии в январе добавился еще один повод для плохого настроения — на экзамене по алгебре получил четверку у Шафаревича. Из-за разделения нашего курса на математиков и механиков лекторы у меня сменились. Это было связано с тем, что на первом курсе я был на втором потоке, а теперь поток математиков назывался первым, и на нем лекторами стали те же профессора, которые на первом курсе читали лекции нашему прежнему первому потоку. Таким образом, моим лектором по алгебре вместо Куроша стал 30-летний Игорь Ростиславович Шафаревич, очень талантливый математик, про которого было известно, что он еще школьником сдавал экстерном экзамены на мехмате МГУ и в результате окончил университет в 17 лет, кандидатом наук стал в 19, а доктором — в 23 года. Позднее он стал также известным диссидентом, другом Солженицына и Сахарова, но потом с Сахаровым их дороги разошлись, когда Шафаревич перешел на антилиберальные консервативные позиции с привкусом антисемитизма.

А лектором по анализу на втором курсе у меня стал профессор Хинчин, тоже очень известный математик, но уже достаточно пожилой в то время. Он был также известен как хороший методист и популяризатор математики. По его книгам я занимался еще на первом курсе. Свои лекции он читал неторопливо, подробно обосновывая каждый шаг, и нашим продвинутым студентам это не нравилось, и они пропускали лекции. Семинарские занятия по анализу в моей группе вела доцент Кишкина, а экзамен у меня в январе принимала ее подруга Айзенштат. Обе они были известны своей свирепостью на зачетах и по этому поводу часто становились героинями разных анекдотов и студенческих капустников. У меня с анализом все всегда было в порядке, а четверка по алгебре от Шафаревича, в общем-то, была справедливой. Именно поэтому это и портило настроение. Я потом, правда, этот экзамен пересдал, получил отлично, но к алгебре у меня еще долго оставалось настороженное отношение, пока я не понял, что и ее проблемы можно интерпретировать геометрически, о чем я уже упоминал. Во втором семестре у нас начались лекции по дифференциальным уравнениям, которые нам читал академик Понтрягин. Несмотря на то, что он был слепой, он как раз часто пользовался геометрическим языком, и мне очень нравились всякие седла и другие рисунки фазовых траекторий, которые возникали на доске во время его лекций. На доске за Понтрягина писал его ученик и ближайший сотрудник Мищенко, тот, который у нас на первом курсе вел семинарские занятия по аналитической геометрии.

В те годы на мехмате студенты уже со второго курса начинали писать курсовые работы. В подавляющем большинстве это были реферативные работы, попытка войти в какую-то тему, чтобы к третьему курсу уже выбрать кафедру и уже сделать первые шаги к научной работе. Несколько человек из моих сокурсников, которые еще на первом курсе успели побывать на многих семинарах, к этому времени уже определились в своих математических вкусах, и они себе выбрали научного руководителя вполне осознанно. Женя Голод стал учеником Шафаревича. Другим учеником Шафаревича с нашего курса стал Юра Манин, будущий известный и очень разносторонний математик. Я еще много раз буду его упоминать. Его я ценил прежде всего за то, что от него можно было узнать всякие новости из сферы литературы и вообще культуры. Он, например, рассказал про интересные лекции замечательного пушкиниста Бонди на филологическом факультете, и я несколько раз ездил на Моховую послушать эти лекции. Определился со своим научным руководителем и Дима Аносов, будущий академик. Он стал заниматься дифференциальными уравнениями под руководством Понтрягина и Мищенко. С Димой на втором курсе я был не очень близко знаком, тем более что на первом курсе мы были на разных потоках. Ближе мы с ним познакомились, когда на третьем курсе оказались в одной группе. Он уже студентом выглядел академиком, неспешно и крайне серьезно произнося свои безапелляционные суждения по разному поводу, порой довольно остроумные.

