Уходит век

Борис Штейн, 2012

В романе, во многом автобиографическом, писатель «подводит» собственные итоги XX века. Эпохальные события проходят через частную жизнь «маленького человека» – военного моряка, рабочего, журналиста, писателя, книготорговца… кем только не побывал за свою жизнь Борис Штейн. Увлекательный сюжет, яркие любовные истории, авторские размышления написанные прекрасным русским языком, не оставят равнодушным самого взыскательного читателя.

Оглавление

Это было в 1980 году в Таллинне, в кабинете главного редактора издательства «Ээсти раамат» Акселя Тамма. На небольшом совещании меня уговаривали согласиться с редактором Постновой, которая обработала мою рукопись «Отплытие», и не возражать… Но как тут было не возражать! Произведение было автобиографическим, в нем отразилась моя жизнь: военное детство, учеба в военно-морском училище, корабельная служба. И — моя ирония, легкое подтрунивание над вездесущим идеологическим штампом — добродушное, надо сказать, подтрунивание. Нет, я не был борцом с системой в этой рукописи, но не был и дураком, подставляющим уши для лапши. Милейшая же Валентина Константиновна Постнова талантливо угадала все пассажи, несущие эту слабую иронию, и мастерски их удалила, заштуковав, заштопав образовавшиеся прорехи. И картина жизни на страницах рукописи изменилась: из цветной стала черно-белой, из живой — мертвой.

Кто-то из присутствующих сказал: «Соглашайтесь, Борис, и рукопись завтра же отправится в производство».

Ах, это было заманчиво!

Для скромного, не из «обоймы», писателя это был факт биографии плюс аванс. В условиях явного превышения предложения над спросом в смысле литературных дел.

Я молчал. Что ж, Валентина Константиновна — она же не ведьма какая-нибудь, не вредительница. Хорошая, умная, интеллигентная женщина. Но она существовала в системе. В вялой, умирающей, но до цинизма отлаженной системе торможения. Дело в том, что подписанная редактором рукопись сразу шла в набор. И уже гранки, то есть отпечатанные листы, поступали в цензуру, носившую элегантное имя «Главлит». И вот цензор находит необходимым что-то убрать и что-то переделать. А ведь уже напечатано. Уже затрачен труд, материалы. Так. Стоп. А по чьей вине напечатано? По вине редактора. Выговор. Лишение премии, то есть части зарплаты. Скромной, надо сказать, зарплаты…

— Ну так что? — спросил меня главный редактор Аксель Тамм.

Окончательное решение принимал он. Как Кутузов в Филях. Всех выслушивал, а потом принимал решение. Аксель Тамм был таким функционером: лояльным, но прогрессивным. Как опытный лоцман, вел он флотилию эстонской литературы, умело лавируя между цензурными рифами и идеологическими отмелями. И, надо сказать, выводил ее на читательский простор с минимальными потерями.

Но мне как-то сказал доверительно:

— Поймите, Борис, я не в том вижу свое предназначение, чтобы спасать от цензуры русских писателей. Имелось в виду, что русских писателей пусть спасают московские главные редакторы.

Одним словом, мне было ясно, что цацкаться со мной не будут.

Что он Гекубе?

Что ему Гекуба?

Но я сказал…

Я не сразу решился — у меня в таких случаях всегда не хватало смелости — но все же высказал то, над чем размышлял неоднократно.

Начал с вопроса:

— Как вы думаете, в чем я вижу смысл своего писательского труда? — и продолжал, не дожидаясь ответа: — Поверьте, не в том, чтобы получить гонорар и поехать в дом творчества, прихватив экземпляры для подарков знакомым.

Кто-то спросил:

— А в чем же?

И вот тогда я и выпалил:

— А в том, чтобы внести посильную лепту в коллективную историческую память человечества. Никто лучше меня не знает то, о чем я написал, и то, как лично я воспринимал окружавшие меня обстоятельства. А если согласиться с этой редактурой, то историческая память человечества не получит ничего.

Валентина Константиновна вспыхнула и вышла из помещения.

А я добавил обреченно:

— Прошу дать мне другого редактора.

Надо сказать, что все, а их без Валентины Константиновны оставалось в кабинете четыре человека, — посмотрели на меня с удивлением, потом воцарилась пауза, а потом главный редактор Аксель Тамм сказал:

— Вы сейчас отодвинули выпуск своей книги минимум на год.

Но что такое год по сравнению с веком?

Я начинаю эти записки в июле 1998 года. Например, сегодня 11 июля. То есть, восемнадцать лет прошло с того маленького совещания. А я все ношусь с этой высокопарной мыслью насчет исторической памяти человечества.

