Киммерийская крепость

Вадим Давыдов

Яков Гурьев – «самый верный, самый страшный сталинский пёс». Или это – всего лишь личина? Но если да, то зачем? В чём его предназначение, что делает он на берегах Чёрного моря, далеко от Москвы? Может быть, именно здесь решается исход грядущей смертельной схватки за судьбу страны и народа? О том, что же происходит на самом деле, вы узнаете из первой книги трилогии «Наследники по прямой». Продолжение – следует!

Оглавление

Сталиноморск. 30 августа 1940

Выйдя за школьную ограду и прошагав с полсотни метров в направлении дома, Гурьев заметил «хвост». «Хвост» был явно не милицейский и не чекистский, хотя ручаться он бы на всякий случай не стал. Гурьев удивился. Этого не должно было быть. Не должно было быть никакого «хвоста». Неужели шпана, подумал он. Вот это да. Обхохочешься. Невероятно. Только этого мне не хватало.

Он замедлил шаг и сделал вид, будто никуда не торопится. Хмыреватый вьюнош, увязавшийся за Гурьевым, не отставал. Ну-ну, подумал Гурьев. Отрываться пока не станем, посмотрим, что дальше.

Он прогулялся по набережной, потом по Приморскому бульвару, свернул на Сталинский проспект, постоял у кинотеатра «Краснофлотец», тщательно изучив программу киносеансов. Снова вернулся на бульвар, опять профланировал по набережной. Похоже, его филер утомился и соскучился. Гурьев вздохнул и пропал.

Он умел исчезать, никуда не исчезая физически. Гурьев дождался, пока шпик-самоучка устанет метаться туда-сюда, и встал перед ним, как лист перед травой:

— Огоньку не найдётся? Спички вот, — Гурьев, держа в одной руке папиросу, другой растерянно похлопал себя по карману чесучового пиджака и смущённо, обезоруживающе улыбнулся: — Дома, такое дело, забыл, наверное…

Топтунчик помялся, поозирался, посмотрел на Гурьева, невероятно правдоподобно прикидывающегося лопухом и фрайером, — он даже ростом сделался ниже, кажется, — и, снисходительно осклабившись, полез в штаны за изделиями фабрики «Сибирь», славного детища родимого Главспичпрома.

В следующее мгновение, успокоенный прикосновением гурьевского среднего пальца к точке на затылке, он уже спал, как младенец. Гурьев легко приподнял его, придерживая подмышками, поднёс к скамейке и аккуратно усадил, надвинув парню на глаза его собственную кепку. Улыбнулся нескольким мимохожим курортникам и, разведя виновато руками, — ну, перебрал пивка парнишка, день уж больно жаркий сегодня, — направился к Вере.

Не тащить же их к Макаровой, подумал Гурьев. Вот уж не было печали. Что же это за катавасия такая несуразная, а?! А тебе, дивушко, придётся мне всё рассказать, чего я не знаю пока. Ох, не нравится мне этот приморский детектив. Ох, не нравится.

Гурьев вошёл в калитку Вериной хаты и постучал в дверь. Опять жрать посадят, страдальчески подумал он. И отказаться ведь невозможно.

Ему открыла пожилая женщина:

— Здрасьте.

— Здравствуйте. Вера дома?

— Да. А вы кто будете?

— А вы всегда через порог разговариваете? — растянул губы в улыбке Гурьев, хотя улыбаться ему вовсе не хотелось.

В этот момент из кухни показалась Вера, на ходу поспешно вытирая руки о передник. Увидев в дверном проёме Гурьева, она на мгновение остолбенела. Опомнившись, всплеснула руками:

— Мама, что же вы человека на пороге держите?! Это же Яков, я вам говорила!

С лица Вериной матери исчезло выражение настороженности:

— Ах, Господи! И как сразу-то не догадалась… Ну проходите же, Яков… по батюшке-то вас как?

— Не надо по батюшке, — отмахнулся Гурьев и шагнул в дом.

Вера провела его в горницу, усадила:

— Я тебя сейчас накормлю, чем, как говорится, Бог послал. И не возражай. Я так рада, что ты пришёл. Катюша! Катюша! Иди сюда!

Девочка появилась на зов. Увидев Гурьева, засмущалась, прошептала «здрасьте» и умчалась опять. Гурьев улыбнулся:

— Надо же, вспомнила. Не болеет?

— Нет, слава Богу. Ты посиди, я на минутку, — Вера выбежала на кухню, и до Гурьева донеслось взволнованное перешёптывание женщин.

Вскоре она снова появилась в комнате:

— Сейчас борща вот… Настоящий, как положено, ложка не шевельнётся. И хлеб домашний у нас, мама сама печёт!

