Киммерийская крепость

Вадим Давыдов

Яков Гурьев – «самый верный, самый страшный сталинский пёс». Или это – всего лишь личина? Но если да, то зачем? В чём его предназначение, что делает он на берегах Чёрного моря, далеко от Москвы? Может быть, именно здесь решается исход грядущей смертельной схватки за судьбу страны и народа? О том, что же происходит на самом деле, вы узнаете из первой книги трилогии «Наследники по прямой». Продолжение – следует!

Оглавление

Литерный «Москва — Симферополь». 27 августа 1940

Отворив незапертую, несмотря на его просьбу-предупреждение, дверь, Гурьев увидел, как попутчица опять вздрогнула. Она сидела вместе с девочкой на том самом месте и, кажется, в той же позе, в какой он её оставил. Гурьев кивнул и улыбнулся обеим, словно старым знакомым, достал из сетки для мелких вещей свежий номер «Известий» и сел на свой — дважды законный — диван.

Он успел даже перевернуть страницу, где осьмушку полосы занимал портрет Папы Рябы, как припечатал лучшего друга чекистов ещё в двадцать восьмом неутомимый на придумывание всяческих прозвищ зам Городецкого Степан Герасименко, и усмехнулся. Давно, давно мы так не говорим и даже не думаем, Стёпа. Очень, очень давно.

«ТАСС, 26 августа. В последнее время в средствах буржуазной печати настойчиво муссируются слухи о якобы ширящейся советизации республик, недавно присоединившихся к СССР. При этом так называемые „аналитики“ этих самых средств печати утверждают, будто в этом и состоит основной смысл присоединения к СССР. Совершенно ясно, что подобные утверждения преследуют своей целью вбить клин недоверия и настороженности между населением присоединившихся к СССР республик, органами местного самоуправления этих республик и руководством СССР, командованием и бойцами РККА, дислоцированными на территории Литвы, Латвии, Эстонии, Западной Украины и Белоруссии, Молдавии, Буковины и Закарпатской Украины. Несмотря на отдельные факты превышения власти военными комендантами территорий и сотрудниками органов НКВД по борьбе со шпионажем и саботажем, несмотря на злоупотребления и некомпетентность некоторых советских и партийных работников на местах, проявленное ими непонимание нужд и чаяний простых людей, руководство СССР, тщательно расследуя каждый такой случай и строго, беспристрастно наказывая виновных, подтверждает свою приверженность принципам, лежащим в основе договоров о взаимопомощи и договоров о вступлении в СССР — принципам широкого и глубокого местного самоуправления, многоукладной экономики, внимательной и взвешенной национально-территориальной политики».

Неплохо, решил Гурьев, неплохо. Хороший щелчок по носу этим писакам. Одно слово — щелкопёры. Акулы пера. Шакалы ротационных машин. Сейчас опять вытьё начнётся — обман, дезинформация, да кто же поверит, большевики, коммунисты… Им всегда будет мало — что бы мы не делали. Всегда слишком мало «демократии», всегда слишком много контроля. Они не помнят — и не хотят помнить, что вытворяли сами, прежде чем стали великими и свободными. Сытый голодного не разумеет. Ничего, ничего. Мы справимся.

Процесс изучения официальных новостей был прерван появлением кондуктора:

— Билетики предъявляем, граждане, билетики на проверочку!

Гурьев достал паспорт, обе плацкарты и протянул их дедуле. Когда женщина поняла: Гурьев показал не один билет, а два, кровь совершенно отлила от её лица, и без того отнюдь не пышущего здоровьем. Кондуктор так долго и придирчиво изучал бумаги — Гурьев даже развеселился: тоже мне, выискался специалист по органолептике [2]. Дедушка Мазай со вздохом вернул ему документы:

— А гражданочки паспорточек? Будьте добры, гражданочка. — И, куда более подобострастно, — Гурьеву, в котором безошибочным лакейским чутьём распознал большое начальство, впрочем, плохо представляя себе реальные масштабы этой величины: — Понимаете, гражданин, — инструкция. Полагается, значит-ца, у всех пассажиров документики проверочке подвергать, значит-ца, на соответствие предъявляемой личности, потому как бдительность — это в нашем кондукторском деле, гражданин хороший, самое главное. Без этого нам, кондукторам, никак невозможно, значит-ца!

