Неточные совпадения
В то время как Левин выходил в одну
дверь, он слышал, как в другую входила девушка. Он остановился
у двери и слышал, как Кити отдавала подробные приказания девушке и сама с нею
стала передвигать кровать.
Ей хотелось спросить, где его барин. Ей хотелось вернуться назад и послать ему письмо, чтобы он приехал к ней, или самой ехать к нему. Но ни того, ни другого, ни третьего нельзя было сделать: уже впереди слышались объявляющие о ее приезде звонки, и лакей княгини Тверской уже
стал в полуоборот
у отворенной
двери, ожидая ее прохода во внутренние комнаты.
Но это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где
у него стояли две пудовые гири, и
стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За
дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
Адвокат почтительно поклонился, выпустил из
двери клиента и, оставшись один, отдался своему радостному чувству. Ему
стало так весело, что он, противно своим правилам, сделал уступку торговавшейся барыне и перестал ловить моль, окончательно решив, что к будущей зиме надо перебить мебель бархатом, как
у Сигонина.
И это одно было сначала там, в гостиной, а потом
стало подвигаться и остановилось
у двери.
—
У нас теперь идет железная дорога, — сказал он, отвечая на его вопрос. — Это видите ли как: двое садятся на лавку. Это пассажиры. А один
становится стоя на лавку же. И все запрягаются. Можно и руками, можно и поясами, и пускаются чрез все залы.
Двери уже вперед отворяются. Ну, и тут кондуктором очень трудно быть!
Я остановился
у двери и
стал смотреть; но глаза мои были так заплаканы и нервы так расстроены, что я ничего не мог разобрать; все как-то странно сливалось вместе: свет, парча, бархат, большие подсвечники, розовая, обшитая кружевами подушка, венчик, чепчик с лентами и еще что-то прозрачное, воскового цвета.
Бывало, он меня не замечает, а я стою
у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко
станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
— А сюрпризик-то не хотите разве посмотреть? — захихикал Порфирий, опять схватывая его немного повыше локтя и останавливая
у дверей. Он, видимо,
становился все веселее и игривее, что окончательно выводило из себя Раскольникова.
И, наконец, когда уже гость
стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить за собой
дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас
у двери. Незваный гость был уже тоже
у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда
дверь разделяла их, а он прислушивался.
Они
стали взбираться на лестницу, и
у Разумихина мелькнула мысль, что Зосимов-то, может быть, прав. «Эх! Расстроил я его моей болтовней!» — пробормотал он про себя. Вдруг, подходя к
двери, они услышали в комнате голоса.
— Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова.
У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и
стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в
дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
Незнакомец звякнул еще раз, еще подождал и вдруг, в нетерпении, изо всей силы
стал дергать ручку
у дверей.
Швабрин
стал искать
у себя в карманах и сказал, что не взял с собою ключа. Пугачев толкнул
дверь ногою; замок отскочил;
дверь отворилась, и мы вошли.
В
дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно белое, что Самгин мигнул;
у пояса — цветы, гирлянда их спускалась по бедру до подола, на голове — тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно огромная рыба.
Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал...
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков
у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди
стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
«Это о царе говорят», — решил Самгин, закрывая глаза. В полной темноте звуки
стали как бы отчетливей.
Стало слышно, что впереди, на следующем диване,
у двери, струится слабенький голосок, прерываемый сухим, негромким кашлем, — струится, выговаривая четко.
Похолодев от испуга, Клим стоял на лестнице,
у него щекотало в горле, слезы выкатывались из глаз, ему захотелось убежать в сад, на двор, спрятаться; он подошел к
двери крыльца, — ветер кропил
дверь осенним дождем. Он постучал в
дверь кулаком, поцарапал ее ногтем, ощущая, что в груди что-то сломилось, исчезло, опустошив его. Когда, пересилив себя, он вошел в столовую, там уже танцевали кадриль, он отказался танцевать, подставил к роялю стул и
стал играть кадриль в четыре руки с Таней.
Самгин открыл
дверь и
стал медленно спускаться по лестнице, ожидая, что его нагонят. Но шум шагов наверху он услыхал, когда был уже
у двери подъезда. Вышел на улицу.
