Неточные совпадения
— Ох, батюшка, осьмнадцать человек! — сказала старуха, вздохнувши. — И
умер такой всё славный народ, всё работники. После того, правда, народилось, да что
в них: всё такая мелюзга; а заседатель подъехал — подать, говорит, уплачивать с души. Народ мертвый, а плати, как за живого. На прошлой неделе
сгорел у меня кузнец, такой искусный кузнец и слесарное мастерство знал.
Варвара. Вздор все. Очень нужно слушать, что она городит. Она всем так пророчит. Всю жизнь смолоду-то грешила. Спроси-ка, что об ней порасскажут! Вот умирать-то и боится. Чего сама-то боится, тем и других пугает. Даже все мальчишки
в городе от нее прячутся, грозит на них палкой да кричит (передразнивая): «Все
гореть в огне будете!»
— Важный ты стал, значительная персона, — вздохнул Дронов. — Нашел свою тропу… очевидно. А я вот все болтаюсь
в своей петле. Покамест — широка, еще не давит. Однако беспокойно. «Ты на
гору, а черт — за ногу». Тоська не отвечает на письма —
в чем дело? Ведь — не бежала же? Не
умерла?
Потом мало-помалу место живого
горя заступило немое равнодушие. Илья Ильич по целым часам смотрел, как падал снег и наносил сугробы на дворе и на улице, как покрыл дрова, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирамиды, как все
умерло и окуталось
в саван.
Полгода томилась мать на постели и
умерла. Этот гроб, ставши между ими и браком — глубокий траур, вдруг облекший ее молодую жизнь, надломил и ее хрупкий, наследственно-болезненный организм,
в котором, еще сильнее скорби и недуга,
горела любовь и волновала нетерпением и жаждой счастья.
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, — если когда-нибудь вы
горели, как на угольях,
умирали сто раз
в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится
в руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет с ней…
Ужели даром бился он
в этой битве и устоял на ногах, не добыв погибшего счастья. Была одна только неодолимая
гора: Вера любила другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где настоящий обрыв! Теперь надежда ее
умерла,
умирает, по словам ее («а она никогда не лжет и знает себя», — подумал он), — следовательно, ничего нет больше, никаких
гор! А они не понимают, выдумывают препятствия!
Памятник Деметти
в виде часовни, с ангелом наверху; когда-то
в С. была проездом итальянская опера, одна из певиц
умерла, ее похоронили и поставили этот памятник.
В городе уже никто не помнил о ней, но лампадка над входом отражала лунный свет и, казалось,
горела.
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена, дети! Жена
умрет, может быть, с
горя, а дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но дети варнака, и навек. А память-то, память какую
в сердцах их по себе оставлю!
— Ах нет, есть люди глубоко чувствующие, но как-то придавленные. Шутовство у них вроде злобной иронии на тех, которым
в глаза они не смеют сказать правды от долговременной унизительной робости пред ними. Поверьте, Красоткин, что такое шутовство чрезвычайно иногда трагично. У него все теперь, все на земле совокупилось
в Илюше, и
умри Илюша, он или с ума сойдет с
горя, или лишит себя жизни. Я почти убежден
в этом, когда теперь на него смотрю!
Около
горы Бомыдинза, с правой стороны Бикина, мы нашли одну пустую удэгейскую юрту. Из осмотра ее Дерсу выяснил, почему люди покинули жилище, — черт мешал им жить и строил разные козни: кто-то
умер, кто-то сломал ногу, приходил тигр и таскал собак. Мы воспользовались этой юртой и весьма удобно расположились
в ней на ночлег.
Его жена
умерла; она, привычная к провинциальной жизни, удерживала его от переселения
в Петербург; теперь он переехал
в Петербург, пошел
в гору еще быстрее и лет еще через десять его считали
в трех — четырех миллионах.
…
В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном
в дикой скале.
В впадине лежит умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится из раны,
в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет; его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто
горами, деревьями, зеленью; прохожие идут, не догадываясь, что тут
умирает царственный зверь.
По-видимому, она и сама это подозревала. От нее не умели скрыть, каким недугом
умер ее отец, и она знала, что это недуг наследственный. Тем не менее жажда жизни
горела так сильно, что она даже
в самые тяжелые минуты не переставала верить и надеяться.
— Вот хоть бы мертвое тело. Кому
горе, а тебе радость.
Умер человек; поди, плачут по нем, а ты веселишься. Приедешь, всех кур по дворам перешаришь,
в лоск деревню-то разоришь… за что, про что!
Ему пора уже жениться; по чужим он не гуляет; меня не отдают к нему
в дом; то высватают за него другую, а я, бедная,
умру с
горя…
Тут у меня собрано несколько точнейших фактов, для доказательства, как отец ваш, господин Бурдовский, совершенно не деловой человек, получив пятнадцать тысяч
в приданое за вашею матушкой, бросил службу, вступил
в коммерческие предприятия, был обманут, потерял капитал, не выдержал
горя, стал пить, отчего заболел и наконец преждевременно
умер, на восьмом году после брака с вашею матушкой.