Гурьев удивился. Кого-то ищут? Её? Ориентировку кондукторам раздали? Чушь, подумал он. Просто быть такого не может. Вот совершенно. Или я недостаточно представительно выгляжу? Вот же навязались, на мою голову. С внушающей невольное уважение скоростью и правдоподобием Гурьев изобразил осеняющую лицо — непонимающе-, начальственно-, брезгливо-, изумлённо-, скучающе-, раздражённую — полуулыбку, полугримасу:

— Что!?

Натолкнувшись взглядом на серебряный смерч в завораживающе светлых глазах непонятного пассажира, ревнитель железнодорожной дисциплины вжал голову в плечи. Но выскакивать за дверь не спешил. То ли совсем обезумел от странности ситуации, то ли ещё что. Конфликт ужасов, подумал Гурьев. Ужас здесь и сейчас — и ужас там и тогда. Что выбрать? Что предпочесть? Какая дилемма. Какой молодец Гурьев. Как умеет ставить людей в безвыходное положение. Ну да, ну да.

Он откинулся на бархатную спинку дивана, сложил ногу на ногу, слегка покачал начищенным до невероятного блеска ботинком и вдруг щёлкнул в воздухе пальцами — так громко, что все присутствующие вздрогнули, а девочка испуганно прижалась к матери. Кивнув, проговорил, голосом выстуживая воздух в купе до стратосферной температуры:

— Товарищ Кукушкин. — Фамилию кондуктора Гурьев запомнил. Он всегда всё помнил. Ну, откуда, в самом-то деле, было знать старому сексоту [3]: Гурьев внимательно изучил штатное расписание литерного пару дней тому назад. И знал не только дедкину фамилию и физиономию, но и кое-что ещё, гораздо более интересное. Увидев, как поехало у деда лицо, Гурьев чуть-чуть прищурился. — За проявленную бдительность объявляю вам благодарность. А теперь сделайте одолжение, — он так повёл взглядом в направлении двери, что кондуктора качнуло. — Закончите проверку пассажиров, принесёте три стакана чаю и печенье. И не отлучайтесь далеко. Если понадобитесь, я вас позову.

Дедушка Мазай громко сглотнул и, засновав головой так, словно она была приделана к челноку швейной машинки, испарился. Гурьев, посмотрев секунду на дверь, шевельнул бровями и взялся, как ни в чём не бывало, за газету. И, лишь заслонившись от женщины бумагой, прищурился, увидев почти наяву, как кондуктор, рухнув на шконку в своей конуре, трясущимися руками накапывает себе в стакан камфару. Стукач в трауре. Бог ты мой, как же мне это надоело. А ведь это всё придётся разгребать, разгребать. Нельзя же просто убить их всех. Или можно?

Девочка всё это время тихо, как мышка, возилась в уголке с маленькой тряпичной куклой, судя по всему, самодельной. Женщина первой нарушила тишину:

— Что же вы так газетой увлеклись, товарищ следователь? Что у вас там дальше по плану — случайное знакомство? Давайте, не стесняйтесь!

Гурьев вздохнул и понял: дочитать «Известия» он сможет только вечером. Если сможет вообще. Ты правильно угадала, милая, я умею приказывать, подумал он. А приказывать у нас может только тот, у кого есть власть. Никому даже в голову не приходит, что и обычный человек должен уметь приказать власти оставить его в покое. А если она не захочет — свернуть ей шею ко всем чертям.

— У вас есть выбор? — спокойно спросил Гурьев, медленно и аккуратно складывая газету.

— Что?! — голос женщины сорвался. Он увидел, как задрожали её руки, и как на побледневшем лбу мгновенно выступили капельки пота.

— Я спрашиваю, какой у вас есть выбор? — повторил Гурьев, по-прежнему не повышая тона. — Даже если я и в самом деле следователь. Что это меняет в нашей ситуации? Поверьте, ровным счётом ничего. Вот совершенно. Кто у вас там? Муж?

Конечно, она поняла, о чём он. Кивнула и съёжилась. Гурьев на миг прикрыл глаза. Ни у кого из нас нет выбора, подумал он. Ни у кого. Это лишь кажется, будто ты высоко и у тебя есть выбор, — ещё и потому, что ты высоко. На самом деле всё не так. Очень давно нет у нас выбора. Может, он и был у нас раньше. А теперь — весь вышел.

