Неточные совпадения
И точно: час без малого
Последыш говорил!
Язык его не слушался:
Старик слюною брызгался,
Шипел! И так расстроился,
Что правый глаз задергало,
А левый вдруг расширился
И — круглый, как у филина, —
Вертелся колесом.
Права свои дворянские,
Веками освященные,
Заслуги, имя древнее
Помещик поминал,
Царевым гневом, Божиим
Грозил крестьянам, ежели
Взбунтуются они,
И накрепко приказывал,
Чтоб пустяков не думала,
Не баловалась вотчина,
А слушалась господ!
Я понял его: бедный
старик, в первый раз от роду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря
языком бумажным, — и как же он был награжден!
Перескажу простые речи
Отца иль дяди-старика,
Детей условленные встречи
У старых лип, у ручейка;
Несчастной ревности мученья,
Разлуку, слезы примиренья,
Поссорю вновь, и наконец
Я поведу их под венец…
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У ног любовницы прекрасной
Мне приходили на
язык,
От коих я теперь отвык.
Два инвалида стали башкирца раздевать. Лицо несчастного изобразило беспокойство. Он оглядывался на все стороны, как зверок, пойманный детьми. Когда ж один из инвалидов взял его руки и, положив их себе около шеи, поднял
старика на свои плечи, а Юлай взял плеть и замахнулся, тогда башкирец застонал слабым, умоляющим голосом и, кивая головою, открыл рот, в котором вместо
языка шевелился короткий обрубок.
По настоянию деда Акима Дронов вместе с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов говорил очень быстро и как-то так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и
язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим
Стариком...
Он преподавал русский
язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо
старика было меньше правого, хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали на это, он не сразу убедился в разномерности ушей учителя.
— Но неужели только смерть этого
старика вам теперь развязала
язык? это странно…
Какой-то седой
старик отбивал такт ногой, пьяный инженер, прищелкивая пальцами и
языком, вскрикивал каким-то бабьим голосом...
Затем, представив свои соображения, которые я здесь опускаю, он прибавил, что ненормальность эта усматривается, главное, не только из прежних многих поступков подсудимого, но и теперь, в сию даже минуту, и когда его попросили объяснить, в чем же усматривается теперь, в сию-то минуту, то
старик доктор со всею прямотой своего простодушия указал на то, что подсудимый, войдя в залу, «имел необыкновенный и чудный по обстоятельствам вид, шагал вперед как солдат и держал глаза впереди себя, упираясь, тогда как вернее было ему смотреть налево, где в публике сидят дамы, ибо он был большой любитель прекрасного пола и должен был очень много думать о том, что теперь о нем скажут дамы», — заключил старичок своим своеобразным
языком.
Я с трудом понимал
старика. Усы ему мешали, да и
язык плохо повиновался.
Он вздохнул и потупился. Я, признаюсь, с совершенным изумлением посмотрел на странного
старика. Его речь звучала не мужичьей речью: так не говорят простолюдины, и краснобаи так не говорят. Этот
язык, обдуманно-торжественный и странный… Я не слыхал ничего подобного.
— Ну, что же вы? — заговорил опять г. Пеночкин, —
языков у вас нет, что ли? Сказывай ты, чего тебе надобно? — прибавил он, качнув головой на
старика. — Да не бойся, дурак.
Я вошел. Те же комнаты были,
Здесь ворчал недовольный
старик,
Мы беседы его не любили.
Нас страшил его черствый
язык.
Старик Филимонов имел притязания на знание немецкого
языка, которому обучался на зимних квартирах после взятия Парижа. Он очень удачно перекладывал на русские нравы немецкие слова: лошадь он называл ферт, яйца — еры, рыбу — пиш, овес — обер, блины — панкухи. [Искаженные немецкие слова: Pferd — лошадь; Eier — яйца; Fisch — рыба; Hafer — oвec; Pfannkuchen — блины.]
Гарибальди обнял и поцеловал
старика. Тогда
старик, перебиваясь и путаясь, с страшной быстротой народного итальянского
языка, начал рассказывать Гарибальди свои похождения и заключил свою речь удивительным цветком южного красноречия...
— Не в чем мне тебя прощать: нечестная ты — вот и все. Пропасти на вас, девок, нет: бегаете высуня
язык да любовников ищете… Как я тебя с таким горбом к
старикам своим привезу!
— Барыня ихняя, слышь, за столом разговаривала. Григорий-то Павлыч дома не обедал, так она
язык и распустила: «Верно, говорит, знаю, что у
старика миллион есть!»
А так как «не любить» на нашем семейном
языке значило «обидеть», «обделить», то крутой
старик, сообразно с этим толкованием, и поступил с старшим сыном.