— Святыми бывают после смерти, когда чудеса явятся, а живых подвижников видывала… Удостоилась видеть схимника Паисия, который спасался на
горе Нудихе. Я тогда
в скитах жила… Ну,
в лесу его и встретила: прошел от меня этак будет как через улицу. Борода уж не седая, а совсем желтая, глаза опущены, — идет и молитву творит. Потом уж он
в затвор сел и не показывался никому до самой смерти… Как я его увидела, так со страху чуть не
умерла.
Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов
в «
Горе от ума» сказал: «Что за тузы
в Москве живут и
умирают»), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я — Надворный Судья.
Вдруг тебе придется, например, выражать душу г. Кони [Кони Федор Алексеевич (1809—1879) — писатель-водевилист, историк театра, издатель журнала «Пантеон».] или ум г. Каратыгина [Каратыгин Петр Андреевич (1805—1879) — известный водевилист и актер, брат знаменитого трагика.]; я бы
умерла, кажется, с
горя, если бы увидела когда-нибудь тебя на сцене
в таких пьесах.
Моя мать
умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему
горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что
в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо
в поле, — никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Около этого времени ее постигло горькое испытание:
умерла старая директриса института.
Горе едва не подавило ее, но она, как и по случаю смерти тетки, вступила с ним
в борьбу и вышла из нее с честью.
— Сколько я себя ни помню, — продолжал он, обращаясь больше к Настеньке, — я живу на чужих хлебах, у благодетеля (на последнем слове Калинович сделал ударение), у благодетеля, — повторил он с гримасою, — который разорил моего отца, и когда тот
умер с
горя, так он, по великодушию своему, призрел меня, сироту, а
в сущности приставил пестуном к своим двум сыновьям, болванам, каких когда-либо свет создавал.
— Надеюсь, это не дурно: лучше, чем выскочить из колеи, бухнуть
в ров, как ты теперь, и не уметь встать на ноги. Пар! пар! да пар-то, вот видишь, делает человеку честь.
В этой выдумке присутствует начало, которое нас с тобой делает людьми, а
умереть с
горя может и животное. Были примеры, что собаки
умирали на могиле господ своих или задыхались от радости после долгой разлуки. Что ж это за заслуга? А ты думал: ты особое существо, высшего разряда, необыкновенный человек…
Он давно уже был болен, и давно бы пора ему было идти лечиться; но он с каким-то упорным и совершенно ненужным терпеньем преодолевал себя, крепился и только на праздниках ушел
в госпиталь, чтоб
умереть в три недели от ужасной чахотки; точно
сгорел человек.
— Да; вот заметьте себе, много, много
в этом скудости, а мне от этого пахнэло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские
в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка!
Горе тому, у кого ее не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал
умереть в мире с моею старою сказкой.
Он решил, что надо бежать
в горы и с преданными аварцами ворваться
в Ведено и или
умереть, или освободить семью.
— Скажи сардарю, — сказал он еще, — что моя семья
в руках моего врага; и до тех пор, пока семья моя
в горах, я связан и не могу служить. Он убьет мою жену, убьет мать, убьет детей, если я прямо пойду против него. Пусть только князь выручит мою семью, выменяет ее на пленных, и тогда я или
умру, или уничтожу Шамиля.
Брагины начали подниматься
в гору и прослыли за больших тысячников, но
в один год все это благополучие чуть не пошло прахом: сам Брагин простудился и
умер, оставив Татьяну Власьевну с тремя детьми на руках.
— Ее здесь нет, она во флигеле, — сказал он. — И не говорите о ней так. У нас
умер ребенок, и она теперь
в ужасном
горе.
Параша. Ну, что ж: один раз умирать-то. По крайности мне будет плакать об чем. Настоящее у меня горе-то будет, самое святое. А ты подумай, ежели ты не будешь проситься на стражение и переведут тебя
в гарнизон: начнешь ты баловаться… воровать по огородам… что тогда за жизнь моя будет? Самая последняя.
Горем назвать нельзя, а и счастья-то не бывало, — так, подлость одна. Изомрет тогда мое сердце, на тебя глядя.
Через два года княгиню посетило новое
горе: ее сын с невесткой
умерли друг за другом
в течение одной недели, и осиротелая, древняя старушка снова осталась и воспитательницей и главной опекуншею малолетнего внука.
— И, батюшка! Да что мне за радость
сгореть вместе с вами? — отвечал хладнокровно купец. — А если б мне и пришла такая дурь
в голову, так неужели вы меня смертью запугаете? Ведь умирать-то все равно.
До сих пор Жегулеву как-то совсем не приходило
в голову, что мать могла
умереть от потрясения и
горя, и даже без всякого потрясения, просто от какой-нибудь болезни, несчастного случая.
— С тобою
в провожатые я не пошлю своих упреков. Я виноват во всем. Я думал, если я соединю
в одном гнезде два
горя, два духа, у которых общего так мало с миром, как у меня и у тебя, то наконец они поймут друг друга. Я, сирота седой, хотел ожить, глядясь
в твои глаза, Мария, и как урод обезобразил зеркало своим лицом. Не ожил я, и ты завяла. Ты хочешь
умереть, а я хочу тебе дать жизнь. Хотела бы ты жить с ним? с тем… кого любила?
