Неточные совпадения
Дарья Александровна была твердо уверена в невинности Анны и чувствовала, что она бледнеет и губы ее
дрожат от гнева на этого
холодного, бесчувственного человека, так покойно намеревающегося погубить ее невинного друга.
Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы
продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, — думал я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть
холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».
И так сильно было его негодование, что тотчас же прекратило
дрожь; он приготовился войти с
холодным и дерзким видом и дал себе слово как можно больше молчать, вглядываться и вслушиваться и, хоть на этот раз, по крайней мере, во что бы то ни стало победить болезненно раздраженную натуру свою.
Обломов мучился тем, что он испугал, оскорбил ее, и ждал молниеносных взглядов,
холодной строгости и
дрожал, завидя ее, сворачивал в сторону.
Другим случалось попадать в несчастную пору, когда у него на лице выступали желтые пятна, губы кривились от нервной
дрожи, и он тупым,
холодным взглядом и резкой речью платил за ласку, за симпатию. Те отходили от него, унося горечь и вражду, иногда навсегда.
И вдруг из-за скал мелькнул яркий свет, задрожали листы на деревьях, тихо зажурчали струи вод. Кто-то встрепенулся в ветвях, кто-то пробежал по лесу; кто-то вздохнул в воздухе — и воздух заструился, и луч озолотил бледный лоб статуи; веки медленно открылись, и искра пробежала по груди,
дрогнуло холодное тело, бледные щеки зардели, лучи упали на плечи.
Начал Ипполит Кириллович свою обвинительную речь, весь сотрясаясь нервною
дрожью, с
холодным, болезненным потом на лбу и висках, чувствуя озноб и жар во всем теле попеременно.
— Верочка, что с тобою? — муж обнимает ее. — Ты вся
дрожишь. — Муж целует ее. — У тебя на щеках слезы, у тебя
холодный пот на лбу. Ты босая бежала по
холодному полу, моя милая; я целую твои ножки, чтобы согреть их.
Глядя кругом, слушая, вспоминая, я вдруг почувствовал тайное беспокойство на сердце… поднял глаза к небу — но и в небе не было покоя: испещренное звездами, оно все шевелилось, двигалось, содрогалось; я склонился к реке… но и там, и в этой темной,
холодной глубине, тоже колыхались,
дрожали звезды; тревожное оживление мне чудилось повсюду — и тревога росла во мне самом.
Шептали что-то непонятно
Уста
холодные мои,
И
дрожь по телу пробегала,
Мне кто-то говорил укор,
К груди рыданье подступало,
Мешался ум, мутился взор,
И кровь по жилам стыла, стыла…
Около него — высокий молодой человек с продолговатым лицом, с манерами англичанина. Он похож на статую. Ни один мускул его лица не
дрогнет. На лице написана
холодная сосредоточенность человека, делающего серьезное дело. Только руки его выдают… Для опытного глаза видно, что он переживает трагедию: ему страшен проигрыш… Он справляется с лицом, но руки его тревожно живут, он не может с ними справиться…
Было раннее октябрьское утро, серое,
холодное, темное. У приговоренных от ужаса лица желтые и шевелятся волосы на голове. Чиновник читает приговор,
дрожит от волнения и заикается оттого, что плохо видит. Священник в черной ризе дает всем девяти поцеловать крест и шепчет, обращаясь к начальнику округа...
Казармы здесь старые, в камерах тяжелый воздух, отхожие места много хуже, чем в северных тюрьмах, хлебопекарня темная, карцеры для одиночного заключения темные, без вентиляций,
холодные; я и сам несколько раз видел, как заключенные в них
дрожали от холода и сырости.
Почему с ним опять эта
дрожь, этот пот
холодный, этот мрак и холод душевный?