— Спасибо. Мне просто чай, и достаточно.

— Потом и чай будем пить, обязательно!

— С пирогами? — улыбнулся он. — Теми самыми?

— Конечно!

— Сдаюсь.

Кормили Гурьева так, словно он последний раз в жизни ел. Вера с матерью смотрели на него… Ох, ну что ж вы так на меня смотрите-то, как будто я Спаситель собственной персоной, мысленно вздохнул он. Покончив с борщом, отодвинул от себя тарелку:

— Теперь неделю поститься буду.

— Ну, вот. Если бы я знала, что ты придёшь…

Гурьев в изнеможении откинулся на спинку стула:

— Могу себе представить.

Женщины засмеялись. Вера отправила мать с посудой на кухню. Гурьев достал папиросы:

— Позволишь? — Вера кивнула, и секунду спустя сильный аромат табака поплыл по комнате. — Рассказывай.

— Что же рассказывать-то, Яша. Денег твоих нам ещё на год хватит…

— Да забудь ты про эти деньги, — махнул рукой Гурьев. — Заладила, право слово. Ты что делать умеешь, Веруша? Или домохозяйкой была?

— Нет, — Вера отрицательно качнула головой, и Гурьев вдруг увидел: она совсем молода — лет двадцать пять ей, не больше.

Выдать бы тебя замуж, подумал Гурьев с тоской. Потому что вкайлили давно твоего Серёженьку, лоб зелёнкой намазали и в землицу вкайлили…

— Нет, — повторила Вера и улыбнулась чуть смущённо. — Я парикмахер. Мужской мастер. Женские причёски тоже могу, конечно же, но специальность у меня мужская.

— Это вообще очень мужская профессия, — Гурьев приподнял брови. — И как же тебя угораздило?

— Не знаю, — приподняла плечи Вера. — С детства я такая — ненормальная. У нас мало было парикмахерских после НЭПа, я вот у Семён Рувимыча и пропадала. Как уроки в школе кончатся, я туда. Сначала вокруг вертелась, а потом… Потом вот училище в Москве закончила. И в Наркомстрое, в ведомственной парикмахерской, работала. Там с Серёжей и познакомились.

Вера опустила голову и провела мыском ладони по щекам. Раз, другой. Гурьев поспешно проговорил:

— Это здорово. Мужской мастер. Художник, можно сказать. Здорово, Веруша. Правда.

— Скажешь тоже — художник. А хочешь, я тебя простригу? — Вера подняла глаза и улыбнулась. — Я первым делом побежала, инструмент купила. Это же невозможно — без инструмента. Я без инструмента — хуже, чем голодная. Давай?

— А давай, — отважно согласился Гурьев. — Что, прямо здесь?

— Ну да, — Вера поднялась. — Я мигом — пойду, всё приготовлю!

Вера возвратилась с простынёй, инструментом. Усадила Гурьева перед трюмо с большим зеркалом, обернула ткань вокруг шеи и плеч. И провела рукой по его волосам. Он едва не вздрогнул. Какие руки, подумал Гурьев. Боже, какие руки, только в эти руки можно влюбиться без памяти. Понимаю твоего Серёженьку, Верочка, ох, как понимаю. Прости, дорогая. Прости.

— Чем ты бреешься? — тихо спросила Вера, чуть касаясь пальцами его щеки.

— Ножом, — усмехнулся Гурьев.

— Тем самым, что ли?! — Вера непроизвольно отдёрнула руку. — Шутник…

— Златоустовской опаской. Отличная сталь, научились делать. Легированная. Благородная. Лучше золингеновской.

— И никогда не поранишься?

— Ну, отчего же, — Гурьев улыбнулся и пожал плечами. — Пару раз порезался. Давно только это очень было, Веруша. С тех пор — никогда.

Эту бритву ему действительно подарили на заводе — из первых образцов стали, выплавляемой по новому техпроцессу. Ему и Сан Санычу — по бритве. Городецкому — с малахитовой рукояткой, ему — с яшмовой. Ручная работа, штучный товар. На свете много есть такого… Не буду, не буду, спохватился он. Только декламации Шекспира не хватает бедной девочке сейчас для полного душевного равновесия.

Вера долго колдовала над ним. Гурьев чувствовал: она не только растягивает удовольствие, но и на самом деле истосковалась по любимой работе. Наслаждайся, милая, подумал он. Наслаждайся, мне не жалко, от меня не убудет.