— Ну, будет, — он опять вздохнул и посмотрел в окно. — Извините, если я вас напугал. День такой выдался. Никакой я не следователь. Я учитель. Еду на работу в Сталиноморск.

— Довольно глупо, между прочим, придумано, — вскинулась вдруг женщина, и Гурьев услышал в её голосе истерические нотки. — Да какой же вы учитель?! Вам… Вы… Вон какой… Да видно же… Сразу же всё видно! А в Сталиноморске у меня мать живёт… Господи, Господи, как же это…

Женщина прижала кулачки к щекам и зажмурилась. И слёзы, которые Гурьев никогда не мог переносить, так и брызнули у неё из глаз.

Ох, женщины, грустно подумал Гурьев, всё-то вы чувствуете, хорошие вы мои. Учитель. Наставник заблудших. Всё видно, да? Так-таки прямо и всё? Распустился. Дисквалифицировался. Раньше кем угодно мог притвориться — хоть японским богом. А теперь — сразу видно. Сразу видно: хочу — убью, хочу — помилую. Советский начальник. Это была с самого начала очень глупая идея — ехать поездом. С самого начала. Надо было лететь — как обычно. До самого места. Почему, почему?!

— Мама, я кушать хочу, — вдруг сказала девочка, пододвигаясь поближе к женщине. — Дай мне хлебушка…

— Катюша, потерпи, солнышко, — женщина словно опомнилась, быстро провела мысками ладоней по скулам, ловко, привычно взяла дочь на руки. — Потерпи, золотко, ладно? Приедем к бабушке, она нам пирогов испечёт…

— А пироги вкусные?

— Вкусные, вкусные. Потерпи, ладно?

— А мы далеко ещё до бабушки поедем?

— Нет, лапонька, недалеко. День да ночь, сутки прочь. Да, маленькая? Потерпишь? Ты ведь у меня умница, доченька моя золотая, да?

Девочка, вероятно, очень хотела, чтобы мамочка похвалила её, но голод был куда сильнее желания быть хорошей и умной. Катюша негромко захныкала с опаской посматривая на дядю, которого мама назвала страшным словом «следователь».

Гурьев взялся рукой за горло, в котором в этот момент что-то еле слышно пискнуло — давя этот писк, Гурьев негромко кашлянул, поведя головой из стороны в сторону, — и, сохраняя вид весёлого безразличия, вышел из купе.

Если я убью его когда-нибудь, подумал Гурьев, то вот именно за это. Ни за что другое. Он замер, вцепившись в поручень под окном. Когда всё кончится, я его убью. Или всё-таки не стану? Ведь я же дал слово. И я никогда не обещаю того, чего не могу. И всегда могу то, что обещаю.

Он оглянулся, зашёл в туалет. Поморщился от неистребимого аммиачного амбре и решил, что заставит дедушку Мазая драить очко без перерыва как минимум до Харькова. Посмотрел в зеркало, достал расчёску, пригладил волосы, — видом своим остался вполне доволен. Плотно затворив за собой дверь, Гурьев зашагал в направлении вагона-ресторана.

Подойдя к стойке буфета, Гурьев натянул на лицо самую обольстительную из имеющихся в его арсенале улыбок:

— Девушка! На два слова.

— Да, — не оборачиваясь, буркнула девица, поглощённая каким-то невероятно важным буфетным занятием.

— Как вас зовут, милая?

Таким тоном — и таким голосом — не разговаривают простые смертные пассажиры с простыми смертными буфетчицами. Девушка развернулась и с благоговейным ужасом уставилась на незнакомца, от которого её отделяла хлипкая преграда буфетной стойки. В долю секунды оценив его рост, телосложение и наряд, а также явно не пальцами впопыхах, как у большинства окружающих, организованную причёску, буфетчица, начисто позабыв о драгоценном достоинстве работника советской сферы услуг, резко сменила тон и, не забыв кокетливо передёрнуть плечиком, прошелестела, расцветая гимназическим румянцем:

— Рита…

— Замечательное имя, — Гурьев навис над стойкой и заговорщически подмигнул, продолжая улыбаться. — Ритуля, радость моя, выручайте. Горю, как швед под Полтавой.