Как скоро весть об этом событии дошла до нас, опять на несколько времени опустел наш дом: все сбегали посмотреть утопленника и все воротились с такими страшными и подробными рассказами, что я не спал почти всю ночь, воображая себе старого мельника,
дрожа и обливаясь
холодным потом.
Не могу выразить чувства
холодного ужаса, охватившего мою душу в эту минуту.
Дрожь пробегала по моим волосам, а глаза с бессмыслием страха были устремлены на нищего…
Летнее утро было хорошо, как оно бывает хорошо только на Урале; волнистая даль была еще застлана туманом; на деревьях и на траве
дрожали капли росы; прохваченный ночной свежестью,
холодный воздух заставлял вздрагивать; кругом царило благодатное полудремотное состояние, которое овладевает перед пробуждением от сна.
Мать, невольно отдаваясь чувству ненависти к этому человеку, вдруг, точно прыгнув в
холодную воду, охваченная
дрожью, выпрямилась, шрам ее побагровел, и бровь низко опустилась.
Звук их говора,
холодный и скользкий, касался ее лица и вызывал своим прикосновением
дрожь в щеках, недужное, противное ощущение во рту.
На подъезде присутственных мест, несмотря на осенний
холодный день,
дрожала печальная фигура экзекутора в одном мундиришке — фигура, в скором времени умершая, частью от простуды, а частью и от душевных волнений.
Юлия, видя, что он молчит, взяла его за руку и поглядела ему в глаза. Он медленно отвернулся и тихо высвободил свою руку. Он не только не чувствовал влечения к ней, но от прикосновения ее по телу его пробежала
холодная и неприятная
дрожь. Она удвоила ласки. Он не отвечал на них и сделался еще
холоднее, угрюмее. Она вдруг оторвала от него свою руку и вспыхнула. В ней проснулись женская гордость, оскорбленное самолюбие, стыд. Она выпрямила голову, стан, покраснела от досады.
— Ночей не спал, — говорит хозяин. — Бывало, встану с постели и стою у двери ее,
дрожу, как собачонка, — дом
холодный был! По ночам ее хозяин посещал, мог меня застать, а я — не боялся, да…
В углу около изразцовой печи отворилась маленькая дверь, в комнату высунулась тёмная рука,
дрожа, она нащупала край лежанки, вцепилась в него, и, приседая, бесшумно выплыл Хряпов, похожий на нетопыря, в сером халате с чёрными кистями. Приставив одну руку щитком ко лбу, другою торопливо цапаясь за углы шкафов и спинки стульев, вытянув жилистую шею, открыв чёрный рот и сверкая клыками, он, качаясь, двигался по комнате и говорил неизменившимся ехидно-сладким,
холодным говорком...
— Я пал духом, дорогой мой, — пробормотал он,
дрожа и утирая
холодный пот. — Пал духом.
Снег валил густыми, липкими хлопьями; гонимые порывистым, влажным ветром, они падали на землю, превращаясь местами в лужи, местами подымаясь мокрыми сугробами; клочки серых, тяжелых туч быстро бежали по небу, обливая окрестность сумрачным светом; печально смотрели обнаженные кусты; где-где
дрожал одинокий листок, свернувшийся в трубочку; еще печальнее вилась снежная дорога, пересеченная кое-где широкими пятнами почерневшей вязкой почвы; там синела
холодною полосою Ока, дальше все застилалось снежными хлопьями, которые волновались как складки савана, готового упасть и окутать землю…
Егорушка,
дрожа как в лихорадке, съел ломоть дыни с черным хлебом, потом ломоть арбуза, и от этого ему стало еще
холодней.
Холодный ужас
дрожью пробежал по телу его; охваченный предчувствием чего-то страшного, он оторвался стены и торопливыми шагами, спотыкаясь, пошёл в город, боясь оглянуться, плотно прижимая руки свои к телу.
Серое небо точно плакало, и на деревьях
дрожали холодные слезы.
