Командировка во внешнюю жизнь
Лейтенант был флотский, крейсерский, а ефрейтор — из парашютно-десантных войск. У лейтенанта не было жизненного опыта, а если и был, то весьма ограниченный, потому что семь из своих двадцати четырех он провел в рамках родного ведомства. Высшее военно-морское училище, а потом крейсер — это были во многом похожие формы жизни, где все — работа, быт и поведение — регламентировалось уставами, наставлениями, правилами и инструкциями. Неожиданности предусматривались и тоже регламентировались. Правда, бывали отпуска, эти ежегодные командировки во внешнюю жизнь. Но и отпуска были регламентированы традициями. Парадные визиты к родственникам, театральные антракты с дефилированием по фойе под руку с сияющей от гордости мамой, ухаживание за девушками.
Ефрейтор же был человеком бывалым. В своих парашютно-десантных войсках он был поваром. А повар — это уже фигура: строевых много, а повар один.
Лейтенанту дали ефрейтора на призывном пункте, потому что у старшего матроса, с которым приехал лейтенант, случился аппендицит, и его пришлось положить в гарнизонный госпиталь, а везти без помощника семьдесят призывников не позволяла инструкция.
Ефрейтор был крупный розовощекий парень с быстрыми, понятливыми глазами. Повадка его определялась готовностью все моментально выполнить и устроить в лучшем виде — почтительная исполнительность, готовая в любой момент перейти в фамильярность.
— Довезем, — подмигнул он лейтенанту и хихикнул. Лейтенант впервые был в такой командировке. Из опыта своих товарищей он знал, что дело это нелегкое. Про накал буйного южного темперамента, закупоренного в душные эшелонные вагоны, ходили настоящие легенды.
«Ладно, — думал лейтенант, — разберемся по обстановке».
— Довезем, — сказал он ефрейтору, — я и не сомневаюсь.
Сначала, когда эшелон тронулся, лейтенант и ефрейтор все мотались по купе, буквально вытаскивая призывников из окон и не давая им выкидывать из поезда бутылки, банки и остатки пищи. Причем, тех, кто особенно усердствовал в этом деле, ефрейтор слегка поколачивал. Правда, делал он это не обидно, призывники вокруг смеялись, и те, кому попадало по шее или по оттопыренному заднему месту, тоже смеялись, не подавая вида, что им все-таки больно. Первые двое смельчаков, вопреки запрету закурившие в вагоне, мыли туалеты. Ефрейтор работал не за страх, а за совесть.
Часа через полтора первоначальное возбуждение улеглось, призывники устали, их начал морить сон. Проводница вагона, немолодая, анемичная девушка с глазами не то заплаканными, не то сонными, сказала, что может выдать постели, но не каждому призывнику отдельно, а на всех — под ответственность лейтенанта. Не то потом она концов не найдет, кто брал, а кто не брал. Это не удивило лейтенанта. Он привык за все отвечать.
— Хорошо, — сказал лейтенант, — а что вы такая грустная?
— А чего веселиться, — хмуро отрезала проводница и поджала тонкие губы.
— Чаек будет? Давно не чаевничали, — по-свойски спросил ефрейтор, располагая проводницу к неофициальному разговору.
— Титан скипятила, — отозвалась проводница и опять поджала губы и уставилась отчужденно в одну точку.
— Царапнём горяченького? — радостно спросил ефрейтор, заговорщицки подмигнув лейтенанту, и завозился было, организуя чаепитие, но лейтенант недовольно заметил:
— Не торопитесь, ефрейтор. Сначала нужно людей уложить.
— Это мы мигом, — подхватил ефрейтор и, проходя мимо проводницы, легонько ущипнул ее за тощий бок.
Лейтенант испугался, что сейчас поднимется шум, но проводница даже не моргнула своими белесыми глазами. Она сказала только презрительно и как-то безнадежно:
— Тоже мне ухажер!
И опять поджала губы и ушла за полог.
