Мой конь розовый

Александр Карпович Ливанов, 1987

Сборник философских рассказов и эссе "Мой конь розовый" относится к ранее не издававшимся произведениям советского писателя, прозаика, члена Союза писателей СССР Ливанова Александра Карповича (1920-1990), широко известного читателю по таким произведениям, как "Начало времени" и "Солнце на полдень".

Оглавление

Художества

Это была, так сказать, первая потребность в искусстве. Та первая, которая для кого-то становится увлечением, страстью на всю жизнь, или даже — самой судьбой. Или вдруг обрывается навсегда, чтоб уже больше не повториться. Кто знает это, кто здесь может что-то утверждать окончательное…

Сперва я «рисовал» на стеклах окна. Морозные узоры, их непостижимая прихотливость (сейчас я сказал бы — «растительно-тропические мотивы» — или нечто в этом роде) меня долго волновали, будоражили мое детское воображение. Тем более, что ни игрушек, ни каких-либо занятий у меня не было. Меня уже несколько раз предупреждали — чтоб я не торчал у окна — «из него дует». Я уже не жалел, что не увижу сквозь стекло снежные сугробы под окном, что за неимением обувки не смогу их потрогать. Благо — печь была натоплена и меня не загоняли на нее. Ничего в избе не могло меня заинтересовать. Все — и стол, и полати, и голик8 с кочергой в углу, между порогом и печью, ни даже «боженька» в противоположном углу, наискосок, над полатями, где светила лампадка, меня не могли заинтересовать — кроме окна. Узоров на всех его четырех стеклах. Какие интересные, невиданные деревья! (Сейчас я бы сказал — «пальмы», «папоротники», «лианы» — что-то в этом роде).

Наконец я один в избе. Мать ушла мыть полы к лавочнику. Отец, накинув полушубок, сильно припадая на деревянную ногу — он с «германской» вернулся калекой — подался в шинк9. Я могу заняться окном. У каждого свой интерес. Отец придет захмелевший, будет орать на мать. Тоска. Но я гоню мысли о том, что предстоит. Из всех своих детских силенок тяну скамью к окошку. Скамья, как телок упирается в земляной пол всеми своими четырьмя раскляченными — и так, и так — ножками.

Передохнув, еще и еще раз тащу. Каков же мой рост, посудите, если я не достаю без скамьи до нашего единственного приземистого окошка! Наконец мне удается закинуть ногу на скамью, то есть на лавку, взъёрзать на нее животом, затем стать на нее коленками — и вот я уже подробнейшим образом изучаю растительность на стеклах! Я открыл изъян в фантазии мороза, есть монотонность в разнообразии его рисунков! Будь я взрослым, догадался бы: все дело в том, что морозный воздух, встречая перекатывающееся волнами тепло избы, вынужден менять направление, когда задувает в щели окна… Тогда я, слава богу, не знал физику — мир был язычески первоздан в своих тайнах. И все же, изучив все цветы, узоры, кусты и деревья, найдя, что мороз повторяет свою «живопись», мне вскоре прискучила она. И тогда я достал свой капитал. Это были «царские деньги». Большая красномедная копейка, прижатая к стеклу, и оставленная там ненадолго примерзшей, затем отлепленная — оставляет четкий отпечаток. Два отпечатка: орла и решки! Изморозь в этом месте превращалась в прозрачный лед. Вскоре уже все стекло было в этих, копеечных изображениях и они мне тоже прискучили.

Тогда я оттащил скамью к печке. Лоб печи был интересно закопчен. На губе печного зева — погуще, затем поменьше, наконец одна лишь смутная, точно щеки цыганки — палевость… Эта равномерность перехода меня заинтересовала. Ведь попробуй-ка я, скажем, так закоптить что-то — разве у меня получилась бы такая равномерность? Печь, на угол которой постоянно взирал «боженька», ясное дело, тоже была загадочна! Еще неизвестно, кто больше почитался в избе — темный и неподвижный лик «бога» — перед которым я по утрам, стоя голыми коленками на земляном полу, молился, или печь, полная жизни, пламени и дыма, пыла и жара, когда ее топили! Следом этой страстности печи и была закопченность ее чела — загибающаяся, выходящая из чрева ее и уходящая вверх, повыше печурки, пока не исчезала на известковой побелке…

Стоя на скамье, я увлекся и изрисовал человечками все печное чело. Я даже не услышал, когда скрипнула дверь и вошел отец. Оглянувшись, я увидел, что он уже давно наблюдает за моим творчеством. Лицо его было красным — похмелился, значит, — в глазах прыгали какие-то злобно-озорные искорки.

