Предначертание

Вадим Давыдов, 2006

Судьба и Рок. Пророчество и Предназначение. Честь и Долг. Чья могучая, безжалостная рука бросала Якова Гурьева из Москвы в Харбин, из Токио в Нью-Йорк, из Лондона – назад, в Москву? Кто он – игрушка Истории или её творец? О том, как Яков Гурьев становился настоящим Воином, сражаясь и побеждая, терпя поражения и теряя друзей и любимых, вы узнаете из второй книги трилогии «Наследники по прямой». Продолжение – следует!

Оглавление

Тынша. Сентябрь 1928

Она появилась на пороге кузни рано утром, едва только Гурьев успел развести огонь в горне. Поздоровалась и спросила, улыбаясь так белозубо и ясно, что он и сам улыбнулся.

— Что, нету ещё дядьки Степана?

— А я не помогу? — Гурьев обтёр ветошью руки, поправил зачем-то кожаный жёсткий фартук.

Ему очень нравилось её имя — Пелагея. Правда, видел её Гурьев нечасто, а уж разговаривать и вовсе не доводилось. Как кстати нам на помощь приходит его величество случай, подумал он. А впрочем, случайностей, как известно, не бывает.

— Ну, глянь, может, и справишься, — милостиво разрешила она, рассматривая его с явным любопытством, но ласково. — Кажись, рессора на бричке треснула.

Он вышел из кузни. Щегольская бричка-одноколка, с красными ободами колёс, уместная скорее в каком-нибудь дачном посёлке под Питером, нежели здесь, запряжённая тонконогой кобылкой с ухоженной и коротко подстриженной гривой и тщательно расчёсанным хвостом, стояла во дворе. Гурьев нагнулся, осматривая рессору. В это время и появился кузнец. Гурьев совсем рядом услышал его голос:

— Чего тебе, Пелагея?

— Да вот, дядько Степан…

Кузнец, сердито отстранив Гурьева, склонился у колеса. И тут же выпрямился, недовольно бурча:

— И где ж тебя на ей нелёгкая носит?! Третью рессору за лето, туды твою растуды! Яшка, помоги кобылу-то выпрячь. К полудню управимся, дай Бог. Иди ты, иди, Христа ради, Пелагея. Не мешай, без тебя работы хватат!

— Кто она? — спросил Гурьев, когда женщина скрылась за воротами.

— Пелагея-то? Известно, кто, — буркнул Тешков и, посмотрев на Гурьева, усмехнулся. — Повитуха она и траву заговаривает. И вообще ведьма, — кузнец опять усмехнулся. — Что, глянулась?

— А то, — просиял Гурьев.

— Ты смотри, — погрозил ему кулаком Тешков. — Ты от ей держись, парень, подальше. Не ровен час…

— Отчего же? — Тешков уже знал эту улыбочку, — когда Гурьев так начинал улыбаться, это означало… Что-то это непременно означало, одним словом. — Муж ревнивый?

— Да нет у ей никакого мужа, — сплюнул в сердцах на землю Степан Акимович. — Ведьма она, говорю ж тебе русским языком, парень…

— Ну, ведьма, так ведьма, — согласился Гурьев. — Так вы же знаете, дядько Степан, я жуть какой любопытный. Вдруг и у меня выйдет траву заговаривать?

— Заговорит она тебе корень, попляшешь тогда, — пообещал Тешков.

— Это как? — заинтересовался Гурьев.

— А вот заговорит — тогда узнаешь, — совсем уже непонятно сказал кузнец. — Я тебя упредил, Яшка. Гляди! Лет-то тебе сколько?

— Сколько ни есть — все мои, — отшутился Гурьев.

— То-то. Я смотрю, ты девок сторонишься, — прищурился Тешков. — А Пелагея… Давай, работа стоит, хватит лясы точить!

* * *

Гурьев подъехал на исправленной бричке к воротам, стукнул в них негромко обушком нагайки. Услышав голос Пелагеи, спрыгнул с козел, помог женщине распахнуть створки, завёл экипаж во двор:

— Принимай работу, хозяйка.

— Должна я чего? — Пелагея опять его разглядывала, из-под руки на этот раз, потому что голову ей запрокинуть пришлось.