Полог был обыкновенным казенным одеялом, он отделял купе, в котором ехали лейтенант и ефрейтор, от остальной части общего вагона, проводя субординационную грань между ротой призывников и начальством. Через минуту ефрейтор привел в командирское купе парня, который еще на сборном пункте был назначен на путь следования агитатором. Это был коренастый крепыш деревенского вида, с борцовской шеей и простодушной усмешкой.
— Вот, — сказал ефрейтор, — Ибрагимов Муса. По-русски запросто чешет.
— Отлично, — сказал лейтенант. — Слушай, Ибрагимов Муса, боевую задачу: собрать с желающих по рублю и отдать проводнице, получить у нее причитающиеся простыни и все прочее и раздать призывникам. Осилишь?
— Осилю, — улыбнулся Муса. — Я деньги уже собрал. Желающие — все. — С этими словами он вынул из кармана старых бесцветных джинсов толстую пачку рублевок и трешниц, расправленных и сложенных аккуратно, и протянул лейтенанту.
— Зачем мне, — сказал лейтенант, — сам отнеси.
— Все заделаем в лучшем виде! — весело перебил ефрейтор, перехватил деньги и вышел вместе с Мусой.
«Действительно, хорошо по-русски говорит, — подумал лейтенант, — почти без акцента».
В это время Муса закричал что-то на своем языке, видимо, объявляя насчет постелей. Голос у него был резкий, хрипловатый и, как показалось лейтенанту, базарный.
Моментально все в вагоне пришло в движение, люди пососкакивали с полок, сгрудились у служебного купе, и лейтенант невольно подумал на флотский манер: «Как бы сильного дифферента не получилось, как бы рессора не лопнула».
Лейтенант отогнул полог. Муса стоял, расставив ноги, на двух нижних полках, стаскивал сверху матрасы и кидал их своим товарищам. Могучая спина его лоснилась от пота, он был в азарте. Голос его стал совсем хриплым — он сорвал его, перекрывая неимоверный гам, который подняли призывники. Однако этот хриплый голос вносил какую-то определенность в неразбериху, толчею и шум, поднятые, в сущности, безо всякого смысла, потому что постелей, естественно, было достаточно для всех, спешить тоже было некуда: впереди лежала длинная дорога, а в дороге всех дел-то — есть, спать да разговоры разговаривать.
Вскоре все устроилось, каждый получил свою постель, а разгоряченный Муса пошел в туалет мыться. Он вымылся, растерся вафельным полотенцем, потом лейтенант видел, как он курил в тамбуре и улыбался. И лейтенант подумал, что этому человеку доставляет удовольствие любое, самое маленькое дело, куда ему случается приложить свою энергию. Он знал таких ребят среди матросов. Они с одинаковым рвением занимались самым интересным — специальностью — и самым неинтересным — вахтами и нарядами. И три года военной службы, которые для некоторых были наполнены драматизмом ломки характера, у этих жизнелюбивых людей пролетали играючи, без надрыва и напряжения.
— Царапнём? — восторженно подмигнул ефрейтор, ставя на столик две кружки горячего чая. На газете горкой лежали куски пирога, вареная курица, пяток яиц, копченое мясо, чурек и еще какие-то кушанья, неизвестные лейтенанту.
— Ибрагимов принес, — объяснил ефрейтор. — Я ему намек дал, и он принес. Понятливый.
Это не понравилось лейтенанту, но он ничего не сказал. Ему вдруг показалось, что родное военно-морское ведомство продолжает окружать его непробиваемым панцирем и заботой — по крайней мере о том, чтобы он, лейтенант, был своевременно накормлен.
Приоткрылся полог. Добродушно усмехаясь, в купе заглянул Муса.
— Всем довольны? — спросил Муса лейтенанта. — Ничего больше не требуется?
— Спасибо, спасибо, — поспешно ответил лейтенант, — да и не стоило это… у нас есть консервы и колбаса.
Потом сказал:
— Завтра с утра начнут выдавать сухой паек — переходим на казенный харч. Скажи своим, пусть до утра все домашнее прикончат, особенно мясное, чтобы отравления потом не получилось.
— Не прикончат, — усмехнулся Муса, — нет, не прикончат — слишком много набрали. А насчет мясного — прослежу. Это правильно.
— Дневальные стоят? — спросил ефрейтор.
