Сидя в камере, я увидел, как луч света падает из окна на цементный пол. И тогда я сообразил, что пассионарность — это энергия, такая же, как та, которую впитывают растения.
Есть такая слабогузая интеллигенция, которая ни о чем не может помолчать, ничего не может донести до места, а через газеты валит наружу все, чем засорится ее неразборчивый желудок.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Бывает, мелькнёт: «вот сейчас разденусь, сяду отдохнуть, покурю» и прямо вспомнишь с болью, что никогда больше не покуришь. Очень мне это напоминает время влюбленности, когда убедился, что не любит она меня и нужно все бросить.
Когда становилось уже совсем невыносимо, оставалось в запасе одно средство — пойти в автомат на Киевской и выпить два или три стакана белого крепленого проклятого, благословенного портвейна № 41.
Возвышенность духа писателя помещается у него в затылке. Сам он видеть её не может. Если же попытается увидеть во что бы то ни стало, то лишь сломает шею.
От моего дыхания стекло запотело, и когда я протёрла его, чтобы разглядеть незнакомца получше, тот уже исчез.
Первым делом он затопил печи, а когда стёкла окон запотели, отворил их настежь, чтобы вышла из дома сырость.
Стол был без скатерти – тёмный и сырой, зеркало запотело – наверное, из-за того, что сквозь щели в окнах в зимний мёртвый дом начал проникать весенний тёплый воздух.