Как ни старался бедный
старик, — на русском
языке у него ничего «не скруглялось» и «не светилось».
Вот твой ангел господу приносит: «Лексей дедушке
язык высунул!» А господь и распорядится: «Ну, пускай
старик посечет его!» И так всё, про всех, и всем он воздает по делам, — кому горем, кому радостью.
«Посмотрим!..» И вдруг распрямился
старик,
Глаза его гневом сверкали:
«Одно повторяет твой глупый
язык:
«Поеду!» Сказать не пора ли,
Куда и зачем? Ты подумай сперва!
Не знаешь сама, что болтаешь!
Умеет ли думать твоя голова?
Врагами ты, что ли, считаешь
И мать, и отца? Или глупы они…
Что споришь ты с ними, как с ровней?
Поглубже ты в сердце свое загляни,
Вперед посмотри хладнокровней...
Старик бросил на него орлиный взор, постучал рукой по груди и, проговорив, не спеша, на родном своем
языке: «Это я сделал, ибо я великий музыкант», — снова сыграл свою чудную композицию.
Старик Райнер все слушал молча, положив на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик сел в сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все не сводил с него глаз, и оба они долго молчали. Из-за гор показался серый утренний свет и стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским
языком...
Он и сам залез было в воду по брюхо и два-три раза лакнул ее
языком. Но соленая вода ему не понравилась, а легкие волны, шуршавшие о прибрежный гравий, пугали его. Он выскочил на берег и опять принялся лаять на Сергея. «К чему эти дурацкие фокусы? Сидел бы у берега, рядом со
стариком. Ах, сколько беспокойства с этим мальчишкой!»
— Вот это — другое дело. Вежливость прежде всего. Ну а теперь немножко попрыгаем, — продолжал
старик, протягивая невысоко над землею хлыст. — Алле! Нечего, брат, язык-то высовывать. Алле! Гоп! Прекрасно! А ну-ка еще, нох ейн маль… Алле! Гоп! Алле! Гоп! Чудесно, собачка. Придем домой, я тебе морковки дам. А, ты морковку не кушаешь? Я и забыл совсем. Тогда возьми мою чилиндру и попроси у господ. Может быть, они тебе препожалуют что-нибудь повкуснее.
Разбитной. Я должен вам сказать, милая Анна Ивановна, у князя нет секретов. Наш
старик любит говорить à coeur ouvert… с открытым сердцем — проклятый русский
язык! (Вполголоса ей.) И притом неужели вы от меня хотите иметь секреты?
В Эн-ске Годнев имел собственный домик с садом, а под городом тридцать благоприобретенных душ. Он был вдов, имел дочь Настеньку и экономку Палагею Евграфовну, девицу лет сорока пяти и не совсем красивого лица. Несмотря на это, тамошняя исправница, дама весьма неосторожная на
язык, говорила, что ему гораздо бы лучше следовало на своей прелестной ключнице жениться, чтоб прикрыть грех, хотя более умеренное мнение других было таково, что какой уж может быть грех у таких
стариков, и зачем им жениться?
Старик, хорошо знавший этот
язык, но дурно произносивший, взялся учить ее.
— Говорить! — повторил
старик с горькою усмешкою. — Как нам говорить, когда руки наши связаны, ноги спутаны,
язык подрезан? А что коли собственно, как вы теперь заместо старого нашего генерала званье получаете, и ежели теперь от вас слово будет: «Гришка! Открой мне свою душу!» — и Гришка откроет. «Гришка! Не покрывай ни моей жены, ни дочери!» — и Гришка не покроет! Одно слово, больше не надо.
Видимо, что
старик совсем уж забыл немецкий
язык.
Перстень сказал что-то мельнику на непонятном условном
языке.
Старик отвечал такими же непонятными словами и прибавил вполголоса...
Первое время дежурств в лавке я рассказывал приказчику содержание нескольких книг, прочитанных мною, теперь эти рассказы обратились во зло мне: приказчик передавал их Петру Васильевичу, нарочито перевирая, грязно искажая.
Старик ловко помогал ему в этом бесстыдными вопросами; их липкие
языки забрасывали хламом постыдных слов Евгению Гранде, Людмилу, Генриха IV.
— А ну! Что вы скажете? — спросил Борк, глядя на лозищанина острым взглядом. — Вот как они тут умеют рассуждать. Поверите вы мне, на каждое ваше слово он вам сейчас вот так ответит, что у вас
язык присохнет. По-нашему, лучшая вера та, в которой человек родился, — вера отцов и дедов. Так мы думаем, глупые
старики.