Я на втором курсе еще не был готов к тому, чтобы уже определить свою математическую судьбу. Мне было ясно, что лучше мне выбрать какую-нибудь тему из анализа. К тому же я в это время ходил на лекции зажигательной и остроумной Нины Карловны Бари по теории функций действительного переменного. Об этой замечательной женщине я еще напишу. Но почему-то к ней я тогда не догадался обратиться. Для нашего курса профессор Стечкин (он, правда, в то время еще не был профессором) в большой лекционной аудитории на 16 этаже устроил обзор возможных тем курсовых работ по анализу. Он упомянул несколько десятков тем, и я выбрал тему про разрывные функции («классификация Бэра»). Не помню, сразу ли я ее выбрал или через несколько дней. Почему-то моим руководителем по этой теме оказался аспирант Пламеннов. Это был аспирант Меньшова, но самого Меньшова я в то время еще не знал, да и не уверен, что знал, кто он такой. Пламеннов мне никаких интересных задач не предложил, просто дал задание читать старую книжку Бэра по теории разрывных функций. Я ее изучал во время зимних каникул. И еще я читал учебник Лузина по теории функций, который я незадолго до этого купил. Об академике Лузине я впервые услышал на лекциях Бари. Она была ученицей Лузина в двадцатые годы и восторженно рассказывала о нем и возглавляемом им сообществе его учеников, которое они называли Лузитанией. Я об этом подробнее напишу, когда дойду до моего знакомства с Меньшовым. В начале марта Пламеннов начал меня торопить, дал мне недельный срок на написание работы и объявил дату защиты. Я несколько дней занимался только курсовой, пропустил несколько лекций, мало спал и в результате закончил более-менее в срок. Курсовые и дипломные работы тогда писали от руки. Я исписал целую тетрадь, и перед защитой Пламеннов поворчал на меня, что я написал работу слишком мелким почерком и он с трудом ее читал. Но защита прошла вполне благополучно, я получил отлично. На защите кроме Пламенного был Петр Лаврентьевич Ульянов, тогда еще молодой ассистент, с которым позже меня надолго свяжет судьба. Он попросил меня привести пример всюду разрывной функции с некоторыми дополнительными свойствами. Я такой пример сразу привел, и мы остались довольными друг другом. В общем, несмотря на то, что у меня оказался довольно случайный и не очень удачный руководитель, работа над курсовой все-таки дала мне толчок поглубже вникнуть в теорию функций.

После защиты, ближе к весне, настроение у меня стало постепенно улучшаться. В апреле и мае многие зачеты я сдал досрочно и потом составил для себя план интенсивных занятий по математике, включая подготовку к сессии, а также изучение литературы, которую нам рекомендовали на спецкурсах. Но в дневнике записал: «Дело, однако, осложняется тем, что я не хочу ограничивать себя занятиями одной лишь математикой». В это время шли заключительные репетиции «Маяковского». Премьера была уже назначена на апрель, но потом, кажется, из-за задержек с подготовкой довольно сложных декораций ее перенесли на осень. Репетиции стали приносить мне удовлетворение. Хотя у меня была не очень большая роль, но мне удалось ее как-то раскрасить, и наш режиссер Петров меня хвалил при разборе репетиций. Коллектив у нас в студии к тому времени сложился довольно дружный, и я в нем довольно хорошо себя чувствовал. И Петров мне очень нравился. После репетиций он с нами подолгу разговаривал, вспоминал Станиславского, Немировича-Данченко, Маяковского. Он говорил, что искусство неизбежно должно быть тенденциозно, и утверждал, что оно должно заниматься не жизнеописанием, а жизнестроительством. Мне это нравилось, было созвучно моим настроениям, и в дневнике я записал: «Петров — глубоко идейный человек».