— Стоят, — ответил Муса, — в каждом тамбуре.
— Смотри, — сказал ефрейтор, явно любуясь собой, — если кто уснет, сам будешь сортиры драить, понял? Ты за всех теперь отвечаешь, за своих, понял?
— Понял, — сказал Муса и исчез.
— Приучается к службе, — сказал ефрейтор и хихикнул.
Ночь лейтенант с ефрейтором поделили пополам. Часов в двенадцать лейтенант уснул, а в три легко поднялся. Он никогда в жизни не пользовался будильником и мог проснуться в любое время. Когда на корабле рассыльный приходил будить его на вахту, лейтенант обычно уже сидел на койке и говорил ясным голосом:
— Передай вахтенному привет и скажи, что скоро сам пожалую.
Лейтенант вышел из купе. Около тамбуров боролись со сном дневальные. Вернее, один боролся при помощи книги и письма, а другой уже не боролся и глубоко спал, уронив голову на откидной столик. Лейтенант разбудил дневального и сделал ему внушение. Ефрейтора нигде не было.
«Этого только не хватало», — подумал лейтенант и стал искать своего помощника. Он прошел весь эшелон в оба конца, но ефрейтора нигде не было. В штабном вагоне он узнал, что в десять утра на каком-то разъезде будет большая стоянка с раздачей сухого пайка. В тамбуре своего вагона он взялся руками за решеточку дверного стекла и стал смотреть в темную южную ночь, провожая взглядом редкие убегающие огоньки.
Отстать от эшелона ефрейтор не мог хотя бы потому, что у него не было никакой надобности выходить ночью на маленьких сонных станциях и полустанках. На больших станциях эшелон не останавливали. Да и там ночью делать ефрейтору было нечего. Отстать умышленно, с тем, чтобы куда-нибудь заехать и потом схлопотать себе крупные неприятности — этого такой парень, как ефрейтор, да еще при том, что ему служить осталось меньше месяца, делать, конечно бы, не стал. Все это были утешительные соображения, но они, к сожалению, не отвечали на простой вопрос: где ефрейтор?
Дверь в тамбур отворилась, вошел Муса, достал сигарету.
— Чего не спишь, Ибрагимов? — ровным голосом спросил лейтенант. — Ступай спать.
— Вы ефрейтора ищете? — улыбнулся Ибрагимов, — не ищите, он здесь, недалеко…
Встречный состав заглушил конец фразы, по тамбуру запрыгали блики, и лейтенанту вдруг показалось, что происходит какая-то нереальность, сон какой-то: непролазная ночь, грохочущий состав, распадающийся в бликах света тамбур, исчезнувший ефрейтор и Муса Ибрагимов, похожий на таинственного восточного джина, который говорит загадками. И для того, чтобы разрушить это жутковатое состояние, сказал нарочито начальственным тоном:
— Товарищ Ибрагимов, когда мне понадобится, я вас спрошу.
— Понял, — сказал Муса и пошел в вагон. Прошло полчаса, ефрейтор не появлялся, и лейтенант сам разбудил Мусу.
— Так где, говоришь, ефрейтор?
Муса сонно улыбнулся и спросил простодушно:
— Уже понадобилось?
— Понадобилось, — сухо сказал лейтенант и вдруг подумал, что Ибрагимов вовсе не такой простодушный, как кажется. Ему даже показалось, что Ибрагимов тайно изучает его, лейтенанта.
— Так где, ты говоришь, ефрейтор?
— В служебном купе у проводницы чай пьет, — сказал Муса и закрыл глаза, погружаясь в сон.
— Чай пьет, — озадаченно повторил лейтенант, — вот чертов ефрейтор… нашел тоже… — Лейтенант вспомнил недобрый анемичный взгляд и поджатые губы и передернул плечами.
— Ну, да черт с ним, хорошо, что нашелся.
Утром лейтенант увидел проводницу и поразился перемене: она была приветлива, больше не поджимала губы, а, напротив, все время улыбалась, и оказалось, что зубы у нее ровные и белые, и улыбка поэтому светлая. И если вчера она была просто тощей, то сегодня казалась стройной и гибкой; если вчера он думал, что ей лет двадцать восемь, то сегодня дал бы года двадцать три, не больше.