У подъезда стояла хорошая лошадь.
Так проходили дни. Илья Ильич скучал, читал, ходил по улице, а дома заглядывал в
дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что
у него лоб
стал мокрый.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к
дверям,
двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в
дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не
стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают
у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из
дверей одной фермы выглянул китаец, седой, в очках с огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу. В руках
у него была книга. Отец Аввакум взял
у него книгу, снял с его носа очки, надел на свой и
стал читать вслух по-китайски, как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга была — Конфуций.
— Сделайте одолжение, — с приятной улыбкой сказал помощник и
стал что-то спрашивать
у надзирателя. Нехлюдов заглянул в одно отверстие: там высокий молодой человек в одном белье, с маленькой черной бородкой, быстро ходил взад и вперед; услыхав шорох
у двери, он взглянул, нахмурился и продолжал ходить.
— Велели беспременно разбудить, — говорил Игорь,
становясь в
дверях так, чтобы можно было увернуться в критическом случае. —
У них гости… Приехал господин Привалов.
Четверть часа спустя Федя с фонарем проводил меня в сарай. Я бросился на душистое сено, собака свернулась
у ног моих; Федя пожелал мне доброй ночи,
дверь заскрипела и захлопнулась. Я довольно долго не мог заснуть. Корова подошла к
двери, шумно дохнула раза два, собака с достоинством на нее зарычала; свинья прошла мимо, задумчиво хрюкая; лошадь где-то в близости
стала жевать сено и фыркать… я, наконец, задремал.
В это время
дверь одного из шалашей отворилась, и старушка в белом чепце, опрятно и чопорно одетая, показалась
у порога. «Полно тебе, Степка, — сказала она сердито, — барин почивает, а ты знай горланишь; нет
у вас ни совести, ни жалости». — «Виноват, Егоровна, — отвечал Степка, — ладно, больше не буду, пусть он себе, наш батюшка, почивает да выздоравливает». Старушка ушла, а Степка
стал расхаживать по валу.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв, дело еще шло кой-как с рук, но когда
у него в голове шумело, он
становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался за моих приятелей, но мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне
дверь в залу и говорил...
Но, как назло княгине,
у меня память была хороша. Переписка со мной, долго скрываемая от княгини, была наконец открыта, и она строжайше запретила людям и горничным доставлять письма молодой девушке или отправлять ее письма на почту. Года через два
стали поговаривать о моем возвращении. «Эдак, пожалуй, каким-нибудь добрым утром несчастный сын брата отворит
дверь и взойдет, чего тут долго думать да откладывать, — мы ее выдадим замуж и спасем от государственного преступника, человека без религии и правил».
Что такое? И спросить не
у кого — ничего не вижу. Ощупываю шайку — и не нахожу ее; оказалось, что банщик ее унес, а голова и лицо в мыле. Кое-как протираю глаза и вижу: суматоха! Банщики побросали своих клиентов, кого с намыленной головой, кого лежащего в мыле на лавке. Они торопятся налить из кранов шайки водой и
становятся в две шеренги
у двери в горячую парильню, высоко над головой подняв шайки.
Несколько дней, которые
у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали,
становилось еще страшнее: из-за запертой
двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И видел я это все так живо, что… совершенно не заметил, как в классе
стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня же смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из класса, приказав
стать у классной
двери снаружи.
Бубнов струсил еще больше. Чтобы он не убежал, доктор запер все
двери в комнате и опять
стал у окна, — из окна-то он его уже не выпустит. А там, на улице, сбежались какие-то странные люди и кричали ему, чтоб он уходил, то есть Бубнов. Это уже было совсем смешно. Глупцы они, только теперь увидели его! Доктор стоял
у окна и раскланивался с публикой, прижимая руку к сердцу, как оперный певец.
Вот кто-то
у дверей взмахнул рукой и шепнул встревоженно: «Едут!» Певчие
стали откашливаться.