В начале мая 1955 года в Москве очень торжественно отметили 200-летие университета. Большой митинг по этому поводу прошел на площади перед Главным входом, обращенным к Ленинским горам. Перед митингом у каждого факультета был свой пункт сбора. Мы собирались во дворе зоны Б, потом нам открыли большие ворота, которые обращены к Ленинским горам и в обычное время закрыты, и мы колонной прошли к площади. Один из наших студентов был с аккордеоном, и в ожидании митинга мы образовали круг, пели, танцевали. У меня сохранился снимок, сделанный Борей Панеяхом, на котором мы с Риммой Павловой выплясываем что-то зажигательное. Сначала было солнце, но потом полил дождь, даже с градом, как раз когда начался митинг и выступал наш ректор Петровский. Вечером в Актовом зале был большой концерт, в котором участвовали многие известные артисты, помню, например, что выступала Плисецкая. А потом и в фойе, и на всем первом этаже начались танцы. В этот же день торжественное заседание, посвященное 200-летию, прошло в Большом театре, там я не был. А в июне в нашем Актовом зале состоялось вручение университету ордена Красного знамени, присужденного по случаю 200-летия. У меня был пригласительный билет на это торжество, но из-за каких-то срочных комсомольских дел я успел туда забежать ненадолго, чтобы вблизи увидеть живого Клима Ворошилова, вручавшего орден. У меня еще с довоенных времен в ушах звучала песня: «Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер, сумеем кровь пролить за эсэсэр!» Правда, в войну и в послевоенные годы его слава померкла, но после смерти Сталина он стал председателем Президиума Верховного Совета СССР. Это была почетная должность, не дававшая никакой реальной власти. Такой декоративный Президент СССР, за подписью которого выходили все указы, подготовленные Центральным комитетом КПСС. При Сталине эту должность занимал Калинин, потом Шверник.

В это время у меня в дневнике появилось больше записей про всякие международные дела. В предыдущие месяцы я, сосредоточенный на занятиях и разных своих проблемах, про политику мало записывал. Не записал даже о том, что мой любимый Маленков перестал быть Председателем Совета министров и на его место был назначен Булганин. А Маленков стал министром электростанций. Все более становилось понятным, что власть сосредотачивается в руках Хрущева. В июне я записал, что видел приезжавшего в университет Неру, премьер-министра Индии, который посетил СССР вместе со своей дочерью Индирой Ганди. Позднее, осенью, Хрущев вместе с Булганиным ездили в Индию с ответным визитом. Они в это время все время ездили вместе. Появились разные анекдоты, в которых они фигурировали как «два туриста». А вместе они ездили потому, что Хрущев тогда не имел никаких официальных правительственных должностей, так что Булганин был нужен в качестве формального главы правительства для встреч с главами других государств. Но все уже понимали, что фактически главой СССР становится Хрущев. Мне вся эта международная активность Хрущева нравилась, особенно укрепление связей с Индией и другими азиатскими странами. Я в этой нашей открытости миру видел шаги в направлении мировой победы социализма и коммунизма. Все лидеры иностранных государств, посещавшие Москву, непременно приезжали и к нам в университет, и я многих из них видел. Большую симпатию у москвичей вызвал приезжавший в Москву несколько позже шахиншах Ирана Мохаммед Реза Пехлеви и особенно шахиня Сорайя. Но вот к поездке Хрущева и Булганина в Югославию, которая состоялась еще в мае 1955 года и завершилась братанием с Тито, я отнесся настороженно. Я привык считать, что Тито изменил делу интернационализма, и не хотел ему этого прощать. Позднее, уже в июле, Хрущев и Булганин ездили в Женеву на первую после окончания войны и Потсдамской конференции 1945 года встречу глав четырех великих держав — СССР, США, Великобритании и Франции. Официальным главой советской делегации снова был Булганин, а в США в это время президентом был Эйзенхауэр. Никаких существенных результатов это совещание не принесло, но все же это был заметный шаг к ослаблению напряженности в мире. Возник термин «дух Женевы» как символ стремления к сотрудничеству, к решению споров мирным путем. Правда, употреблялся он в основном при желании упрекнуть противоположную сторону в нарушении этого духа.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я