«Чудеса, — думал не имевший жизненного опыта лейтенант, — чудеса, — думал он, — а все-таки хорошо».
И он решил, что, может быть, присутствует при чудесном повороте чьей-то судьбы, и решил не трогать ефрейтора, пусть пропадает у проводницы, раз такое дело.
До конца пути следования ефрейтор появлялся в вагоне считанные разы, шумел для острастки и исчезал в служебном купе. Причем, там, в служебном купе, дело не обходилось без выпивки: от ефрейтора слегка тянуло перегаром. Лейтенант сделал ему замечание и получил в ответ обычные в таких случаях горячие заверения в том, что все будет нормально.
Муса полностью заменил ефрейтора. Это произошло как-то само собой. Муса устанавливал дневальство, получал и раздавал паек, на станциях выводил небольшие группы за покупками. Призывники охотно признавали в нем старшего. Он был энергичнее, умнее, да и старше других года на три-четыре. Когда подъезжали к конечному пункту, Муса, потягивая чаек, рассказал о своих делах. Оказалось, что он окончил институт, работал в НИИ, учился заочно в аспирантуре и готовил диссертацию по ЭВМ.
Через год он вернется к своей работе и своей диссертации. Он рассказал это не для того, чтобы выйти на равную ногу с лейтенантом. Просто зашла речь, вот он и рассказал. А насчет равной и неравной ноги у него была своя точка зрения:
— Завтра я буду руководить отделом, и инженеры будут выполнять мои распоряжения. А сегодня я — солдат, и ефрейтор для меня начальник. И нужно быть не тем, кем ты был вчера, и не тем, кем ты станешь завтра, а тем, кто ты есть сегодня. Тогда будет легко. Иначе будет трудно.
Так они беседовали за последней кружкой чая, а за окном проплывали песчаники, тронутые ветром сосны и облетевшие березы — щемящий душу приморский пейзаж. Путь подходил к концу. Два-три часа — и они разойдутся, чтобы никогда не встретиться. Одному — потянуть год солдатскую лямку и вернуться в свой НИИ шевелить мозгами, другому — получить три дня отгула за командировку и вернуться в бесконечную круговерть родного ведомства: вахта, занятия, тревога, вахта, сход на берег, вахта…
Отодвинув полог, в командирское купе вошла проводница. За ее спиной тенью маячила массивная фигура ефрейтора.
— Ага, — весело сказал лейтенант, — явление последнее: те же и хозяйка. Садись, красавица, посидим на прощание.
Однако проводница не воспользовалась приглашением и шутки не приняла. Суровая и неприступная, опять постаревшая на пять лет, она сказала, отрешенно глядя в пространство:
— Не хватает двух подушек по пятнадцать рублей штука. Пусть соберут деньги.
— То есть как не хватает? — удивился лейтенант. — В чем дело, ефрейтор? Что, их скушали, подушки эти?
— А, не знаю, — беззаботно ответил ефрейтор, — не хватает и все. Может, выбросили назло в окошко. Да вы не сомневайтесь, товарищ лейтенант, пусть на семьдесят копеек раскошелятся. В других вагонах больше собирали.
В других вагонах, действительно, собирали деньги за разбитые окна и всякие другие поломки, и проводники, действительно, заламывали десятерные цены. Но в этом вагоне собирать было совершенно не за что. И вот — подушки.
— Ибрагимов, — сказал лейтенант, — выясни у людей.
— Мне нечего выяснять, — твердо проговорил Муса, глядя в упор на ефрейтора. — Я их сам вот этими руками пересчитал, когда сдавал постели. Это все неправда!
— Ты много не разговаривай, — захорохорился ефрейтор, — сказано — выполняй.
Лейтенант почувствовал, как непозволительно, — по-мальчишески краснеет. То обстоятельство, что проводница пришла требовать эти несправедливые деньги как бы под защитой ефрейтора, привело его сначала в недоумение, а потом в бешенство.