Фома был рад, что она уезжает от него: надоела она ему, и пугало его ее
холодное равнодушие. Но тут в нем что-то
дрогнуло, он отвернулся в сторону от нее и тихо молвил...
Климков храбро выпил стакан
холодного, горького пива, — оно вызвало у него
дрожь. Облизав губы, он спросил...
Раскрыв уста, без слез рыдая,
Сидела дева молодая:
Туманный, неподвижный взор
Безмолвный выражал укор;
Бледна как тень, она
дрожала:
В руках любовника лежала
Ее
холодная рука;
И наконец любви тоска
В печальной речи излилася...
Можно было сколько угодно смотреть на это
холодное лицо, — и ни одна черта не
дрогнет, не выразит того волнения, которое вызывает человеческий пристальный взгляд.
О том, что он произнес эту фразу, он никогда не узнал. Но где же недавняя гордая и
холодная каменность и сила? — ушла навсегда. Руки
дрожат и ходят, как у больного; в черные круги завалились глаза и бегают тревожно, и губы улыбаются виновато и жалко. Хотелось бы спрятаться так, чтобы не нашли, — где тут можно спрятаться? Везде сквозь листья проникает свет, и как ночью нет светлого, так днем нет темного нигде. Все светится и лезет в глаза — и ужасно зелены листья. Если побежать, то и день побежит вместе…
И ночью в своей
холодной землянке, зверином нечистом логове лежал он,
дрожа от холода, и думал кровавыми мыслями о непонятности страшной судьбы своей.
— Отпустите меня! — шептала она,
дрожа всем телом и не видя перед собою в потемках ничего, кроме белого кителя. — Вы правы, я ужасная женщина… я виновата, но отпустите… Я вас прошу… — она дотронулась до его
холодной руки и вздрогнула, — я вас умоляю…
Несчастный господин Голядкин-старший бросил свой последний взгляд на всех и на все и,
дрожа, как котенок, которого окатили
холодной водой, — если позволят сравнение, — влез в карету; за ним тотчас же сел и Крестьян Иванович.
Какая-то лихорадочная
дрожь гуляла острыми и едкими мурашками по всему его телу; изнеможение точило из него
холодный болезненный пот, так что господин Голядкин позабыл уже при сем удобном случае повторить с свойственною ему твердостью и решимостью свою любимую фразу, что оно и все-то, авось, может быть, как-нибудь, наверное непременно, возьмет, да и уладится к лучшему.
Был солнечный, прозрачный и
холодный день; выпавший за ночь снег нежно лежал на улицах, на крышах и на плешивых бурых горах, а вода в заливе синела, как аметист, и небо было голубое, праздничное, улыбающееся. Молодые рыбаки в лодках были одеты только для приличия в одно исподнее белье, иные же были голы до пояса. Все они
дрожали от холода, ежились, потирали озябшие руки и груди. Стройно и необычно сладостно неслось пение хора по неподвижной глади воды.
Чай был приготовлен по-английски, с массой
холодных закусок. Громадный кровавый ростбиф окружали бутылки вина, и это вызвало довольный хохот у полковника. Казалось, что и его полумёртвые ноги, окутанные медвежьей шкурой,
дрогнули от предвкушения удовольствия. Он ехал к столу и, простирая к бутылкам дрожащие пухлые руки, поросшие тёмной шерстью, хохотал, сотрясая воздух столовой, обставленной плетёными стульями.
Выкрест поставил двенадцать банок и потом еще двенадцать, напился чаю и уехал. Николай стал
дрожать; лицо у него осунулось и, как говорили бабы, сжалось в кулачок; пальцы посинели. Он кутался и в одеяло и в тулуп, но становилось все
холоднее. К вечеру он затосковал; просил, чтобы его положили на пол, просил, чтобы портной не курил, потом затих под тулупом и к утру умер.