Гурьев тоже смотрел на неё. Была бы Пелагея городской барышней — не задержался бы он с заходом. А так… И понравилась она ему по-настоящему: косы чёрные, короной на голове уложены, и платка никакого нет, глаза тёмные, словно угли горячие. Сложена Пелагея тоже была отменно — тело гибкое, сильное, а кость — не по-крестьянски лёгкая. Что-то было в ней, не то цыганская кровь, а может, и персидская, — сколько разных чудес да историй в казачьей вольнице случалось, только держись.

— А как же, — Гурьев улыбнулся отчаянно. — Один поцелуй.

— А не рано ль тебе с бабами-то целоваться, — рассмеялась Пелагея. — Не боишься меня?

— Так разве укусишь, — пожал он плечами.

— Ну-ка, пригнись, — нетерпеливо поманила его Пелагея. — Или на скамейку мне встать?!

Гурьев легко поднял её, — так, что женщина ахнуть едва успела, — поставил на подножку брички и приник губами к её губам. И целовалась Пелагея тоже никак не по-девичьи. Оторвавшись от неё, Гурьев шумно вдохнул полной грудью и опять улыбнулся.

— Нахальный, — не то одобряя, не то осуждая, потрепала его по затылку Пелагея. — Ох, и нахальный же!

— Есть немного, — не стал отпираться Гурьев. — А правду сказывают, что ты травы заговариваешь?

— А тебе что?!

— Меня научи.

— Ишь, чего захотел. Не мужицкое это дело! Ты разве не в кузнецы наметился?

— Я до всякой науки жадный.

— Недосуг мне, — нахмурилась женщина и только теперь сделала попытку убрать ладони Гурьева со своей талии. — Пусти, ну?!

— Не пущу, — он перехватил её руку, поцеловал сначала в запястье, потом в ладонь и почувствовал, как Пелагея вздрогнула, — еле заметно, но вздрогнула, и задышала чуть чаще. — Так что, научишь? А пойдёшь за травами, меня возьми с собой. Вдвоём веселее. А, Полюшка?

— Скорый какой, — и снова не понять было, то ли нравится ей это, то ли не слишком. — А кузня как же?

— Ты соглашайся, Полюшка, — усмехнулся Гурьев. — А с дядькой Степаном я договорюсь как-нибудь.

— Ну, согласилась, — Пелагея смотрела на него сверху вниз. И вдруг ловким движением сбросила его руки, чуть оттолкнула. — А дальше что ж?

— Дальше увидим, — Гурьев отступил ещё на полшага, подал ей руку, помогая сойти с брички. — Я приду, как в кузне закончу. Ты подожди, Полюшка.

Он ушёл на закате. Тешков ничего не спрашивал, пока Гурьев собирался, — всё без слов было понятно. Поворчал, но больше для виду.

Курень у Пелагеи был немаленький, хоть и жила женщина одиноко. Двор только небольшой, огород — тоже, из живности одних кур держала, а из скотины — кобылку, ту самую, что в бричку запрягала. Даже коровы не было.

— Да на что мне корова, — отмахнулась на его вопрос Пелагея. — Да и недосуг, говорю же. Когда за скотиной-то ещё ходить, — пока станицы окрест объедешь! А ты что ж, вправду травному делу учиться надумал?

— А то. Да я и тебя тоже кое-чему научить могу.

— Целоваться, что ль? — посмотрела на него Пелагея.

— Ну, и за этим не станет, — спокойно ответил Гурьев. — Смотри вот, Полюшка.

Он показал ей несколько точек, нажимая на которые, можно было достаточно эффективно снимать боль, и точки резонанса:

— Но тут, Полюшка, долгое воздействие требуется. Если боль снять — пяти минут достаточно, то для пробуждения жизненных сил недели нужны, а иногда — и месяцы.

— Похоже китайцы-то лечат. Однако у тебя по-другому как-то. Где ж это ты узнал-то такое?

— Выучился, — улыбнулся Гурьев.

— Сколько годков-то тебе, Яша?

— Дело не в возрасте. Меня этому с детства один мудрый человек обучал. Только я ещё так мало знаю. Вот, все секреты дядьки Степана выведаю, да дальше учиться поеду.

