Похищение Европы

Андрей Бинев

«Я всегда любил московское метро, с юности, даже с раннего детства. „Мне в моем метро никогда не тесно, потому что с детства, оно как песня, где вместо припева, вместо припева: стойте справа, проходите слева…“ Попробуйте произнести это самое „с раннего детства“ скороговоркой. Что получится? Таким оно и было! Счастье-то какое! Ведь естественно же! Каким же еще должно быть детство! Я другого и не знал. Папа покойный – военный, скромный, до высоких чинов не дослужился, мама, тоже давно уже покойница, – учительница младших классов. И детство соответствующее. Булат Шалвович ухватил за самое то – за детство. Никогда не тесно, стой справа, шагай слева…»

Оглавление

Не наши имена

Итак, я еду в моем метро. Обычно заскакиваю в вагон и сразу устремляюсь в уютный уголок, который примечаю еще стоя на платформе в дурно пахнущей толпе. Сразу прижимаюсь задом к противоположной двери и тут же раскрываю книжку, обычно небольшую, которую на американский манер принято теперь называть «покет-бук». Попробуй, потаскай с собой что-нибудь потяжелее!

Если освобождается место на диванчике, тут же, не взирая ни на что, плюхаюсь на него и сразу углубляюсь в книжку. Схема в метро у меня в голове буквально вытатуирована. Зеленый, желтый, синий цвета линий — это для тех, кто в метро редкий гость. А я тут почти живу.

Также в последнее время мне наплевать, кто стоит надо мной и тяжело дышит — старушка, старичок, даже иной раз инвалид какой-нибудь. Я тоже почти инвалид и тоже старичок. Мне в следующем году на пенсию. Не смотрите, что я высокий, стройный, подтянутый. Внутри одна труха, особенно это касается того места, где у людей вроде бы душа живет. Правда, у кого где… У меня сначала в груди жила, потом в мозги перекочевала. Но я знаю многих, у кого она как в заднице была, так там и осталась. А может быть, этот инвалид, что тяжело и очень даже демонстративно пыхтит надо мной, свою нетленную душу как раз в том месте и носит!

Уступаю я всегда только беременным женщинам и малым детям. Потому что сам никогда беременной женщиной не был и претензий к этой категории пассажиров иметь не могу по определению. Что касается детей, то я уже и сам дед. У меня двое девок, двое внучек, которых я вижу раз в полгода. Это если моя дочь куда-нибудь ускакивает с очередным своим поклонником, а девок девать некуда. Недельку-другую я могу с ними посидеть. Мой отпуск так и проходит. Обе рождены от двух разных страстных поклонников. Поэтому одна — Дашка, рыжая бестия, а вторая, Машка — жгучая брюнетка. Дашке — десять, Машке — одиннадцать. Но Дашка крупнее Машки, выше и тяжелее. В папу, наверное, которого я никогда не видел. Машка зато умная и злая. Худой колючий куст черной розы. И глаза — черные, как греческие маслины. Дашка… эту в будущем будут называть Дарьей Марковной, а Машку — Марией Аскольдовной. Вот ее папочку Аскольда я видел пару раз — не то литовский цыган, не то еще что-то в этом роде.

Так что детям и беременным бабам я место в моем метро уступаю. У меня с ними мир.

Читаю книгу. Потрепанный том Грэм Грина. «Меня сделала Англия» называется. Некий Энтони, неисправимый романтичный грешник, неудачник и эдакий домашний гений пытается вывернуться из благополучия, которое ему навязывает его предприимчивая сестра-двойняшка. Она на полчаса его старше и поэтому больше знает о жизни.

Я тоже Энтони. Антон по-нашему. И тоже из двойняшек. И моя сестра старше меня — на целый час. И знает она о жизни ровно настолько же больше. Живет на дымной Камчатке с мужем и тремя детьми. Мы не видимся уже шесть лет, потому что ни у кого нет денег на самолет, чтобы прилететь в гости. Мы так и умрем друг без друга — на похороны ведь не приедешь по той же причине.

Книжку я купил первого мая на развале у Большого театра. Там, как всегда, собралась шумная, экзальтированная толпа красных пенсионеров и розовато-бежевых юных истериков. Пенсионерам краснеть уже больше некуда, а этим истерикам еще можно стать насыщеннее — красно-коричневыми. У них еще не угасла в этом смысле кое-какая перспектива. Если только кто-нибудь на той разбойничьей дорожке им хребет не сломает. Или если не сопьются раньше.

Реют флаги, красные, несвежие, а нищенского вида торгаши с бегающими глазками разложили на парапетах парка у театра сотни подержанных книг. Полтинник за любой томик — от выдуманной биографии какого-нибудь красного террориста или идейного уголовника до скромных покетбуков, тоже стареньких, потрепанных, любых классиков. И Сталин тут есть, и Ленин, и даже Брежнев со всеми «своими» тремя книжками-плакатиками.