Елизавета. Но ведь простил же! (Взяв падчерицу за плечи, встряхивает её.) Ой, Антошка, если б ты видела этого полковника Ермакова! Вот мужчина! Он и в штатском — воин! Глазищи! Ручищи! Знаешь, эдакий… настоящий, для зверского романа! Убить может! Когда я его вижу — у меня ноги
дрожат… Нет, ты — вялая,
холодная, ты не можешь понять… Василий Ефимович, конечно, должен ревновать, он — муж! Должен!
Она, не охнув, молчаливая и спокойная, упала на спину, растрепанная, красная и все-таки красивая. Ее зеленые глаза смотрели на него из-под ресниц с
холодной ненавистью. Но он, отдуваясь от возбуждения и приятно удовлетворенный исходом злобы, не видал ее взгляда, а когда с торжеством взглянул на нее — она улыбалась.
Дрогнули ее полные губы, вспыхнули глаза, на щеках явились ямки. Василий изумленно посмотрел на нее.
Без дум, со смутной и тяжёлой грустью в сердце иду по дороге — предо мною в пасмурном небе тихо развёртывается серое,
холодное утро. Всё вокруг устало за ночь, растрепалось, побледнело, зелёные ковры озимей покрыты пухом инея, деревья протягивают друг к другу голые сучья, они не достигают один другого и печально
дрожат. Снега просит раздетая, озябшая земля, просит пышного белого покрова себе. Сошлись над нею тучи, цвета пепла и золы, и стоят неподвижно, томя её.
Удары грома, сотрясая степь и небо, рокотали теперь так гулко и торопливо, точно каждый из них хотел сказать земле что-то необходимо нужное для неё, и все они, перегоняя один другого, ревели почти без пауз. Раздираемое молниями небо
дрожало,
дрожала и степь, то вся вспыхивая синим огнём, то погружаясь в
холодный, тяжёлый и тесный мрак, странно суживавший её. Иногда молния освещала даль. Эта даль, казалось, торопливо убегает от шума и рёва…
Семен метнул в него косым пытливым взглядом и уверенно, со строгим и странно-холодным лицом, бросил в воздух такой яркий сноп вызывающе-радостных и певучих звуков, что по горбу слабосильного портного пробежала зыбкая
дрожь, и внизу на площади остановились двое прохожих и подняли головы кверху.
Сжатый воздух
дрожал от малейшего звука, и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по
холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе…
Допели канон.
Дрогнул голос Марьюшки, как завела она запев прощальной песни: «Приидите, последнее дадим целование…» Первым прощаться подошел Патап Максимыч. Истово сотворил он три поклона перед иконами, тихо подошел ко гробу, трижды перекрестил покойницу, припал устами к
холодному челу ее, отступил и поклонился дочери в землю… Но как встал да взглянул на мертвое лицо ее, затрясся весь и в порыве отчаянья вскрикнул...
Кузьма не отвечал; он стоял посреди моей комнаты и молча, не мигая глазами, глядел на меня… В глазах его светился испуг; да и сам он имел вид человека, сильно испуганного: он был бледен и
дрожал, с лица его струился
холодный пот.
Маруся вошла в докторский кабинет последней. Входя в этот кабинет, заваленный книгами с немецкими и французскими надписями на переплетах, она
дрожала, как
дрожит курица, которую окунули в
холодную воду. Он стоял посреди комнаты, опершись левой рукой о письменный стол.
Один остался в светелке Петр Степаныч. Прилег на кровать, но, как и прошлую ночь, сон не берет его… Разгорелась голова, руки-ноги
дрожат, в ушах трезвон, в глазах появились красные круги и зеленые… Душно… Распахнул он миткалевые занавески, оконце открыл. Потянул в светлицу ночной
холодный воздух, но не освежил Самоквасова. Сел у окна Петр Степаныч и, глаз не спуская, стал глядеть в непроглядную темь. Замирает, занывает, ровно пойманный голубь трепещет его сердце. «Не добро вещует», — подумал Петр Степаныч.