— Ежели я тебя отпущу, — тихо проговорила Пелагея, обвивая его шею руками.

Он только теперь ощутил, как соскучился по женскому телу и ласке. Это было, как взрыв, как буря, что налетает внезапно и яростно. Только он не спешил никуда. И лишь тогда, когда Пелагея взмолилась — не голосом, руками, ногами, потянув его на себя, — ворвался в неё, такую горячую, что разум не выдержал, отключился.

— Бесстыжий, — шептала Пелагея, целуя Гурьева. А он лежал и улыбался, как последний дурак. — Ох, бесстыжий охальник… Яша… Люб ты мне…

— И ты мне, — Гурьев провёл ладонью по её спине, так, что Пелагея вздрогнула длинно. — Ты такая красивая, Полюшка.

— Никуда не пущу… Мой…

Он не ответил, мягко отстранил женщину, перевернул на спину, развёл в стороны её руки, обвёл языком, мокрым и тугим, вокруг её сосков, — Пелагея застонала, выгнулась ему навстречу.

Она лежала, вжавшись головой Гурьеву в плечо, и ловкие её пальцы скользили по его груди. Пелагея подняла лицо, осветившееся улыбкой:

— Пойду баньку затоплю.

— Не устала ты, Полюшка?

— Уморить меня вздумал?! — тихонько рассмеялась Пелагея. — Подрасти малость, нахалёнок! Шучу, Яшенька, шучу я. Не сердись. Ох, да люб же ты мне…

В бане, при свете лампы, пускай и не слишком ярком, Пелагея разглядела его как следует. Гурьев увидел удивление на её лице, усмехнулся:

— Что, Полюшка? Не видала прежде обрезанных?

— Всяких видала, — отрубила Пелагея, — чай, не первый день на свете живу! А ты-то — татарин, что ли?! Ведь не похож совсем.

— Это, Полюшка, иногда в природе случается, — пояснил Гурьев. — Моисей, пророк, тоже обрезанным родился. Аврааму вот не повезло — пришлось на девяносто девятом году жизни такую деликатную операцию производить.

— Ишь ты — Моисей, — задумчиво повторила Пелагея и улыбнулась. — А то слышала я, что ты нехристь.

— Нехристь я, нехристь, Полюшка. Кто в городе живёт, в церковь не ходит да не постится — тот и есть нехристь, конечно.

— Но крещёный же ты?

— Нет.

— Как же это?!

— А так, Полюшка.

— Так не спасёшься ведь!

— Я?!? — изумился Гурьев. — Ох, Полюшка. Если б так просто спастись можно было — это же просто чудо, да и только. Погубить душу — минутное дело, а вот спасти… Это служба, так уж служба, Полюшка. Да ты ведь и сама знаешь.

— Нельзя ведь человеку без веры-то, — убеждённо сказала Пелагея. — Что за вера у тебя, Яша?

— Экуменист-агностик, — Гурьев наклонил голову набок.

— Книжек ты много слишком читаешь, вот что, — нахмурилась Пелагея.

— Не без этого, — Гурьев улыбнулся, рассматривая её, любуясь откровенно зрелищем её тела.

— И чего уставился? Бабу голую ни разу не видал, что ли?

— Иди сюда, Полюшка, — он потянул Пелагею за руку, прижал к себе, поцеловал в ключицу. — Полюшка моя.

— Полюшка… Мать меня так звала. Угадал-то. Это мне только, или ты всем такой пожар промеж ног зажигаешь, Яшенька? Ох, нехристь ты мой…

* * *

Он ушёл под утро, почти на рассвете, когда Пелагея седьмой сон досматривала. Зашёл в кузню, переоделся, огонь в горне раздул, поковки вчерашние разложил. Вспоминал эту ночь, улыбался, — дурак дураком. Тешков появился, поглядел на него. Ничего не сказал, только головой покрутил.

К полудню шло дело, когда появилась Пелагея — с узелком и кувшином:

— Здравствуй, дядько Степан. Здравствуй, Яша, — Пелагея остановилась в проёме, словно не решаясь дальше идти. — Я вот, поснедать тебе собрала. Тут морс клюквенный, холодный. Ты поел бы, а то ускакал спозаранку-то.

