Неточные совпадения
Налево от
двери были две полочки: одна — наша, детская, другая — Карла Иваныча,
собственная.
На другой стене висели ландкарты, все почти изорванные, но искусно подклеенные рукою Карла Иваныча. На третьей стене, в середине которой была
дверь вниз, с одной стороны висели две линейки: одна — изрезанная, наша, другая — новенькая,
собственная, употребляемая им более для поощрения, чем для линевания; с другой — черная доска, на которой кружками отмечались наши большие проступки и крестиками — маленькие. Налево от доски был угол, в который нас ставили на колени.
— Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что врут, да еще
собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило?
Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта: ну, значит, Кох да Пестряков и убили! Вот ведь их логика.
Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна домов,
двери, ворота, солидные люди поехали куда-то на
собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые к бою; но к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, — улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих.
Дома писать доктор не решался, чтобы не попасться с поличным, он не смел затворить
дверей собственного кабинета на ключ, а сочинял корреспонденции в дежурной своей больницы.
Захлопнув за собой
дверь, он, сверх того, заслонил ее своей
собственной особой.
Дверь отворилась, и на пороге явился сам князь Валковский своею
собственною особою.
— Вы забываете только одно маленькое обстоятельство, Виталий Кузьмич, — сухо заметила Раиса Павловна, останавливаясь в
дверях, — забываете, что Луша совсем большая девушка и может иметь свое мнение, свои
собственные желания.
Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по
собственному опыту я знаю: самое мучительное — это заронить в человека сомнение в том, что он — реальность, трехмерная — а не какая-либо иная — реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать
дверь, и она впустила меня во двор.
Г-н фон Рихтер встал и начал раскланиваться… но на пороге
двери остановился, как бы почувствовав угрызение совести, — и, повернувшись к Санину, промолвил, что его приятель, барон фон Дöнгоф, не скрывает от самого себя… некоторой степени…
собственной вины во вчерашнем происшествии — и потому удовлетворился бы легкими извинениями — «des exghizes lechères» [»Легкие извинения» (искаж. фр.: des excuses légères).].
Дверь отворилась, и Фома Фомич сам, своею
собственною особою, предстал перед озадаченной публикой.
Генерал опять затопал, закричал и кричал долго что-то такое, в чем было немало добрых и жалких слов насчет спокойствия моих родителей и моего
собственного будущего, и затем вдруг, — представьте вы себе мое вящее удивление, — вслед за сими словами непостижимый генерал вдруг перекрестил меня крестом со лба на грудь, быстро повернулся на каблуках и направился к
двери.
Иначе это и не могло быть, особенно потому, что Ольга Федотовна наизусть знала следующий разговор графа с княгинею, который, по ее же
собственным словам, был веден бабушкою в совершенной тайности, «в особой комнате и при закрытых
дверях».
— Вы хотите знать, Настенька, что такое делал в своем углу наш герой, или, лучше сказать, я, потому что герой всего дела — я, своей
собственной скромной особой; вы хотите знать, отчего я так переполошился и потерялся на целый день от неожиданного визита приятеля? Вы хотите знать, отчего я так вспорхнулся, так покраснел, когда отворили
дверь в мою комнату, почему я не умел принять гостя и так постыдно погиб под тяжестью
собственного гостеприимства?
Растерявшись при совершенном безлюдьи, за исключением беспомощной девочки сестры (отец находился в отдаленном кабинете), несчастная, вместо того чтобы, повалившись на пол, стараться хотя бы
собственным телом затушить огонь, бросилась по комнатам к балконной
двери гостиной, причем горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет, оставляя на нем следы рокового горенья.
Он питался, кажется, только
собственными ногтями, объедая их до крови, день и ночь что-то чертил, вычислял и непрерывно кашлял глухо бухающими звуками. Проститутки боялись его, считая безумным, но, из жалости, подкладывали к его
двери хлеб, чай и сахар, он поднимал с пола свертки и уносил к себе, всхрапывая, как усталая лошадь. Если же они забывали или не могли почему-либо принести ему свои дары, он, открывая
дверь, хрипел в коридор...
Он стоял в
дверях, растопырив ноги, запустив одну руку в карман шаровар, другою поддерживал длинный чубук, из которого, казалось, высасывал вместе с дымом все более и более чувство
собственного достоинства.
"Достопамятное изречение! Его следовало бы изобразить золотыми буквами на публичном столбе каждого города. Следуя ему, сколько молодых людей от
дверей училища возвратились бы прилично мыслящими и были бы пристойно живущими людьми: а то, не имея
собственного рассудка и вникнув в бездну премудрости, но поняв ее превратно, губят потом себя и развращают других".
