Неточные совпадения
Самовар
загудел в
трубе; рабочие и семейные, убравшись с лошадьми, пошли обедать. Левин, достав из коляски свою провизию, пригласил с собою старика напиться чаю.
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл на
трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь ты, как барин поет!» Были уже
густые сумерки, когда подъехали они к городу.
Все это совершалось в синеватом сумраке, наполненном дымом махорки, сумрак становился
гуще, а вздохи, вой и свист ветра в
трубе печи — слышнее.
Стекла окна кропил дождь, капли его стучали по стеклам, как дитя пальцами. Ветер
гудел в
трубе. Самгин хотел есть. Слушать бас Дьякона было скучно, а он говорил, глядя под стол...
В
трубе печи шершаво вздыхал,
гудел, посвистывал ветер.
По пути домой он застрял на почтовой станции, где не оказалось лошадей, спросил самовар, а пока собирали чай, неохотно посыпался мелкий дождь, затем он стал
гуще, упрямее, крупней, — заиграли синие молнии, загремел гром, сердитым конем зафыркал ветер в печной
трубе — и начал хлестать, как из ведра, в стекла окон.
Дождь сыпался все
гуще, пространство сокращалось, люди шумели скупее, им вторило плачевное хлюпанье воды в
трубах водостоков, и весь шум одолевал бойкий торопливый рассказ человека с креслом на голове; половина лица его, приплюснутая тяжестью, была невидима, виден был только нос и подбородок, на котором вздрагивала черная, курчавая бороденка.
— Да, стреляют из пушки, — сказал он, проходя в комнаты. В столовой неприятно ныли верхние, не покрытые инеем стекла окон, в
трубе печки
гудело, далеко над крышами кружились галки и вороны, мелькая, точно осенний лист.
Действительно, как раз рядом со мной
гудел водопад, рассыпавшийся миллионами грязных брызг, едва освещенных бледно-желтоватым светом из отверстия уличной
трубы.
Вечерами над заводом колебалось мутно-красное зарево, освещая концы
труб, и было похоже, что
трубы не от земли к небу поднялись, а опускаются к земле из этого дымного облака, — опускаются, дышат красным и воют,
гудят.
Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело в
трубе, дребезжали вьюшки, днем каркали вороны, тихими ночами с поля доносился заунывный вой волков, — под эту музыку и росло сердце.
А нянька Евгенья
гудела, как
труба...
Но затем темный проход
загудел, как
труба, и мимо Эвелины, перегоняя друг друга, пронеслась веселая гурьба детей.
Фабрика была остановлена, и дымилась одна доменная печь, да на медном руднике высокая зеленая железная
труба водокачки пускала
густые клубы черного дыма. В общем движении не принимал никакого участия один Кержацкий конец, — там было совсем тихо, точно все вымерли. В Пеньковке уже слышались песни: оголтелые рудничные рабочие успели напиться по рудниковой поговорке: «кто празднику рад, тот до свету пьян».
На фабрике работа шла своим чередом. Попрежнему дымились
трубы, попрежнему доменная печь выкидывала по ночам огненные снопы и тучи искр, по-прежнему на плотине в караулке сидел старый коморник Слепень и отдавал часы. Впрочем, он теперь не звонил в свой колокол на поденщину или с поденщины, а за него четыре раза в день
гудел свисток паровой машины.
Няня, проводив Ступину, затворила за нею дверь, не запиравшуюся на ключ, и легла на тюфячок, постланный поперек порога. Лиза читала в постели. По коридору два раза раздались шаги пробежавшей горничной, и в доме все стихло. Ночь стояла бурная. Ветер со взморья рвал и сердито
гудел в
трубах.
У другой
трубы, издававшей низкий звук, не сразу закрывался клапан: раз
загудев, она тянула одну и ту же басовую ноту, заглушая и сбивая все другие звуки, до тех пор пока ей вдруг не приходило желание замолчать.
Она говорила с усмешкой в глазах и порой точно вдруг перекусывала свою речь, как нитку. Мужики молчали. Ветер гладил стекла окон, шуршал соломой по крыше, тихонько
гудел в
трубе. Выла собака. И неохотно, изредка в окно стучали капли дождя. Огонь в лампе дрогнул, потускнел, но через секунду снова разгорелся ровно и ярко.