— Отставить, — тихо сказал лейтенант. — Ибрагимов, идите к личному составу, готовиться к высадке. Вы, ефрейтор, из-под земли достанете эти подушки. Они утеряны в результате вашего халатного отношения к службе. И грабить призывников я не позволю. Вы поняли меня?
— Так точно, — сказал ефрейтор и хихикнул. — Только семьдесят копеек — какой же это грабеж? А с меня, товарищ лейтенант, взятки гладки. Как военнослужащий срочной службы, я — лицо материально не ответственное. Вот так.
— Ладно, — сказал лейтенант, — готовьтесь к высадке. И скажите спасибо, что вы не у меня служите. Все.
Когда эшелон остановился на станции назначения, проводница убрала полог и сказала:
— Двери не открою, пока не заплатите за подушки.
И ушла в свое купе.
Служба приучила лейтенанта к мысли, что иногда приходится делать совсем не то, что считаешь нужным. Святое слово «приказ» отодвигало в сторону всякого рода личные соображения. Он умел подавлять себя и подчиняться приказу. Но ему ни разу не приходилось сталкиваться с необходимостью подавлять себя и подчиняться обстоятельствам. Больше того, в его систематизированной и в общем разумной жизни ни разу не возникало враждебных обстоятельств. Теперь же такие обстоятельства возникли.
— Ладно, — сказал лейтенант, — жди у моря погоды. И, подозвав Мусу, велел ему выводить людей через тамбур соседнего вагона.
Когда лейтенант последним спрыгнул на землю, роты были уже выстроены напротив своих вагонов и шла перекличка. Лейтенант пересчитал людей и отправился с докладом к головной роте, где стояли офицеры немногочисленного штаба и приемного пункта.
— Командир одиннадцатой роты, — сказал ему подполковник, начальник эшелона, — задержитесь.
Когда перекличка окончилась, подполковник приказал:
— Рассчитайтесь с проводницей.
— Товарищ подполковник, — возразил лейтенант, — разрешите доложить…
— Не разрешаю, — оборвал подполковник, — пока с проводницей не рассчитаетесь, буду держать роты. У меня эшелон не принимают из-за вашей нераспорядительности.
Это было обидно, это было несправедливо, это было черт знает что! Но это был приказ. Лейтенанту оставалось только одно: ответить по уставу: «Есть!» — и выполнить приказание, как велит тот же устав: беспрекословно, точно и в срок. Лейтенант представил самодовольное веснушчатое лицо ефрейтора и вдруг с поразительной ясностью понял, что ефрейтор тратил проводницыны деньги, он вспомнил, как оживился ефрейтор, увидев пачку рублевок и трешниц в руках у Ибрагимова, с отвращением вспомнил его потребительское хихиканье во время их первого ужина и как потом от него попахивало водкой. Не только водкой — казенными деньгами от него попахивало, казенными деньгами и подлым расчетом, и это было омерзительно.
Лейтенант почувствовал, что у него зудит спина. Это было предчувствие беды, потому что он уже знал, что в следующее мгновение скажет:
— Товарищ подполковник, можете держать роты хоть до утра. Я деньги собирать не буду.
Он действительно произнес громко эту фразу, чувствуя, как проваливается в пропасть, в некую кромешность, ощетинившуюся остриями ставших в одну секунду враждебными терминов: арест, административное дознание, суд чести, парткомиссия…
И лейтенант повернулся через левое плечо и пошел, заставляя себя твердо ступать по убегающей из-под ног земле.
В это время к подполковнику подбежал капитан, начальник штаба, что-то сказал ему, и подполковник громко окликнул лейтенанта. Лейтенант вернулся и стал перед подполковником, сдвинув каблуки пыльных хромовых ботинок, готовый ко всему.
— Лейтенант, — сказал подполковник, — ваши призывники оказались сознательнее вас. Деньги уже собраны и уплачены. А о вашем поведении я доложу по команде и укажу в отчете. Идите.
— Ну и зря, — сказал лейтенант, — ну и дураки.
Все вдруг стало ему безразлично и неинтересно, и он подумал, что неплохо бы отмыться, поужинать в ресторане и водки выпить.