Я купил томик Грэм Грина. Раскрыл его дома, а оттуда выпала записулечка. Желтая такая, то есть пожелтевшая. Исписана ровным стройным почерком образованного человека. Сейчас так никто уже не пишет, руки стали грубыми, кисти слабыми. Только пальцы укрепились — чтобы по клавишам компьютера долбить. В записке было следующее:

«Больше не могу. Ухожу от всех. Вините только меня. 20 часов 11 минут. Ваша Паня».

Ничего себе закладочка!

Я долго фантазировал на эту тему: кто была эта Паня, осуществила ли она после 20 часов 11 минут свою греховную акцию, то есть ушла ли от всех, как тот глупый колобок, или струсила все же, дочитала книжку, а записульку вложила в нее как закладку или как немой укор себе самой.

Я эту книжку читаю слишком долго. Люблю Грина, но он, по-моему, бывает занудным. То все бежит у него, искрится даже, все так знакомо, так лично, а то — тягомотина какая-то англо-саксонская, пустой чай с сухим молоком в файв-о-клок. И опять побежал. Между прочим, в детстве Грэм Грин, обиженный одноклассниками в привилегированной школе, несколько раз пытался свести счеты с жизнью.

Может быть, это подтолкнуло грамотную Паню к своему роковому решению?

Но Грэм выжил и даже Оксфорд окончил, да еще в разведке служил, Интеллидженс Сервис. Умная Служба, называется. Вот как! Это мне близко.

Так что Паня? Она тоже предпочла тяжелую жизнь легкой смерти? И что для нее было легким, а что тяжелым?

Вот так я фантазировал и читал Грэм Грина в метро, а записку бережно хранил дома. Не каждый день ведь можно добыть такой автограф.

Напротив меня сидела женщина лет сорока или чуть больше, в растянутом зеленом свитере и в заношенных джинсах с белыми потертостями на коленях и бедрах. Я увидел ее сразу, как только зашел в вагон — хороша, хоть вид у нее потрепанный, правда, чуть меньше, чем у ее одежды. Крупная грудь, которую даже растянутый свитер скрыть не в состоянии, крутые, стройные бедра, росточка, видимо, средненького. Шатенка несколько в рыжину, серые, злые, глубокие глаза, прямой нос с чуть великоватыми крыльями ноздрей и подбородочек с глубокой мужской ямочкой. Губы изящной формы, контрастно очерчены, как нарисованы.

Я разглядывал ее, подняв высоко книгу и не без удовольствия наблюдая за ней поверх обреза. Мне всегда нравились такие милые неряхи — в них есть что-то от первозданного греха. От них остро пахнет вожделением, даже если они сейчас промыты. Неряшливость — их фирменный стиль. От неумелого или наплевательского макияжа до стоптанных штиблет. Вся их ценность — под одеждой. Сочная, притягивающая. У меня к ним почти животное чувство. Как у зверя на запах, понятный лишь одному ему.

Она свела почти невидимые, светлые бровки и теперь буравила меня серыми глазищами. Зло смотрела. Мне показалось, как будто с презрением. Еще бы! Я уже стар даже для нее.

До конечной остановки остался один длиннющий перегон, за который я успевал обычно прочитать страниц семь. Вагон опустел на предыдущей станции. Остались лишь мы вдвоем.

Она решительно поднялась и нахально села рядом со мной.

— Как вам книжка? Нравится? — она спросила это, глядя на меня в упор, прищурясь.

— Нравится, — ответил я, — Местами.

— Какими местами?

— Понятными.

— А что тут непонятного?

— Их привычки… Не люблю чужих привычек.

Она усмехнулась.

— Откуда у вас этот том?

— Купил.

— Где купил?

— На развале.

— У Большого?

— У Большого.

— Когда?

— С неделю назад.

— Серенький такой типчик продал? Да?

— Не запомнил. Невзрачный какой-то. Но цвет не запомнил — может быть, серенький, может быть, красненький, а может и голубенький. Сейчас все может быть, особенно, у Большого. А что?

— Это мой брат. Он книжками там торгует по праздникам. А в будни таскается с ними на Арбат. Он — серенький. И не голубенький. Немножко красненький. Это от нищеты духовной.

— Зачем вы меня об этом спросили?

— Это моя книга. Я ее узнала. Посмотрите, на десятой странице в уголке поставлен восклицательный знак. Я так свои книжки мечу.

— Вы — Паня? — я вдруг заволновался, быстро заглянув на десятую страничку и тут же обнаружив незамеченный мною раньше восклицательный знак.

— Нашли записку?

— Нашел. А вы меня что, выслеживали, Паня? Хорошо хоть живы, слава богу! А то я уж думал…

— Вы болтун!

— Почему болтун?

— Потому что в четырех коротких фразах задали сразу несколько вопросов. Это свойство болтуна.

— Ну, спасибо! Уважили.

— Ага.

— Ну так вы Паня?

— Ни в коей мере. Я — Панина дочь.

— А Паня? Она жива?

— А что с ней сделается? Такие закладки как в этой книжке у нас еще в пяти, не меньше.

— Так это у нее такая привычка? Прощаться и никого не винить?

— Она дура. Образованная старая дура. Неудавшаяся поэтесса. Ни одной книжки не издано.