Я живу теперь в другом городе, другой семье, можно сказать — в другом государстве, да что там: в другом мире. Вот уже лет семь, как я занимаюсь книжной торговлей. Так что по роду своей деятельности я теперь не писатель, а предприниматель. Предприниматель без образования юридического лица. Так сказано в моем свидетельстве, зарегистрированном в налоговой инспекции № 37. И моя жена Лариса тоже теперь не композитор, а предприниматель без образования юридического лица по ведомству той же самой налоговой инспекции. Она — ведущая в нашем семейном предприятии. Бизнес держит нас в постоянном напряжении, отбивает посторонние мысли. На них не хватает времени и мозговой энергии. Но однажды в одну из редких минут делового простоя, Лариса сказала:

— Уходит век…

Эти слова зазвенели во мне, засветились, извлекли из темноты тревожное чувство обязанности.

Уходит век, и я обязан…

Перед кем — обязан?

Кому — обязан?

Не знаю.

Знаю только, что обязан зафиксировать хотя бы контрапункты своей жизни — жизни спутника двух третей двадцатого века. Ведь я родился в 1933 году — треть века прошла без меня, две трети — при моем участии.

Мне шестьдесят пять лет. Я сижу на застекленном балконе своей квартиры на окраине Москвы, передо мной — большая конторская книга — моя тетрадь. Несколько шариковых ручек ждут своего часа. Мне хочется, прежде всего, зафиксировать мгновение, ну, не мгновение — день, сегодняшний день 11 июля 1998 года. Ведь, когда я закончу свои записки, этот день сотрется в памяти, его загадки будут разгаданы и, возможно, к ним утратится интерес. А сегодня я не знаю, кто завтра выиграет чемпионат мира по футболу: Бразилия или Франция, уйдут ли шахтеры с горбатого мостика у Белого Дома, разблокируют ли другие шахтеры Транссибирскую магистраль, окажется ли вдова генерала Рохлина убийцей своего мужа, выбьет ли Чубайс в МВФ кредит в двадцать миллиардов долларов, разрешит ли Конституционных суд в третий раз избирать Ельцина президентом, найдут ли похищенного в Чечне представителя Президента России генерала Власова, назовут ли и осудят ли убийц Листьева и Холодова, гладко ли пройдут в Москве юношеские Олимпийские игры, разорвут ли страны Европейского Союза дипломатические отношения с Белоруссией?..

Все это висит в воздухе, сгущает атмосферу, и в этой сгустившейся атмосфере с завидным постоянством звучат выстрелы совершенно аполитичных наемных убийц. Особенно опасно сегодня быть директором, или собственником, или распорядителем кредитов банка, отдела рекламы на телевидении, казино, бензоколонок, спортклуба «Спартак», крупного издательства…

Вообще опасно БЫТЬ.

Таков сегодняшний день — 11 июля 1998 года.

Книга «Отплытие» вышла в издательстве «Ээсти Раамат» в 1981 году, и открывалась она маленькой новеллой «Мальчик и лейтенант». Я довольно долго сочинял эту новеллу, этот незатейливый рассказик — одно из первых моих прозаических произведений. Я сочинял ее, как стихотворение, не записывая, не останавливая повседневных дел, мучительно выделывая и переделывая каждую фразу. Фразы должны были быть легкими и емкими, а мне все время казалось, что они недостаточно легки и недостаточно информативны. И что картина жизни уральского села во время войны, увиденная глазами голодного ленинградского мальчика, — не передается.

Между тем над моей головой сгущались в то время военно-политические тучи. Год был 1969-й, вышел в свет второй сборник моих стихов. Он назывался «Сквозняки».

Меня за него хвалили, приняли в Союз писателей, выбрали даже делегатом от Эстонии на IV писательский съезд. Как говорится, «Москва, Кремль». А сам я служил в то время в дивизионе эскадренных миноносцев резерва в невысоком для своего 36-летнего возраста звании капитан-лейтенанта.

Первый гром грянул на совещании партактива. Некий капитан 2-го ранга — фамилию начисто забыл, помню только, что служил он пропагандистом политотдела Таллиннской Военно-морской базы, — выступил с резкой критикой этих самых «Сквозняков», вредных для личного состава флота, а также сухопутной молодежи. Упадочность, которая содержалась в стихах, позорила честь офицера и коммуниста. Потом меня разбирали на партийном собрании штаба (я был офицером штаба дивизиона), где, например, дивизионный связист говорил доверительно, как боевой товарищ боевому товарищу:

— Боря, я стихов твоих не читал, книжки не видел, но скажу честно: не тем ты занимаешься. Вот, я знаю, был флотский поэт Алексей Лебедев. Я даже помню, он написал:

«Каждый, кто служил в Кронштадте и ходил в морском бушлате»…

И так далее. Вот и ты бы так, и мы бы тебя не разбирали…

Меня стали «таскать» по политическому начальству. Начальник политотдела контр-адмирал Сергеев кричал на меня, а я все время говорил: «Есть, товарищ адмирал».

— И лирика у вас какая-то грустная!

— Есть, товарищ адмирал!

— И в морских стихах — упадничество!

— Есть, товарищ адмирал!

— Что вы все заладили — «есть» да «есть»!

— Вы разговариваете со мной, как адмирал с младшим офицером, я отвечаю вам, как младший офицер адмиралу.

Особенно разгневало его стихотворение «На смерть матроса».

