Когда яркое пламя любви перестаёт мерцать, веселее горит огонёк привязанности; его-то легко поддерживать изо дня в день и даже усиливать по мере того, как приближается холодная смерть.
Французы не очень-то тратятся на то, чтобы быть довольными и весёлыми, но готовы разоряться, чтобы казаться довольными и заставлять других думать, что веселятся; при этом они поглядывают по сторонам, чтобы видеть, смотрят ли на них.
В Скрябине была необыкновенно повышенная, интенсивная духовная жизнь, которая неизбежно сообщалась каждому, кто близко стоял к нему. В нём была какая-то окрылённость, огромная вера в достижение цели, в победу, любовь к жизни и вера в её прекрасный смысл, поэтому атмосфера, которая создавалась в общении с ним, была какой-то особенно радостной. Кроме того, он был так человечески прост, ласков, экспансивен, полон оживленья, часто шаловлив и весел. Он был так щедр, никогда не скупился играть вам часа два подряд, если вы жаждали слышать его музыку, рассказывать свои мысли, если вы хотели понять что-нибудь, что вам было неясно. Кроме того, благодаря его экспансивности и сообщительности, вы непременно посвящались во все самые интимные и мельчайшие подробности его жизни, во все качества и недостатки его, он становился для вас живым, близким и дорогим человеком, которого вы начинали горячо любить. Это создавало особенную теплоту кругом него. Самая внешность его была очень изящна и привлекательна и приобрела с годами отпечаток какой-то особой, изысканной тонкости. Особенно запечетлевались его глаза: большею частью с приподнятыми бровями, какие-то опьянённые той внутренней, интенсивной игрой творческой фантазии, которая была ему так свойственна, иногда отсутствующие, как бы ушедшие в себя, а иногда вдруг ужасно оживлённые, бедовые, даже шаловливые, и добрые. Также походка его была очень характерна: воздушная, стремительная, почти летящая вперёд, и манера держать голову вверх слегка закинутой назад. Всё тело его казалось таким лёгким, почти невесомым. Очень симпатичны были вихры на макушке, которые никогда не слушались и иногда торчали в разные стороны, на что Александр Николаевич часто и не на шутку сердился. Вообще в его образе ярко сплетались две противоположных черты: с одной стороны, напряжённая одержимость одной идеей, причём эта идея имела грандиозный, мировой размах, с другой — в жизни он был почти ребёнком. Особенным же и лучшим, что было в нём, была, конечно, его музыка и его игра. Его игра была совершенно волшебная, ни с кем не сравнимая. Сколько красоты, нежности и певучести было в звуке, какое pianissimo, какая тонкость нюансов, какая нездешняя лёгкость, как будто он отрывался иногда от земли и улетал в другие сферы «к далёкой звезде» (как он сам раз сказал про полёт в 4-й сонате). Также его фразировка имела очень своеобразный характер, несколько нервно-повышенный, слегка капризный и порывистый. Конечно, я говорю об игре в интимной обстановке, тут он как бы творил свои вещи! Наоборот, эстрада и большой зал парализовали его.
Мы тихо подошли к кабинету. Сквозь полуотворённую дверь я увидел Антона Павловича. Он сидел на турецком диване с ногами. Лицо у него было осунувшееся, восковое… и руки тоже… Услышав шаги, он поднял голову… Один момент ― и три выражения: суровое, усталое, удивлённое ― и весёлые глаза. Радостная Антошина улыбка, которой я давно не видел у него. ― Гиляй, милый, садись на диван! ― И он отодвинул ноги вглубь. ― Владимир Алексеевич, вы посидите, а я на полчасика вас покину, ― обратилась ко мне Ольга Леонардовна. ― Да я его не отпущу! Гиляй, какой портвейн у меня! Три бутылки! Я взял в свою руку его похудевшую руку ― горячую, сухую. ― А ну-ка пожми! Помнишь, как тогда… А табакерка твоя где? ― Вот она. Он взял её, погладил, как это всегда делал, по крышке и поднёс её близко к носу. ― С донничком? Степью пахнет донник. Ты оттуда? ― Из Задонья, из табунов.