Но когда я, в марте месяце, поднялся к нему наверх, чтобы посмотреть, как они там „заморозили“, по его словам, ребенка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что
стал опять объяснять Сурикову, что он „сам виноват“, то
у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне
дверь и тихо, то есть чуть не шепотом, проговорил мне: „Ступайте-с!“ Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда же, даже в ту самую минуту, как он меня выводил; но слова его долго производили на меня потом, при воспоминании, тяжелое впечатление какой-то странной, презрительной к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать.
— А кто его знает… Мне не показывает. На ночь очень уж запираться
стал; к окнам изнутри сделал железные ставни,
дверь двойная и тоже железом окована… Железный сундук под кроватью, так в ем
у него деньги-то…
Арапов
стал складывать записку, а доктор рассматривал стоящего
у двери «черта».
Лобачевский был не охотник до знакомств и сидел почти безвыходно дома или в последнее время
у Розанова, с которым они жили
дверь обо
дверь и с первой же встречи как-то
стали очень коротки.
Обе пары
стали на места.
У дверей показались Абрамовна, Паланя и Яковлевич.
Из-за угла улицы, действительно, послышался колокольчик, и, прежде чем он замолк
у ворот училища, доктор встал, пожал всем руки и, взяв фуражку, молча вышел за
двери. Зарницын и Вязмитинов тоже
стали прощаться.
Приближаясь к этому выходу, Розанов
стал примечать, что по сторонам коридора есть тоже
двери, и
у одной из них Арапов остановился и стукнул три раза палкой.
Лихонин резко нахлобучил шапку и пошел к
дверям. Но вдруг
у него в голове мелькнула остроумная мысль, от которой, однако, ему самому
стало противно. И, чувствуя под ложечкой тошноту, с мокрыми, холодными руками, испытывая противное щемление в пальцах ног, он опять подошел к столу и сказал, как будто бы небрежно, но срывающимся голосом...
Бегом через знакомые полутесные гулкие комнаты — почему-то прямо туда, в спальню. Уже
у дверей схватился за ручку и вдруг: «А если она там не одна?»
Стал, прислушался. Но слышал только: тукало около — не во мне, а где-то около меня — мое сердце.
Священник села и попадья приняли Мисаила с большим почетом и на другой день его приезда собрали народ в церкви. Мисаил в новой шелковой рясе, с крестом наперсным и расчесанными волосами, вошел на амвон, рядом с ним
стал священник, поодаль дьячки, певчие, а
у боковых
дверей полицейские. Пришли и сектанты — в засаленных, корявых полушубках.
Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг:
стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху
дверей в пазу щелочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит па диване, а барыня стоит
у окна и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
«Ох, — думаю себе, — как бы он на дитя-то как
станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул! От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует». И в таком размышлении сижу я
у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а
у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке...
— Все вертишься под ногами… покричи еще
у меня; удавлю каналью! — проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой
двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и
стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
«Нет, — думала она, — без бога, видно, ни на шаг». Она предложила Александру поехать с ней к обедне в ближайшее село, но он проспал два раза, а будить она его не решалась. Наконец она позвала его вечером ко всенощной. «Пожалуй», — сказал Александр, и они поехали. Мать вошла в церковь и
стала у самого клироса, Александр остался
у дверей.
Остановившись
у двери, Дмитрий оглянулся на меня, и выражение бешенства и жестокости, которое за секунду было на его лице, заменилось таким кротким, пристыженным и любящим детским выражением, что мне
стало жалко его, и, как ни хотелось отвернуться, я не решился этого сделать.
Крыльцо пустого дома, в котором квартировал Шатов, было незаперто; но, взобравшись в сени, Ставрогин очутился в совершенном мраке и
стал искать рукой лестницу в мезонин. Вдруг сверху отворилась
дверь и показался свет; Шатов сам не вышел, а только свою
дверь отворил. Когда Николай Всеволодович
стал на пороге его комнаты, то разглядел его в углу
у стола, стоящего в ожидании.
— А ты мети, пятнадцать раз в день мети! Дрянная
у вас зала (когда вышли в залу). Затворите крепче
двери, она
станет подслушивать. Непременно надо обои переменить. Я ведь вам присылала обойщика с образчиками, что же вы не выбрали? Садитесь и слушайте. Садитесь же, наконец, прошу вас. Куда же вы? Куда же вы? Куда же вы!