Ефрейтор поступал в распоряжение приемного пункта. Лейтенант с ним даже не попрощался. С призывниками же прощался с каждым за руку, некоторые обнимали его — видно так было принято в их родных селениях. А у Мусы спросил:
— Зачем деньги собирал? Я ведь не давал приказания.
— Ай, — сказал Муса, — этой дуре тоже нужно как-то жить. И потом я тоже любопытный. Очень хотел узнать, куда же девались эти подушки.
— Узнал? — спросил лейтенант, теряя безразличие к жизни.
— Узнал, — сказал Муса, — они их в туалет спрятали. А туалет перед станцией закрыли.
— Как же ты узнал? — спросил лейтенант.
— А она сама сказала, — улыбнулся Муса, — за пятьдесят рублей сказала. Я ей предложил: «Скажешь — получишь пятьдесят рублей. Не скажешь — ничего не получишь». Она и сказала.
— Ничего себе, — ошарашенно произнес лейтенант, — ну и любопытный же ты мужик… И неожиданно для самого себя добавил: — Может, увидимся еще когда, чем черт не шутит…
Послышались команды. Сержанты приемного пункта стали сколачивать роты в общую колонну.
Все шло по заведенному порядку.
Командировка кончилась.
* * *
Сегодня в отношении текущей жизни просвещает меня наш грузчик Дима. Диме 27 лет, но он уже бывший бандит из города Одессы. Впрочем, это — с его слов. Дима мыслит понятиями. Понятия — это неписанный кодекс бандитской чести, действующий только среди своих.
— Барыга может обмануть барыгу, — разъяснял мне как-то Дима. — Бандит может обмануть барыгу — это вообще не считается. Но бандит не обманет бандита — это нельзя. И тем более барыга не может обмануть бандита — это вообще невозможно.
Мне кажется, что Дима — романтик. Мне кажется, что для него вопросы чести важнее денег. Мне кажется, что Дима — мифотворец. Романтик-мнфотворец, который интересничает с реальной жизнью, превращая ее в вестерн.
Вообще, при приеме Димы на работу, о его прошлом разговора не было. Откуда? Из Одессы. Прописка есть? Нет. Понятно. Книжный рынок — он все-таки рынок, а не государственная палата мер и весов. Наша книжная ярмарка, или КЛУБ, как мы ее называем, едва ли не наполовину состоит из не имеющих в Москве ни прописки, ни временной регистрации. Сегодня, в июле 1998 года, эти люди не имеют права находиться на территории Москвы. Их отлавливают в метро, на вокзалах и в подземных переходах. Их должны по московским законам выдворять из столицы. Но не выдворяют, а отбирают деньги — 50, 100, 150 рублей — и отпускают, чтобы опять отлавливать и опять отбирать деньги. Такое впечатление, что милиционеры их пасут, как дойных коз. А они меняют маршруты, меняют облик, камуфлируются под москвичей в десятом поколении и продолжают зарабатывать деньги там, где требуются не документы, а труд.
Дима снимает комнату в Матвеевском и ездит туда на электричке с Киевского вокзала. Каждый раз, после того как его отлавливают в подземном переходе и отбирают заработанные за день 50 рублей, он с каким-то даже восторгом рассказывает о своих беседах с ментами: «…а он мне говорит: «Какая книжная торговля, ты посмотри в зеркало на свою бандитскую рожу…»
Однажды я вспылил и даже накричал на него:
— Нельзя жить в сложившихся обстоятельствах и не принимать их во внимание! Не надо стричься накоротко, ходить пружинистой походкой в отрытой майке, играя накаченными плечами! Купи себе шапочку «Ну, погоди!», надень клетчатую рубашку, возьми в руки газету, две связанные дощечки, как бы едучи на дачу…
Но Дима не внял моим советам. Он порвал с группировками, но донашивает облик, как офицер запаса — военную форму.
Я участвовал в строительстве БАМа. Я еще расскажу об этом подробнее. Но потом. А сейчас — к слову. К слову о бессмысленности некоторых огромных акций и огромных трудовых напряжений. Начали «на ура», на XXIV съезде бухнули лозунг — и вперед. Без экономических, социальных и тем более экологических расчетов. Пользы для населения — как от новой пушки, то есть — никакой. Хоть пушку смастерить непросто.