Вера, завершив священнодействие, осторожно взяла его голову, чуть повернула из стороны в сторону. Потом немного отступила назад:

— Ну, вот. У тебя волос густой, сильный. И мягкий, укладывается хорошо. С таким волосом работать — одно удовольствие. Если хочешь, буду тебя стричь всегда. Приходи, когда захочешь. Придёшь?

— Приду. Конечно, приду, Веруша.

— Тебя хорошо стригли. Даже ещё не оброс совсем.

Конечно, я за неделю до отъезда отметился у Тираспольского, усмехнулся про себя Гурьев. Он следил за собой, и весьма тщательно. Даже в самые поганые времена он не позволял себе распускаться. Что бы ни было, нельзя распускаться, подумал он. И ты молодец, Веруша, что не распустила себя. А теперь я тебе помогу. Вий а хосыд [32], подумал он, вий а хосыд. Ношусь по всей земле в поисках искр божественного света. И нахожу, что самое интересное. Ведь нахожу?

— Сейчас голову тебе помою и уложу причёску, — Вера снова дотронулась до его волос.

— Вера.

— Тут я командую. Я же мастер, — она улыбнулась и вышла.

Ох, думал Гурьев, жмурясь от Вериных прикосновений, ох, да что же это делается такое?! Такие женщины. Такие женщины, — нигде, нигде больше нет таких. Наверное, самое лучшее, что здесь есть, на этой земле — её женщины. За что же мучаются они так?! Был бы я нормальным — полжизни б отдал за то, чтобы женщина с такими руками занималась со мной любовью, сколько мне там отпущено. Господи. Рэйчел.

Вера осторожно вытерла ему волосы, расчесала густым гребнем:

— Одеколон твой я не знаю. Запах немного знакомый, а… Заграничный?

— Сорок семь одиннадцать. Старинный рецепт. Кёльнская вода, от него все прочие одеколоны пошли.

— Ах, вон как. Ты мне принеси флакончик. Чтобы всегда наготове был.

— Хорошо. Напиши мне твои данные. И Катюшины.

— Зачем?

— Документы, Веруша.

— Как?!

— Это службишка, не служба, — вздохнул Гурьев.

— Что же служба тогда, Яшенька? — умоляюще посмотрела на него Вера.

— Служба — так жизнь устроить, чтобы всё это никому не нужно было, Вера. Вообще никому. Никогда.

— Господи…

— Вот. А это, — он опять махнул небрежно рукой.

Гурьев ушёл, а Вера долго стояла ещё в раскрытой калитке. Мать вышла, тронула её за плечо, сказала негромко:

— Ты не убивайся так, доченька. Может, выпустят Сергея-то… Время такое, суровое. Разберутся, да и выпустят. Люди говорят, да ведь и выпускают вот… Некоторых…

— Некого выпускать, мама, — Вера посмотрела на мать сухими глазами. — Убили Серёжу, я чувствую, нет его на земле больше.

— Ой, Верка… — затряслись у матери губы. — Ой, Верка, грех это, грех говорить такое, думать даже такое грех… Катюшка-то…

— Грех — с людьми такое творить, мама. Вот — всем грехам грех.

— А он-то? Он кто таков-то будет, Яков этот?

— Не знаю, мама. Не говорит он, да и зачем мне знать. Только он такой…

— Не твой он мужик, доченька, — покачала мать головой — почти осуждающе. — Чужой это мужик, уж и не знаю даже, чей, что за баба ему нужна, чтоб такого держать-то…

— Не мой, — кивнула Вера. — Нет, не мой, я знаю. А возится ведь со мной, как со своей. Другие и со своими так не возятся, как он со мной. Что ж, мама, понимаю я всё. А только, позовёт если, если понадоблюсь… Хоть на часок, да мой.

— Уймись, Верка. Уймись!

— Не бойтесь, мама. Не бойтесь. Только вот на самом деле, так хочу я на ту посмотреть, с которой он будет. Какая она. Не от зависти, нет, я же всё понимаю. Просто посмотреть хочу.

Вера повернулась и медленно пошла назад, к крыльцу.

Примечания

32

Вий а хосыд (идиш) — как хасид. Согласно хасидскому вероучению, главной силой при творении стал Божественный свет: «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы». Но при «переливании» этого света в формы творения, которые должны были послужить вместилищами света, сосудами для него, произошла космогоническая трагедия: «сосуды» не выдержали и разбились. Это привело к тому, что искры Божественного света рассыпались и смешались с несовершенными, и даже нечистыми элементами физического мира. Часть искр оказалась заключена в сосуды зла — так называемые «клиппот» (буквально «скорлупы»). Извлечение их оттуда и собирание искр — задача человека как союзника Творца и исполнителя Его воли.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я