Инеса
В тот самый год от
горя умерла.
— Конь
в езде, друг
в нужде, — говорила Александра Васильевна. — Я так испытала на себе смысл этой пословицы… Сначала мне хотелось
умереть, так было темно кругом, а потом ничего, привыкла. И знаете, кто мой лучший друг? Отец Андроник… Да, это такой удивительный старик, добрейшая душа. Он просто на ноги меня поднял, и если бы не он, я, кажется, с ума сошла бы от
горя. А тут думаю: прошлого не воротишь, смерть не приходит, буду трудиться
в память мужа, чтобы хоть частичку выполнить из его планов.
Комедия «
Горе от ума» держится каким-то особняком
в литературе и отличается моложавостью, свежестью и более крепкой живучестью от других произведений слова. Она как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору,
умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей. И никому
в голову не приходит, что настанет когда-нибудь и его черед.
Женитьба… так нечаянно и разочарование, и запах изо рта жены, и чувственность, притворство! И эта мертвая служба, и эти заботы о деньгах, и так год, и два, и десять, и двадцать — и всё то же. И что дальше, то мертвее. Точно равномерно я шел под
гору, воображая, что иду на
гору. Так и было.
В общественном мнении я шел на
гору, и ровно настолько из-под меня уходила жизнь… И вот готово,
умирай!
Домик и местишко до этой поры переходили из рук
в руки без всякого заявления властям и без всяких даней и пошлин
в казну, а все это, говорят, писалось у них
в какую-то «китрать», но «китрать» эта
в один из бесчисленных пожаров
сгорела, и тот, кто вел ее, —
умер; а с тем и все следы их владенных прав покончились.
— Ничего не давая, как много взяли вы у жизни! На это вы возражаете презрением… А
в нём звучит — что? Ваше неумение жалеть людей. Ведь у вас хлеба духовного просят, а вы камень отрицания предлагаете! Ограбили вы душу жизни, и, если нет
в ней великих подвигов любви и страдания —
в этом вы виноваты, ибо, рабы разума, вы отдали душу во власть его, и вот охладела она и
умирает, больная и нищая! А жизнь всё так же мрачна, и её муки, её
горе требуют героев… Где они?
— Дела расстроены. Отец у меня был очень умный человек, и, когда женился на матери, у него ничего не было, а у нее промотанных двести душ, но
в пять лет он составил тысячу, а
умер — и пошло все кривым колесом: сначала фабрика
сгорела, потом взяты были подряды, не выполнили, залоги лопнули! А потом стряпчие появились и остальное доконали.
Анна Устиновна. Вот радость-то! Привел-таки меня Бог счастья дождаться, не дал
в горе умереть.
Авдотья Максимовна (целует отца). Тятенька, голубчик, вы меня воскресили, а то уж я, право, думала, что
умираю; да я б и
умерла с
горя, я уж это знаю. Тятенька, ведь мы хотели итти
в церковь…
Притом же он теперь
в горе; сегодня он получил письмо, что у него
умер отец; брат его, Павел Петрович, ваш гвардейский приятель, не знает об этом; мы положили объявить ему завтра».
Да, много лет и много горьких мук
С тех пор отяготело надо мною;
Но первого восторга чудный звук
В груди не
умирает, — и порою,
Сквозь облако забот, когда недуг
Мой слабый ум томит неугомонно,
Ее глаза мне светят благосклонно.
Так
в час ночной, когда гроза шумит
И бродят облака, — звезда
горитВ дали эфирной, не боясь их злости,
И шлет свои лучи на землю
в гости.
Говоривший плавно помахивал рукой
в такт своим словам; его глаза
горели под очками, и хотя Тихон Павлович плохо понимал то, что говорил этот господин, однако он узнал из его речи, что покойник был беден, хотя двадцать лет он неустанно трудился на пользу людей, что у него не было семьи, что при жизни никто им не интересовался и никто его не ценил и что он
умер в больнице, одинокий, каким был всю свою жизнь.
Первые годы Островский приписывал свои неудачи случайности и, глядя на необыкновенно буйные урожаи, все ждал, что один год сразу поставит его на ноги. И он убивался над работой, голодал, заставил голодать жену и ребенка, все расширяя свои запашки…
В этом году лето опять дало одну солому, а осенью измученная
горем жена
умерла от цинги.
Нынче вечером увидите море!» Но море — все отступало, ибо, когда мы наконец после всех этих гостиниц, перронов, вагонов, Модан и Викторов-Эммануилов «нынче вечером» со всеми нашими сундуками и тюками ввалились
в нервийский «Pension Russe» — была ночь и страшным глазом
горел и мигал никогда не виданный газ, и мать опять
горела как
в огне, и я бы лучше
умерла, чем осмелилась попроситься «к морю».
Но Наденька боится. Все пространство от ее маленьких калош до конца ледяной
горы кажется ей страшной, неизмеримо глубокой пропастью. У нее замирает дух и прерывается дыхание, когда она глядит вниз, когда я только предлагаю сесть
в санки, но что же будет, если она рискнет полететь
в пропасть! Она
умрет, сойдет с ума.