На эсминце «Свободный» во время шторма волна смыла не к добру пробегавшего по палубе старшего матроса Керекеша. Он был с Западной Украины, по национальности — венгр.

Четыре отслужил на флоте.

Сам — с юга.

Сегодня смыт на повороте.

Смыт с юта.

Мгновенно! Не успел пригнуться,

Ни крикнуть «ох», ни матюгнуться.

Да как же так! Ведь — не война!

Без смысла!

Был. Говорил. Пришла волна.

Нет. Смыло.

Как рано! Не успел жениться.

Сегодня не успел побриться.

Как есть? Как пить? Как говорить?

Как раньше?

Но нужно жить.

Но нужно плыть.

Плыть дальше.

Адмирал не вдавался в смысл и суть этих строк. Сам факт, что смерть была связана с военной службой, приводил его в ярость. Скорее даже не факт смерти, а факт описания этого события в стихотворении.

Я выслушивал громовые тирады и дисциплинированно отвечал: «Есть, товарищ адмирал!»

Потом он сказал про меня председателю парткомиссии капитану первого ранга Рязанцеву:

— Вообще-то, офицер неплохой. Вежливый.

Не стоит лукавить! Это сейчас я вспоминаю о тех разносах с улыбочкой. А тогда страшно переживал. Нет, я не страшился возможных оргвыводов: военная карьера меня в то время уже не привлекала. Но я так любил поэзию, я так любил эту свою книжку, в которой, казалось, приблизился к тайне поэзии! (Я даже сказал тогда адмиралу: «Вы не швыряйте, пожалуйста, эту книжку: я вложил в нее душу!»)

Я не желал быть руганным за свое детище, вот в чем дело!

А тучи продолжали сгущаться. В Калининграде в газете «Страж Балтики» рассматривали разгромную статью, которую написал все тот же пропагандист политотдела. Вспомнил его фамилию: Смирнов, капитан 2-го ранга Смирнов. Близкий к редакции «Стража» калининградский поэт Игорь Пантюхов с трудом сдержал напор неутомимого капитана 2-го ранга.

И мой друг, поэт Никита Суслович, капитан тоже, к тому времени, 2-го ранга и по военно-учетной специальности — тоже политработник, принялся защищать меня в высшей на Балтике политической инстанции — в приемной члена Военного Совета (ЧВС) Балтийского флота адмирала Почупайло. Через друзей, близких к Члену он добился для меня аудиенции на определенное число. День и час были записаны в рабочем календаре мичмана — адъютанта ЧВС.

Я как раз отправлялся в командировку в Киргизию за призывниками, обратный путь лежал через Калининград, где и находились штаб и политотдел Дважды Краснознаменного Балтийского Флота. Место и время аудиенции обеспечивалось моим маршрутом.

Я всегда охотно вызывался в эти довольно трудные командировки: они прибавляли впечатлений, и о них особый разговор.

А в этот раз я пребывал под гнетом не досочиненного рассказа, и контрастом с окружавшей меня железнодорожно-военкоматовской действительностью звучала первая фраза будущего повествования, фраза, в которой ничего нельзя было ни прибавить, ни убавить:

ТРЕТИЙ УРОК ТАК И НЕ НАЧАЛСЯ, ПОТОМУ ЧТО НА БОЛЬШОЙ ПЕРЕМЕНЕ В СЕЛО ПРИЕХАЛ ТАНК.

Первая фраза была готова, картинка стояла перед глазами, а слова не подбирались, а если и подбирались, то не те и не в той, что надо, последовательности, и картинка тускнела, и настроение не передавалось.

Командировка моя, между тем, подходила к концу. Я сдал будущих воинов в гарнизоне Пионерский Курорт и через три дня должен был получить команду молодых матросов для препровождения в Таллинн. В один из этих трех дней мне и предстояло встретиться с адмиралом Почупайло.

В Калининграде жила моя старшая двоюродная сестра Шура, у нее я и остановился. И в день приема у ЧВС я увидел на письменном столе ее мужа Сергея Аполлинариевича пишущую машинку «Эрика» — точно такую, как моя, оставшаяся в Таллинне. И я почувствовал неодолимую тягу к машинке, к чистому листу бумаги, к сочиняемому рассказу. Я с ужасом представил, как в приемной ЧВС мои доброжелатели и адъютант ищут меня, как раздражается адмирал Почупайло, которому не очень-то и хотелось…

Я все это представил, но не стал противиться желанию и заправил в машинку чистый лист. И хоть мозги мои с семнадцати лет были пропитаны духом военных отношений, родилась в них несложная мысль о том, что суета и неприятности пройдут, а рассказ останется. Именно так я и сказал Никите Сусловичу, когда он мне пенял за неявку. И Никита со мной согласился. Так и получилось. Где теперь пропагандист Смирнов? Где политический адмирал Сергеев? И где член Военного Совета Дважды Краснознаменного Балтийского Флота адмирал Почупайло? А рассказик остался, как дорогая для меня вещица, которую можно взять в руки, погладить и поставить на полочку…

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я