Гурьев быстро ополоснул лицо, руки, взял у неё еду:

— Спасибо, Полюшка.

— Приходи, как завечереет, — тихо сказала Пелагея, украдкой поглядывая на Тешкова, что нарочито громко и с отсутствующе-озабоченным видом гремел каким-то инструментом. — Придёшь?

— Приду, Полюшка. Обязательно, — Гурьев улыбнулся и осторожно погладил её по смуглой гладкой щеке. — Не тревожься, голубка, приду я. Приду.

Когда женщина ушла, кузнец вытаращился на Гурьева, будто впервые увидел:

— Ну, парень! Это что же такое делается?! Палашка-то, — это ж завсегда у ей в ногах кувыркались, а тут… Видать, колдун ты почище её-то будешь?!

— Колдовство здесь ни при чём, дядько Степан, — вздохнул Гурьев. — Просто у каждого человека своя кнопочка имеется. Нужно только знать, где она и как на неё нажать правильно.

— Вот это самое великое колдовство и есть, — кивнул кузнец.

— Чего ж замуж не берёт её никто? — тоскливо спросил Гурьев. — Она же такая…

— Вот ты и возьми, — сердито сказал Тешков. — Ведьма да нехристь, два сапога — пара. Как Егора-то её краснопузые подстрелили, ещё в двадцать третьем, так и кукует одна. И мать её, царствие небесное, такая ж была. Одна да одна. Кто ж из казаков такую ведьму, как Палашка, себе в жёны захочет? Жена, Яшка, это дело серьёзное. Это тебе не на сеновале ночами кувыркаться! А то ты не понимаешь. А ей одного завсегда не хватало. И как ты её объездил, вот чего не пойму!

— А дети?

— Да каки там дети, — закряхтел кузнец. — Дети! Сапожник без сапог сам завсегда, а то ты не знашь. Чего не так у ней там, не моё это дело, я не фельшер. Нету, и всё тут!

— Идёмте, дядько Степан, — разом соскочил со скользкой темы Гурьев. — Хочу вам одну штуковину показать, что я со сплавом придумал. Без вашего глазомера не справиться.

* * *

Она оказалась совсем не такой, какой расписывала её молва. Просто никто никогда не догадался — или не умел — приласкать Пелагею по-настоящему, как ей мечталось, пусть и не вполне осознанно. А Гурьев — сумел. И Пелагея со всей благодарностью, на которую только была способна её яркая, сильная и отважная душа, раскрылась ему навстречу. Он даже немного испугался того всплеска чувств и чувственности, которые разбудил в этой красивой, ещё совсем молодой — особенно по столичным меркам — женщине. Пелагея была старше его на восемь лет — это по станичным понятиям «баба», а на самом деле… И Пелагея, шалея от его нежности, носила, лелеяла свою нежность к нему, светясь ею так, что глазам было на неё неловко смотреть. Конечно, Гурьеву нравилось её обожание. Нравилось ощущать себя главным, мужчиной. Гурьеву нравилось, как цветут её лицо и глаза, как даже походка её изменилась. И люди отметили эту перемену. Бабы завидовали — отчаянно, но как-то не зло. Не поворачивалось почему-то на них злобиться. Пелагею и в самом деле будто подменили — едва ли не враз: куда только что подевалось от прежней. «Яшенька… Соколик мой ненаглядный…»

Он действительно с удовольствием слушал Пелагею. А она, не отдавая себе отчёта в этом, растворялась в Гурьеве — первом в её жизни мужчине, который жадно и внимательно её слушал. Он отмечал её местами диковатые понятия об окружающем мире, но не считал себя вправе встревать с исправлениями, — даже в этой её дикости была удивительная, завораживающая его гармония. Пелагея была так восхитительно, пугающе хороша, — всегда, во всём и везде, чтобы ни делала: наводила ли глянец в доме, вышивала ли, когда выдавалась свободная минутка, раскрывала ли свои смешные знахарские секреты. Нет, он не смеялся. Он слушал. Сравнивал с тем, что успел узнать от Мишимы, удивлялся некоторым буквально поразительным совпадениям. Учился, с непонятным для Пелагеи вниманием, старался не упустить ни одного слова из её пояснений — не ожидала она такого от городского и учёного, каким казался ей некоторое время Гурьев, — вникая в детали и мелочи её умений и знаний. Она сама стала многое лучше понимать, рассказывая. Он ей объяснял, почему это происходит именно так, вырастая в её глазах ещё больше, становясь для неё ещё важнее. Иногда и сердилась на него Пелагея, не на шутку увлекаясь своей ролью учительницы:

— Да что не так-то?!