Старик отталкивал руку сына, хватался за сердце, мычал и шипел, тяжко ворочая
языком, хлопал себя по бедру и снова цапал сына потными, толстыми пальцами.
На бегу люди догадывались о причине набата: одни говорили, что ограблена церковь, кто-то крикнул, что отец Виталий помер в одночасье, а
старик Чапаков, отставной унтер, рассказывал, что Наполеонов внук снова собрал дванадесять
язык, перешёл границы и Петербург окружает. Было страшно слушать эти крики людей, невидимых в густом месиве снега, и все слова звучали правдоподобно.
Он снова навалился на плечо гостя, щурясь, выжимая слёзы, отыскивая глаза его мутным, полуслепым взглядом; дряблые губы дрожали, маленький
язык шевелился по-змеиному быстро, и
старик шептал...
И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный
язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта,
старик надувал щёку и пыхтел...
Мне показалось, что тут было что-то неясное. С этим французским
языком была какая-нибудь история, подумал я, которую
старик не может мне объяснить.
Весть об избрании помпадурши была первою в этом смысле; с нее
старик задумался, и слово «молодец» впервые сорвалось с его
языка в применении к «новому».
Конечно, злые
языки распускают, будто внутри у него образовалась целая урна слез, будто слезы эти горячими каплями льются на сердце
старика и вызывают на его лицо горькие улыбки и судорожные подергиванья; но я имею все данные утверждать, что слухи эти неосновательны.
— Их пять братьев, — рассказывал лазутчик на своем ломаном полурусском
языке: — вот уж это третьего брата русские бьют, только два остались; он джигит, очень джигит, — говорил лазутчик, указывая на чеченца. — Когда убили Ахмед-хана (так звали убитого абрека), он на той стороне в камышах сидел; он всё видел: как его в каюк клали и как на берег привезли. Он до ночи сидел; хотел
старика застрелить, да другие не пустили.
Старик был истинно тронут, плакал, как дитя, и простым
языком, нескладным и прерывистым, благодарил его.
Он не сомневался, что найдет в приятеле Шалонского поседевшего в делах, хитрого
старика, всей душой привязанного к полякам; а вместо того видел перед собою человека лет пятидесяти, с самой привлекательной наружностью и с таким простодушным и откровенным лицом, что казалось, вся душа его была на
языке и, как в чистом зеркале, изображалась в его ясных взорах, исполненных добросердечия и чувствительности.
Мы не любим, синьор, когда о наших делах пишут в газетах
языком, в котором понятные слова торчат редко, как зубы во рту
старика, или когда судьи, эти чужие нам люди, очень плохо понимающие жизнь, толкуют про нас таким тоном, точно мы дикари, а они — божьи ангелы, которым незнаком вкус вина и рыбы и которые не прикасаются к женщине!
Старик Чекко неграмотен, и надпись сделана на чужом
языке, но он знает, что написано именно так, каждое слово знакомо ему и кричит, поет, как медная труба.
Последние слова рассказа
старик говорил как-то устало. Очевидно, его возбуждение прошло и теперь сказывалось утомление:
язык его заплетался, голова тряслась, глаза слезились.
Старик, который ухаживал за мной, оказался доктором. Он тоже черкес, как пастухи и мои кунаки. Он объяснялся со мной только знаками, мазал меня, массировал, перевязывал, и, когда я обращался к нему с вопросами, он показывал мне, что он не понимает и что говорить мне вредно. Это он показывал так: высовывал
язык, что-то болтал, потом отрицательно качал головой, ложился на спину, закрывал глаза, складывал руки на груди, представляя мертвого, и, показывая на
язык, говорил...
Сердито бросает
старик:
Вот парень вам из молодых…
Спросите их:
Куда глядят? Чего хотят?
Парень в недоумении:
Никак желанное словцо
Не попадало на
язык…
— Чего?… — он начал было вслух…
Да вдруг как кудрями встряхнет,
Да вдруг как свистнет во весь дух —
И тройка ринулась вперед!
Вперед, в пространство без конца…
— Помилуйте, — говорил он, — смешно даже смотреть! Я к ним с полною моей откровенностью: пристройте, говорю,
старика, господа! А они в ответ: бог подаст, Петр Иваныч! И ведь еще смеются, молодые люди… ах, молодые люди! Обижают молодые люди
старика, да еще
язык высовывают! Только и я, знаете, не промах: зачем, говорю, мне Христа ради кусок себе выпрашивать! Я и сам, коли захочу, свой кусок найду!
— Да полно тебе язык-то коверкать!.. — перервал с досадою
старик. — Что за латыш, в самом деле? Смотри, Александр Дмитрич, несдобровать тебе, если ты заговоришь на мирской сходке этим чухонским наречием.