— А вы кто?

— Я ее дочь, и поэтому согласно генетике тоже дура.

— А меня зовут Антон.

— Энтони? Как героя Грэма Грина?

— Почти. Но он Энтони, а я всего лишь Антон.

— Ответить на другие вопросы?

— Сначала имя.

— Эдит.

— Что?

— Эдит. А вы думали, я вам сказала — «иди ты»? — она зло рассмеялась и прищурилась.

— Так и подумал.

— Это меня Паня так назвала. Разве может умная мать в СССР живого ребенка Эдитой назвать?

— А певица?

— Ее не у нас назвали. У нас она только пела…и поет… Так отвечать на остальные вопросы?

— Валяйте.

— Я вас не выслеживала. Сидите, читаете книгу, мою, заметьте, книгу. Я вспомнила, там была Панина закладка. Вот и подсела. А вы что подумали?

— Что вы меня клеите.

— Вы себя в зеркало давно видели?

— Давно. Лет пятнадцать назад.

— Пятнадцать лет назад я и сама еще в зеркало гляделась. Ничего была…

— Вы и сейчас ничего.

— Вот сейчас, подозреваю, именно что «ничего». Отвечаю еще на один вопрос — Бога нет.

— То есть?

— Вы сказали: «хорошо хоть живы, слава богу!» А бога нет и никогда не было.

— Вы убеждены?

— А вы что сомневаетесь? Вы дурак?

— Мда… Однако… Слушайте, вы-то сами нормальные?

— Мы-то как раз очень даже. Вы где работаете?

— Я?

— Вы что, еще и тупой?

— Вообще-то да. Я — курьер.

— Надеюсь, не наркокурьер?

— Надейтесь.

— Так есть бог или нет? Если он есть, то почему вы, человек с недурным образованием…это у вас на лице написано в виде постоянной растерянности… работаете мальчиком на посылках? Вы в психушке лежали?

— Пока нет. Но как только приедем на конечную станцию, сразу обращусь к врачу. Вы на меня волшебно действуете.

Машинист в далеком своем первом вагоне как будто только и ждал этих слов. Поезд резко набрал скорость и тут же стал тормозить на светлой, белого искусственного мрамора станции.

Я поднялся и захлопнул книжку прямо перед носом Эдит. Она криво ухмыльнулась и тоже поднялась. Мы одновременно вышли на пустую гулкую станцию без единого пассажира. Из далекого вагона в самом конце состава вышла какая-то парочка и быстро побежала по лестнице наверх.

— Послушайте, Энтони… Верните мне закладку.

— Записку вашей Пани?

— Да… её.

— Зачем она вам? Сами же говорите, такие прощания у вас еще в пяти книгах заложены.

— Не хочу, чтобы она гуляла где-то. Брат тырит все из дома. Он пьяница. Вот и Грина уволок…с закладкой. Верните мне ее. Книжку можете оставить себе.

— А как брата зовут?

— Это вам зачем?

— Интересно. Мама — Паня, дочь — Эдит, а брат, наверное, Геродот.

— Откуда вы знаете? Мы его вообще-то Герой зовем. Но он действительно Геродот.

— Я случайно угадал. Прикололся просто. Хорошее современное словечко, хотя, наверное, уже отстой… Тоже неплохое слово…

— Прикольный, значит?

— Есть немного. Старый прикольщик. Мне на пенсию скоро.

— А по виду не скажешь…

— А вашего папу как зовут? Только не говорите, что Аристотель.

— Скажу. Его действительно звали Аристотелем, а деда Софоклом. Аристотель Софоклиевич. Папы давно уже нет. Вы вернете записку?

— Верну, Эдит Аристотиелевна. Назначайте место и время.

— Завтра, в пять вечера. Место сами называйте. Хотите, здесь? На этой станции.

— Вы что, здесь живете?

— Нет, это я просто за вами ехала. Увидела свою книжку в руках и поехала. Я должна была на кольцевой сойти.

— Тогда давайте в тупичке на Новослободской.

— Идет. В пять, завтра. С запиской. И без цветов. Терпеть их не могу.

— Какие особенно не любите?

— Вообще-то все. Но особенно пионы, белые, с розовыми провалами, огромные такие… Мерзость просто!

Подошел встречный поезд, Эдит быстро нырнула в ближайший вагон. Я побрел наверх по светлой пустой лестнице. Навстречу мне спускались двое молодых полицейских, которых еще совсем недавно звали милиционерами. Один из них с подозрением оглядел меня. Второй недовольно дернул его за рукав — пойдем, мол, нечего цепляться, надоели все!

У меня редко проверяют документы. Но сейчас, наверное, рожа у меня была довольная, а значит, в нашем столичном городе подозрительная. Я тоже думал, что терпеть не могу огромные, чудесные, белые пионы с розовыми провалами и глуповато усмехался этой неожиданной мысли. И еще я подумал, что Паня все же жива. Интересно, а какое у нее имя полное? Завтра спрошу. Наверное, Параскева какая-нибудь. С этих станет!

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я