— А что случилось? — участливо спросила девушка, мечтая о том, чтобы непонятный пассажир взмолился о помощи, — и тогда, она, Рита, — о, тогда!..

— Да вот, понимаете, сестру с дочкой везу к матери на юг, ну и, как всегда, бледную курицу в газете забыли дома. В суматохе сборов, так сказать. Помогите, солнце моё, ликвидировать прорыв, а?

— Поможем, — важно кивнула Рита и просияла: — А я вас знаю! Вы ведь киноартист, да? Я вспомнила, я вас в кино видела, да ведь?

Конечно, подумал Гурьев, я ведь страшно похож на Черкасова [4]. Сегодня — на Черкасова. Сегодня мне хочется быть похожим на Черкасова. Такой я себе выбрал образ на ближайшие пару — тройку недель. Мне так захотелось. Надо же и мне когда-нибудь развлекаться, верно? Впрочем, те времена, когда подобные игры действительно развлекали его, давно и, кажется, безвозвратно миновали. Теперь вынужденное лицедейство — безупречное, разумеется — вызывало у него скуку. Оскомину, — вот, пожалуй, самое подходящее слово. Ну, ничего. К счастью, с Ритой можно было особенно не церемониться:

— Точно, — серьёзно подтвердил Гурьев. — «Броненосец Потёмкин», помните, там коляска прыгает по лестнице?

— Помню!

— Вот я в той коляске и лежал. Страшно было, вы, Ритуля, не поверите.

— Вам бы всё шуточки, — притворно нахмурилась Рита. — Ладно, посидите, я сейчас принесу! Вам сколько порций?

— Две, — улыбка Гурьева сделалась ещё обворожительнее. — Умоляю вас, бриллиантовая моя, яхонтовая, умоляю, скорей!

Буфетчица ласточкой метнулась в кухонный отсек и через минуту вынесла Гурьеву рамку с тремя судками:

— Вот! И чай ещё там, горячий. Настоящий цейлонский!

В голосе Риты было столько всего… И неподдельная гордость за родной буфет, сумевший угодить таинственному посетителю, похожему сразу на интуриста, артиста и графа Монтекристо; и неодолимое желание, — ну, пожалуйста, пожалуйста, Боже, пусть этот человек, без всякого сомнения, из породы хозяев жизни, посмотрит на неё, буфетчицу Риту Зябликову из подмосковного городка Люберцы, где живут её четверо братьев и сестёр с мамкой, которая в свои сорок с небольшим выглядит, как семидесятилетняя старуха, а отец втихаря совсем уже спился с круга, — пускай он посмотрит на неё так, как она на самом деле заслуживает! Ведь она настоящая, живая женщина, тоскующая по истинной, неподдельной, большой любви, — и разве виновата она в том, что готова обрушить эту тоску на любого, кто хотя бы случайно окажется на директрисе огня?! И жажда штормовых страстей, которые ей не суждено пережить, и жгучая, смертельная зависть к той, которую этот светский лев, морской волк и полуночный ковбой, он же калиф, султан и герой, страстно ласкает сутки напролёт, шепча о своей негасимой любви… И что только не вырывалось ещё из глубин Ритиной души вместе со звуками ее голоса! Гурьев был для бедняжки олимпийцем, сошедшим прямо с небес. Прямо к ней. Прямо здесь. Прямо сейчас.

— С сахаром?

— А как же! И с лимоном!

— Ритуля, вы — просто чудо, я даже не знаю, нет слов. А фрукты тут у вас есть?

— Конечно, — Рита сработала глазами, сама того не зная, по хрестоматийной схеме — «в угол — на нос — на предмет»: незамысловатое пикирование Гурьева попадало в цель безошибочно, прежде всего, по причине прямоты и крайней доходчивости. Сам он в такие минуты над собой слегка посмеивался, прекрасно понимая, как выглядит вся эта бутафория со стороны для искушённого наблюдателя.

— Даже ананасы! Только дорогие очень.

— Ну, это нас не остановит на нашем праведном пути. Дайте, счастье моё, пару ананасов и яблок с полдюжины, поярче, лично для меня!