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном
гудела динамо — ласково, одно и то же какое-то слово повторяя без конца — как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную
трубу двигателя. Милая… какая — какая милая. Завтра ты — оживешь, завтра — первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…
Точно шаловливые, смеющиеся дети, побежали толпой резвые флейты и кларнеты, с победным торжеством вскрикнули и запели высокие медные
трубы, глухие удары барабана торопили их блестящий бег, и не поспевавшие за ним тяжелые тромбоны ласково ворчали
густыми, спокойными, бархатными голосами.
В один из длинных осенних вечеров, когда в
трубах свистел и
гудел ветер, он, набегавшись по камере, сел на койку и почувствовал, что бороться больше нельзя, что черные одолели, и он покорился им.
Из-за рощи открывалось длинное строение с высокой
трубой, из которой шел
густой дым, заставивший подозревать присутствие паров.
Тяжелы были мне эти зимние вечера на глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене,
гудит в
трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, — хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
Ахилла все забирался голосом выше и выше, лоб, скулы, и виски, и вся верхняя челюсть его широкого лица все более и более покрывались
густым багрецом и пόтом; глаза его выступали, на щеках, возле углов губ, обозначались белые пятна, и рот отверст был как медная
труба, и оттуда со звоном, треском и громом вылетало многолетие, заставившее все неодушевленные предметы в целом доме задрожать, а одушевленные подняться с мест и, не сводя в изумлении глаз с открытого рта Ахиллы, тотчас, по произнесении им последнего звука, хватить общим хором: «Многая, многая, мно-о-о-огая лета, многая ле-е-ета!»
Пил он немало, а не пьянел, только становился всё мягче, доверчивее, и слова его принимали особую убедительность. За окнами в саду металась февральская метель, шаркая о стены и ставни окон,
гудело в
трубах, хлопали вьюшки и заслонки.
Хозяйка была в своей избушке, из
трубы которой поднимался черный
густой дым растапливавшейся печи; девка в клети доила буйволицу.
Этот Спорцевадзе страшно размахивал руками и обладал красивым голосом, который
гудел, как
труба.
Публика
загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул «пускай», и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низком корзины чуть-чуть не ударился в
трубу дома — и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.
За нею столь же медленно, тесной кучей — точно одно тело — плывут музыканты, — медные
трубы жутко вытянуты вперед, просительно подняты к темному небу и рычат, вздыхают; гнусаво, точно невыспавшиеся монахи, поют кларнеты, и, словно старый злой патер,
гудит фагот; мстительно жалуется корнет-а-пистон, ему безнадежно вторят валторны, печально молится баритон, и, охая, глухо
гудит большой барабан, отбивая такт угрюмого марша, а вместе с дробной, сухой трелью маленького сливается шорох сотен ног по камням.
— На папертях грошики собираю… —
гудела Матица равнодушно, как
труба. — За делом к тебе пришла. Узнала от Перфишки, что у чиновника живёшь ты, и пришла…
Вася так чихнул, что над головой его поднялась облаком пыль и
густыми клубами, как бы из
трубы, поползла по лучу. А Вася все чихал и ругался...
Встречу им подвигались отдельные дома, чумазые, окутанные тяжёлыми запахами, вовлекая лошадь и телегу с седоками всё глубже в свои спутанные сети. На красных и зелёных крышах торчали бородавками
трубы, из них подымался голубой и серый дым. Иные
трубы высовывались прямо из земли; уродливо высокие, грязные, они дымили густо и черно. Земля, плотно утоптанная, казалась пропитанной жирным дымом, отовсюду, тиская воздух, лезли тяжёлые, пугающие звуки, — ухало,
гудело, свистело, бранчливо грохало железо…
Тихо было, только внизу журчала вода. Каждая секунда ожидания рабочего с огнем мне казалась вечностью. Я еще подвинулся вперед и услышал шум, похожий на гул водопада. Действительно, как раз рядом со мной
гудел водопад, рассыпавшийся миллионами грязных брызг, едва освещенных бледно-желтоватым светом из отверстия уличной
трубы.
Изредка, кой-где, дымились
трубы, и, как черный погребальный креп,
густой туман висел над кровлями опустевших домов.