Я, разумеется, испугался. Это была обычная деревенская власть: отца. Его следовало бояться. Иначе и не мыслилось. Отец меня, правда, не бил. Он просто третировал меня. Словно нет меня в доме…

Что же сейчас будет! Я только сейчас осознал свой проступок. Неужели все же бить будет?..

— Это что же за художества такие? Чорт зна што… Что теперь мать скажет? Она тяжело работает, а мы, то есть ты, только шкодишь? Ей теперь придется еще и печь белить… Подумал ты об этом? Хоть бы мать пожалел… Работает, из сил выбивается, а мы… тоись ты, дармоедствуешь и шкодишь…

Отец растянулся на полатях, укрылся полушубком и уснул. Вскоре он уже сипло, с присвистом в груди, храпел.

Я, смущенный, слез со скамьи — и поспешил ее оттащить на свое место, к столу…

Потом пришла мать. Сняла шаль, поправила гребнем волосы, из-за пазухи достала заработанные деньги. Это были большие медные пятаки и семишники10. Лишь один гривенник сверкнул в горсти. Мать сняла нашу семилинейную лампу с подставки, заглянула туда, прежде чем высыпать туда деньги.

— Ты, сынок, не подходил к лампе? — неуверенно спросила она. Не успел я помотать головой, как взгляд ее остановился на спящем отце. Она все поняла. Постояла с минуту, горестно глядя вперед себя. Вздохнула и высыпала деньги в жестяную подставку лампы. Монеты брякнули — и снова слышно было лишь как хрипит во сне отец на полатях. «Ой, уже смеркается! Надо ужин сварить!» — сама себе сказала мать и поспешила к печи.

Точно споткнулась о мои рисунки, мать остановилась перед печью, медленно сводя руки на груди.

— Это, сынок, еще что такое? Разве можно избу превращать в котух11? Что ты такое здесь намазюкал? Это же надо? Вот это что?

— Мельница…

— И ничуть не похоже… Ты ведь летом ездил на мельницу с отцом? Разве она такая? Там водяное колесо!

— Это ветряная мельница… Вот крылья…

— А это что? Курятник?

— Нэ… Голубятня… На дворе у попа…

— Не знаю, не знаю… Разве можно печь поганить? И что отец скажет, когда увидит?

Отец сослался на мать, мать — на отца! Я почувствовал, что все это не без умысла. Это была воспитательная задумка родителей! Каждый поддерживал авторитет другого. Каждый таким образом внушал мне, что все не так просто — что есть у меня и отец, и мать, что все втроем мы: семья. И, стало быть, я не имею права «шкодить»!..

Странно, все это я скорей почувствовал сердцем, чем понял своим детским разумом. Мне стало стыдно и совестно перед матерью. Я очень ее любил в эту минуту. Я ткнулся лицом в подол юбки и заплакал.

— Я больше не буду… никогда… Ей-бо не буду!

— Ну ладно, ладно… А то отца разбудишь… Сейчас печь растопим, кулеш12 на ужин сварим. Да и в хате теплей будет. Не плачь! А картиночки… Отчего же? Пойдешь в школу, получишь — тетрадь… Хоча — не-э. Тетрадь, чтоб писать слова!.. А человечков, мабуть — крейдой13 на доске… Хорошо в школе — всему-всему учат!..

Я вздохнул — долго еще ждать той школы, в которой все хорошо! Мог ли я не поверить матери? Разве не хорошо, если там учат даже рисовать!.. Всю жизнь потом в слове — школа — мне будет слышаться что-то материнское, надежливое, доброе. Главное, отец не ругал в этот вечер мать, они долго о чем-то говорили за столом после ужина. Отец впервые погладил меня — сонного — по голове. Я знал: все из-за моих «художеств»!

Примечания

8

Полáти — лежанка, устроенная между стеной избы и русской печью. Голик — веник из голых (без листьев) прутьев. (Прим. ред.)

9

Шинк — небольшое питейное заведение, кабак. (Прим. ред.)

10

Семишник — две копейки. (Прим. ред.)

11

Котух — грязное жильё. (Прим. ред.)

12

Кулеш — жидкая каша, крупяная похлёбка. (Прим. ред.)

13

Мабуть — пожалуй, наверно, может быть. Крейда — мел. (Прим. ред.)

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я