Получив пакет, Гурьев протянул девушке три купюры по пять червонцев:

— Сдачи, как говорят у нас на Кавказе, не надо.

— Ой, что ы, — Рита потупилась, но деньги взяла — алчный огонёк промелькнул у неё в зрачках. — Ой, вы такой щедрый, мужчина! Может, коньяку хочете? Армянский, четыре звёздочки!

— Не теперь, — торжественно-таинственно прошептал Гурьев и подвигал бровями, как Дуглас Фербенкс [5]. — Мне, к сожалению, пора. Всех благ, Ритуля, — и Гурьев, склонившись, чмокнул буфетчицу в щёчку — непостижимо элегантно для человека, у которого обе руки заняты комплексным обедом и десертом.

Ещё и поклонившись на прощание остолбеневшей Рите, он ретировался.

* * *

В купе он вывалил добычу на столик, где уже исходил крутым паром исправно доставленный кондуктором чай. Женщина посмотрела на Гурьева круглыми от изумления глазами:

— Учитель Вы, да?! — губы у неё прыгали, как сумасшедшие. — Учитель, да? Учитель…

— Да, — Гурьев опустился на диван. — Покормите ребёнка и сами поешьте, у вас лицо зелёное — невозможно смотреть.

Женщина разрыдалась. Гурьев не успокаивал её — молча сидел, выбивая пальцами по столешнице замысловатую дробь и смотрел в окно. А лицо было таким, словно не происходит ровным счётом ничего интересного.

— Мама, не плачь, — девочка подёргала её за рукав. — Мама, я очень кушать хочу… Давай покушаем, мама, мам… Посмотри, какие красивые, это яблоки, да? Мама, а это что такое? — Катя схватила ананас за зелёный хвост.

Женщина перестала всхлипывать и посадила дочку на колени. Он расставил судки, достал нож — несмотря на то, что Гурьев раскрыл его за спиной под пиджаком и совершенно бесшумно, при виде хищного, матово-чёрного клинка попутчица всё равно вздрогнула — и приступил к разделыванию заморской диковины. Выложив кусочки ананаса на блюдце, Гурьев придвинул лакомство Катюше:

— Ешь. И подружку свою не забудь покормить, она, наверное, ужас какая голодная.

— Ага…

— А как её зовут?

— Машенька, — еле слышно прошептала девочка.

— Ешьте, ешьте, Катенька и Машенька, — Гурьев улыбнулся. — Ехать нам целый день и целую ночь, так что следует хорошенько подкрепиться.

Глядя на негаданных своих попутчиц, Гурьев щурился и делал вид, что пристально и с интересом разглядывает чеканку на подстаканнике, — мужественно сражаясь с непреодолимым желанием смять его в кулаке, как фольгу.

Закончив с едой, женщина уложила Катю спать. Та не нуждалась в долгих уговорах — уснула тотчас же, крепко прижав к себе куколку. Женщина достала платок, вытерла глаза и несмело улыбнулась Гурьеву:

— Извините меня… Вы… Вы ведь не следователь, правда?

— Нет. А что — похож?

— Не знаю… Не очень. То есть… Нет, нет, совсем не похожи!

— Ну и замечательно, — Гурьев нарочито рассеянно провёл рукой по щекам, будто проверяя, не сильно ли отросла щетина. — Вы успокойтесь. Приедете домой, всё будет нормально. Не станут вас там искать.

— Откуда вы знаете?

Гурьев только плечами пожал:

— Знаю. Как вас зовут?

— Вера.

Гурьев назвал себя и скользнул глазами по стоптанным в прах Вериным туфлям:

— И давно вы так… скитаетесь?

Что-то было в его тоне, голосе, взгляде такое, что Вера заговорила безо всякого страха. Как это назвать словами, она не знала. Просто почувствовала, как тоненькая золотая паутинка протянулась от Гурьева к ней. Просто поняла: Гурьеву — можно.

— Полтора года. Почти…

— Что?!