Еще сильнее рассердился Комар Комарович и полетел. Действительно, в болоте лежал медведь. Забрался в самую
густую траву, где комары жили с испокон веку, развалился и носом сопит, только свист идет, точно кто на
трубе играет. Вот бессовестная тварь!.. Забрался в чужое место, погубил напрасно столько комариных душ да еще спит так сладко!
Маша. Какой шум в печке. У нас незадолго до смерти отца
гудело в
трубе. Вот точно так.
В несколько дней закосматевший Колесников, действительно похожий на лешего, вдруг закрутился на четырех шагах и
загудел, как
труба в ночную вьюгу...
Из высокой дымовой
трубы на фабрике изобретателя качающихся паровых цилиндров, доктора Альбана, уже третий день не вылетает ни одной струи дыма; пронзительный фабричный свисток не раздается на покрытых снегом полях; на дворе сумерки;
густая серая луна из-за горы поднимается тускло; деревья индевеют.
Вадим, неподвижный, подобный одному из тех безобразных кумиров, кои доныне иногда в степи заволжской на холме поражают нас удивлением, стоял перед ней, ломая себе руки, и глаза его, полузакрытые
густыми бровями, выражали непобедимое страдание… всё было тихо, лишь ветер, по временам пробегая по крыше бани, взрывал гнилую солому и
гудел в пустой
трубе… Вадим продолжал...
Рядом с машиной весело попыхивала паровая машина; из высокой тонкой
трубы день и ночь валил
густой черный дым, застилавший даль темной пеленой.
Несколько доменных печей, которые стояли у самой плотины, время от времени выбрасывали длинные языки красного пламени и целые снопы ярких искр, рассыпавшихся кругом золотым дождем; несколько черных высоких
труб выпускали
густые клубы черного дыма, тихо подымавшегося кверху, точно это курились какие-то гигантские сигары.
Выла и стонала февральская вьюга, торкалась в окна, зловеще
гудела в
трубе; сумрак пекарни, едва освещенной маленькой лампой, тихо колебался, откуда-то втекали струи холода, крепко обнимая ноги; я месил тесто, а хозяин, присев на мешок муки около ларя, говорил...
Мороз все крепчал. Здание станции, которое наполовину состояло из юрты и только наполовину из русского сруба, сияло огнями. Из
трубы над юртой целый веник искр торопливо мотался в воздухе, а белый
густой дым поднимался сначала кверху, потом отгибался к реке и тянулся далеко, до самой ее середины… Льдины, вставленные в окна, казалось, горели сами, переливаясь радужными оттенками пламени…
А зима все лежала и лежала на полях мертвым снегом, выла в
трубах, носилась по улицам,
гудела в лесу. Куршинские мужики кормили скот соломой с крыш и продавали лошадей на шкуры заезжим кошатникам.
Гармоника: «И шумит, и
гудит…» За сценой крик: «Слава, слава!»
Трубы за сценой. Болботун, за ним — гайдамаки со штандартами.
Дикий крик продавца-мужика,
И шарманка с пронзительным воем,
И кондуктор с
трубой, и войска,
С барабанным идущие боем,
Понуканье измученных кляч,
Чуть живых, окровавленных, грязных,
И детей раздирающий плач
На руках у старух безобразных —
Всё сливается, стонет,
гудет,
Как-то глухо и грозно рокочет,
Словно цепи куют на несчастный народ,
Словно город обрушиться хочет.
Густая стена зелени бульвара скрывала хвастливые лица пестрых домов Поречной, позволяя видеть только крыши и
трубы, но между стволов и ветвей слобожане узнавали горожан и с ленивой насмешкой рассказывали друг другу события из жизни Шихана: кто и сколько проиграл и кто выиграл в карты, кто вчера был пьян, кто на неделе бил жену, как бил и за что.
Кругом юрты все
гудело, над крышей отчаянно бился хвост искр и дыма, которые ветер нетерпеливо выхватывал из
трубы и стлал по земле.
Позади дома шли сады; и сквозь верхушки дерев видны были одни только темные шляпки
труб скрывавшихся в зеленой
гуще хат.
Вытянув губы
трубой, нахмурив брови, глядя исподлобья, Адька
гудит угрюмым басом...