Он небольшого роста, с быстрыми движениями и весёлыми тёмными глазами. Он часто усмехается, а говорит так стремительно, что едва успеваешь следить за его мыслями. Но хотя он следует мгновенно возникающим мысленным ассоциациям, он в то же время очень обстоятелен, а фразы его так точно сформулированы и отточены, что кажется, будто он просто вслух читает какую-то книгу, а когда он на секунду останавливается, чтобы перевести дух или перейти к следующей мысли, думаешь, что он просто перелистывает страницу.
Буржуазия ухитрилась, красиво причесав бунтовщиков революции, превратить их в комические фигуры. Гашек был приготовлен для желудка чешского мещанина противоположным методом: он остался в Чехии взлохмаченным, из него сделали сентиментального пьяницу и весёлого шута. То, что ставило писателя гораздо выше среднего уровня — его понимание общественных проблем, критическое отношение к действительности, — последовательно замалчивалось.
(О возвращении к работе после Мюнхенской авиакатастрофы) Отдых в Интерлакене — это одно, а возврат на «Олд Траффорд» — совсем другое. Когда я вернулся к стадиону и пошёл с нашими болельщиками, которые вытянулись в плотные ряды на мосту, я слышал, что десятки тысяч поют о нас, но я боялся поднять глаза. Я знал, что призраки «малышей» всё ещё там, и они всё ещё там, и всегда будут там, как и те, кто видел их, пересекающих мост, молодых, весёлых, эти красные духи на зелёном газоне «Олд Траффорд».
Ребенок не может жить без смеха. Если вы не научили его смеяться, радостно удивляясь, сочувствуя, желая добра, если вы не сумели вызвать у него мудрую и добрую улыбку, он будет смеяться злобно, смех его будет насмешкой.
Горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне.
Умереть легко, когда ты совершенно здоров. Прекрасным весенним утром, в саду, в приятном и бодром расположении духа, — как просто было бы лечь на траву и отойти в мир иной!
Улыбка стоит так мало — что ж не улыбаться, катаясь в открытом экипаже. Улыбайся в смертном хрипе — так будет легче для тех, кого ты оставляешь. Улыбайся, чёрт тебя подери! Улыбка, которая вечно с тобой!
Старый добрый Джамбо нуждается в разминке. Кто-то ему достанется сегодня вечером? (О своём мужском достоинстве, как-то выйдя из душа; Линдон был известен своими скабрезными шутками с сексуальным уклоном)
Всё становится более утончённым: музыка когда-то была шумом, сатира — пасквилем, и там, где сегодня говорят «будьте любезны», некогда давали затрещину.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Если уж на сцене изображаем из себя немножко пьяных, то надо, чтобы на контрасте было видно, что в жизни-то мы — как стеклышко. Мы поняли, что надо разделять сцену и жизнь. Обычно, наоборот, все пьяные, а притворяются трезвыми.
Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днём мечтать, И песни петь! И слушать в мире ветер!
Чаще всего мы больше радуемся детским шалостям, играм и проделкам наших детей, чем их вполне сознательным поступкам в зрелом возрасте, словно бы мы их любили для нашего развлечения, как мартышек, а не как людей.
Подобно тому, как звезды, в ясной ночи, служат украшением неба и цветы весной — украшением зеленых лугов, так блестки остроумия украшают дружеские собрания и приятные беседы.
Если бы мужчины знали, что думают женщины, то были бы в двадцать раз нахальнее, точно так же, как если бы женщины знали поближе мужчин, то стали бы ещё кокетливее.
Путешествие должно быть серьёзным трудом, иначе оно, если только не пьянствовать целыми днями, становится одним из самых горьких и в то же время самых глупых занятий.
Если бы человек хотел быть только счастливым, то это было бы легко, но всякий хочет быть счастливее других, а это почти всегда очень трудно, ибо мы обыкновенно считаем других счастливее, чем они есть на самом деле.
Разве не может быть так, что неким высшим существам доставляет развлечение искусный поворот мысли, удавшийся — пускай и безотчетно — моему разуму, как забавляет меня самого проворство суслика или испуганный прыжок оленя?