— Когда Серёжу — мужа моего — арестовали, мы с Катей к моей подруге жить ушли. Просто она человек очень хороший, понимаете? С работы меня выгнали почти сразу, а из квартиры мы сами ушли. Если б не ушли, нас бы через неделю забрали бы следом, а то и скорее ещё… Да что я вам… Вы же знаете. Вот. Сергей инженер, он в конструкторском бюро Лифшица работал, они Днепрострой проектировали, их всех вместе и забрали, в одну ночь… А в квартире опечатано было всё, деньги, документы, вещи — в чём были, в том и ушли. Пока у Марии жили, я ей по хозяйству помогала, подъезды меня взяли убирать… Правда, когда заплатят, а когда и… Иди, говорят, вражина, а то в милицию сейчас! Я возвращаюсь позавчера с уборки, а Мария стоит в дверях и Катю одетую за руку держит — уходите, говорит, час назад участковый заявлялся, спрашивал, кто такие, почему без прописки? Две ночи на путях ночевали, прятались, чтобы наряд не застукал, а сегодня почему-то у входа на перрон не было контроля, я и решилась — будь что будет, всё одно не дадут жить нам.

— Ясно.

Гурьев коротко кивнул и стиснул зубы. Интересно, в «шарашку» или в расход? Они же не все попадают в «шарашку». Мы не можем взять всех. Почему, чёрт подери, почему не всех?! Ну, ладно, рабский труд на благо Родины, даже если это рытьё канав, дороги в никуда, прииски или дурной, без разбора и смысла, лесоповал, истребляющий не только деревья, но и всё живое вокруг, — это я ещё могу хоть как-то осознать. Не простить, не понять, — но уяснить это ещё как-то возможно. Но стрелять-то зачем?! Это вечное, вечное, неизбывное, не то византийское, не то ордынское, не то из обоих зловонных колодцев сразу — «бей своих, чтоб чужие боялись». И никак не понять им, убогим: чужие не боятся, когда свои лупят своих же. Они злорадствуют. Мы наш, мы новый. Вот за это, Степан? За это, Сан Саныч?! Ничего нового. Всё старое, как тлен.

— Знаете, я, когда вас увидела…

— Не надо, Верочка. Я понимаю. Всё в порядке.

— Яков Кириллович… Вы… Как вы не побоялись с этим… с кондуктором? А если бы он не послушал… или в милицию… — Вера запнулась. — И не страшно вам?

Гурьев посмотрел на Веру, и едва заметная усмешка тронула уголки его резко очерченных жёстких губ.

— Отчего вы молчите? — тихо спросила Вера. — Я глупые вопросы задаю, да?

— Это в вашем положении простительно. А молчу я вовсе не по причине природного хамства, поверьте. Давайте на «ты», хорошо? Я если и старше, то совсем не намного.

— Хорошо.

— Ты на Кузнецком была?

— Это в справочной? Была. У меня передачу даже ни разу не приняли.

Гурьев покачал головой и полез за папиросами. Потом поднялся:

— Отдыхай, Веруша. Тебе выспаться надо как следует. Приляг, я выйду воздухом подышать.

Вот так всегда. Всегда и со всеми. До дна быстротекущих дней, — он стоял в тамбуре, слушая свист ветра, перемежаемый громыханием колёс на стыках. — Где же мне сил на всё это взять?! Лучше б ты был, Господи. Ей-богу, так было бы для всех лучше. И для меня, наверное. Как и для всех остальных. Ну, а поскольку Тебя нет… На нет, как говорится, и суда нет. Только Особое совещание. Так что придётся самим. Самостоятельно. С помощью лома и такой-то матери. Ничего, ничего. Мы исправимся. Мы обязательно исправимся и всех их передавим. Мы исправимся. Исправимся. И справимся.

Гурьев сжал кулаки, закрыл глаза и медленно сел на корточки, прижимаясь к стенке вагона. И долго ещё сидел так.

Примечания

2

Органолептика — совокупность способов визуально-тактильного исследования объектов, в криминалистике — в т.ч. документов и банкнот на подлинность.

3

Сексот (секретный сотрудник, встречается также аббревиатура с/с) — известный и широко употребительный с 20-х гг. ХХ в. термин для обозначения штатных и нештатных осведомителей ЧК/ГПУ/НКВД.

4

Популярный в 30-е — 40-е годы советский актёр, сыгравший в кино Александра Невского и Ивана Грозного в одноимённых фильмах.

5

Знаменитый в 20-е — 30-е годы ХХ в. американский актёр, снявшийся в советском фильме «Поцелуй Мэри Пикфорд».

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я