15 лет спустя, уже не пленум ЦК КПСС — уже руководители новой России — принялись строить войну в Чечне. Но, в отличие от БАМа, — без фанфар и литавр, втихую, говоря поначалу, что никакой войны нет. Авантюру эту роднило с «бамовской» отсутствие «царя в голове». Вслепую, без расчета последствий. Впрочем, может быть, расчет и был, но — ошибочный. Не знаю. Информации нет. Несмотря на море информации — информации нет. Я сочинил тогда такие строчки, которые теперь вертятся в голове…
А в необузданной Чечне
На необъявленной войне
Законов нет, и вовсе не
Известно, что случится.
Какая странная война,
Какая сраная страна:
Она не хочет ни хрена
Работать и учиться…
Я к тому времени уже знал о страшных жертвах, о зачистках, о фильтрационных лагерях, о гибели неподготовленных воинских подразделений. Я знал уже о Буденовске и Кизляре. Да, по сравнению с этим кровавым ужасом БАМ представляется невинной забавой старичка Леонида Ильича.
Сначала эта война, эта бойня, эти репортажи в «Новой газете», эти кадры не приструненного еще телевидения леденили душу, сводили с ума, потом это как-то притерлось, острота восприятия ушла. Ведь даже на Нюрнбергском процессе во время демонстрации кинодокументов, связанных с концлагерями, публика утомлялась и частично подремывала.
Но недавно опубликованный в газете факт разорвался в голове, как граната. Генеральный прокурор Скуратов отдал под суд группу генералов МВД. Нет, не за то, что в стране почти легализованы бандитские группировки. И не за то, что они причастны к развязыванию чеченской войны. И не за то, что бросили в эту войну на позор и на смерть необученных новобранцев, которых, кроме всего прочего, еще и не кормили как следует, а то и вовсе обрекали на произвол судьбы. Генералов, оказывается, собираются судить за то, что они украли четыре миллиарда рублей, выделенных для выкупа из чеченского плена ими же подставленных солдат.
Об этом сообщил в газете Юрий Щикочихин.
По-моему, это — цинизм века.
* * *
Итак, я появился на свет в последний год первой трети двадцатого века. Место рождения — город Ленинград. Я не могу назвать себя типичным представителем этого столетия по той простой причине, что типичных, то есть похожих на миллионы других, вообще не существует. Все разные. И только сумма судеб может дать представление о времени. Например, моя жизнь прошла по таким этапам: детство в Ленинграде, в нежной, любящей друг друга, абсолютно обрусевшей еврейской семье. Четыре года войны, проведенных в далеком уральском селе Огнево. Пять послевоенных лет опять в Ленинграде, голодных, надо сказать, лет. Военно-морское училище. Флот. Эстония. Лет тридцать в Эстонии. Москва.
Семейное предание гласит, что отец мой познакомился с мамой в 1918 году в Самарканде, где преподавал математику в школе, еще недавно именовавшейся женской гимназией. Образование у отца было тогда среднее, да и лет ему было всего девятнадцать. Маме же было шестнадцать лет, и она в этой школе училась. Семья у мамы была большая: шестеро детей. У них был дом и сад, и отца определили к ним на постой. Отец влюбился в маму, ставил ей по математике ни за что пятерки, три года ухаживал, потом женился.
Потом он уехал в Ленинград, где заочно окончил университет, одновременно преподавая в учительском институте математику. Он был человеком вспыльчивым и влюбчивым. Однажды, уже после того, как родилась моя старшая сестра, вообще покинул маму. Но года через два вернулся к ней. Несмотря на такой далекий от идеала характер, мама его горячо любила, родила потом меня, а потом, перед самой войной, мою младшую сестру Лену. И мы беззаветно любили отца и горько оплакивали его гибель в 1942 году. Здесь мне хочется предложить возможному читателю написанную двенадцать лет тому назад новеллу «Гороховая каша». Вообще некоторые написанные мной в разное время новеллы и стихи из тех, что абсолютно автобиографичны, будут появляться в тексте этих записок…