— А в прошлый раз ты это иначе рассказывала, Полюшка.

— Что с того-то — в прошлый?! То прошлый и был. Я тебе что ж, не по писаному ведь, — Пелагея, кажется, смутилась.

— Что ты, голубка, — покаянно повесил голову Гурьев. — Я ведь просто понять хочу.

— И как у тебя голова не пухнет, — улыбнулась Пелагея, запуская Гурьеву пальцы в шевелюру и ероша ему волосы на макушке. — Вот уж дотошный, беда с тобой! Нет у меня книжек-то, Яшенька. Всё, что за мамкой выучить успела, а она померла, мне ещё и двенадцати годков не исполнилось.

— А что, были и книжки? — удивлённо приподнялся, опираясь локтем на жёсткую, пропечённую солнцем степную землю, Гурьев.

— Были, а как же. Остались там, — Пелагея махнула рукой в сторону границы. — Без книжек много и не упомнишь. Как бежали за речку, так не до книжек было.

— А хочешь, я тебе привезу? — Гурьев наклонил голову к левому плечу.

— Скаженный, — улыбнулась Пелагея. — Разве найдёшь их теперь?! Сожгли, не иначе. Жалко. Ну, ничего, и так проживём.

Пелагея достала нож, который носила всегда на шейном шнурке. Гурьев и прежде видел его, но мельком.

— Дай-ка мне на кинжал твой взглянуть, Полюшка.

Он протянул было руку, но получил шлепок:

— Нельзя.

— Отчего же?

— Нельзя, говорю, да и всё! Не простой это нож. Нельзя никому его трогать чужому.

— Разве я чужой? — тихо спросил Гурьев, заглядывая ей в глаза.

Поколебавшись мгновение, Пелагея протянула ему нож рукоятью вперёд. Он взял осторожно, внимательно рассмотрел. Нож странноватый — чёрная, толстая рукоять морёного дерева, клинок недлинный, вершка два, но обоюдоострый. И работа — так себе, прямо скажем, не блещет. Гурьев вернул нож Пелагее:

— А хочешь, я тебе новый сделаю?

— Что, мой не глянулся?

— Нет, — честно сознался Гурьев. — Ей-богу, у меня лучше выйдет.

— Ну, сделай, — кивнула, соглашаясь, Пелагея. — Может, и правда. Этот я сама точила, да, видать, не рукастая я на такое.

Нож у Гурьева удался на славу. Узкий, с неглубоким долом, обоюдоострый клинок, по форме напоминающий остролист, с полировкой, отчётливо выявляющей структуру металла, и наборной рукояткой из кожаных шайб. Он надел женщине на шею чехол, — тоже кожаный, многослойный, с защёлкой-фиксатором, что не позволял ножу выскользнуть, даже зацепившись за что-то случайно:

— С обновкой тебя, колдунья моя.

Пелагея опустила глаза, рассматривая чехол, а Гурьев любовался.

Полюбоваться, что греха таить, было чем. Он даже немножко гордился собой, — совсем чуть-чуть, потихоньку: такая женщина, — и его! Пелагея даже и не думала прятать от кого бы то ни было эту свою отныне безраздельную ему принадлежность — ни от самого Гурьева, ни от окружающих. Гурьев без стеснения принимал её знаки внимания — и вышитую рубашку, и поясок, и узелки с обедом. Это было так же естественно для Пелагеи, как дышать. Она знала о предстоящей разлуке. Ведь Гурьев спокойно и ясно говорил об этом, а Пелагея уже знала — как он скажет, так и будет. Её почему-то не волновало это ничуть. Как будто.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я