С глубоко огорченным выражением в лице, он всеми приготовлениями к парадным похоронам распоряжался сам; своими
собственными руками положил мертвую в гроб, в продолжение всей церемонии ни одной
двери, которую следовало, не забыл притворить, и тотчас же, возвратясь после похорон домой, заперся в спальне покойницы, отворил и пересмотрел все ее хитро и крепко запертые комоды и шифоньеры.
Но «настранницкий племянник», успевший достаточно раскалиться на огне
собственного остроумия, начинал бить ногою в Яшкину
дверь, мешая Яшке «стоять на молитве».
И мне вдруг так загорелось видеть Прокопа, до того захотелось на затылок его порадоваться, что не успел я как следует формулировать мое желание, как в
дверях раздался звонок, и Прокоп
собственной персоной предстал передо мной.
Толпенников успел рассмотреть несколько альбомов с видами Швейцарии и Парижа, и эти дурно исполненные картинки, одинаковые во всех приемных, докторских и адвокатских, наполнили его чувством терпеливой скуки и какого-то безразличия к себе и к
собственному делу, когда
дверь из кабинета раскрылась и выпустила запоздавшего клиента — невысокого, толстого мужчину с широкой русой бородой и маленькими серыми глазами.
В половине восьмого
дверь на мгновение приотворилась, и в ней на минуту показался плац-адъютант, с которым в эту же минуту случилось пустое происшествие, усилившее жуткое настроение: офицер, подходя к
двери, или испугался своих
собственных шагов, или ему казалось, что его кто-то обгоняет: он сначала приостановился, чтобы дать дорогу, а потом вдруг воскликнул: «Кто это! кто!» — и, торопливо просунув голову в
дверь, другою половинкою этой же
двери придавил самого себя и снова вскрикнул, как будто его кто-то схватил сзади.
Девочка широко открытыми, неподвижными глазами смотрела в
дверь и продолжала быстро скрипеть зубами; у нее все во рту трещало, как будто она торопливо разгрызала карамель; это был ужасный звук; мне казалось, что она в крошки разгрызла свои
собственные зубы и рот ее полон кашицы из раздробленных зубов…
Полояров первый очень храбро подлетел теперь к
двери, внимательно вгляделся в новоприбывшее лицо, и вдруг, словно бы не веря
собственным глазам, отступил назад, еще более смущенный, чем за минуту пред этим.
Извозчичьи пролетки и «
собственные» экипажи, представительно гремя по камням мостовой, обнажающимся из-под ледяной коры, останавливались перед
дверьми разных магазинов, по преимуществу у первого в городе парикмахера-француза, да у единственного перчаточника, и потом, иногда, на минутку, подкатывали к клубному подъезду.
Павел Семенович испуганно косится на
дверь. Не ровен час, войдет еще кто-нибудь. Узнают причину… И ему не лестно. Кормит он, действительно, плохо воспитанниц… По дешевой цене скупает продукты, чтобы экономию собрать побольше, показать при расчете, как он умело, хорошо ведет дело… Местом дорожит… Семья у него… Дети… сынишка… Виноват он, правда, перед воспитанницами. Ради
собственной выгоды их не щадил… А эта девочка, дурочка, можно сказать, а его нехотя сейчас пристыдила…
Он подошел к запертой
двери, с трудом ощупал замочную ручку и, пошевелив ее, назвал Глафиру, но
собственный голос ему показался прегадким-гадким, надтреснутым и севшим, а из-за
двери ни гласа, ни послушания. Глафира, очевидно, ушла далее, да и чего ей ждать?
Очевидно, с доброю семьею Сафроныча стряслось то же самое, то есть черт забежал в их новый дом прежде, чем они туда переехали. Иначе это не могло быть, потому что Марья Матвеевна как только вошла в дом, так сейчас же
собственною рукою поделала на всех
дверях мелом кресты — и в этой предусмотрительности не позабыла ни бани, ни той
двери, которая вела на чердак. Следовательно, ясно, что нечистой силе здесь свободного пути не было, и также ясно, что она забралась сюда ранее.
Сколько я ни дергал,
собственные мои силы, вероятно, оказались бы совершенно недостаточными, если бы мне на помощь не подоспела чья-то добрая рука, или, лучше сказать, добрая нога, потому что
дверь мне была открыта с внутренней стороны толчком ноги.
Влетаю, как шальная, так сильно рванув
дверь, что становится больно
собственной руке.
Вдвинули его в кабинет, наддали пару, так до самого дивана на
собственных салазках прокатился. Вот тебе и помещик. И
дверь на двойной поворот: дзынь. Здравствуй, стаканчик; прощай, винцо.
В
дверь кабинета постучались и доложили, что адъютант генерала Бистрома, начальника гвардейской пехоты, просит позволения передать великрму князю в
собственные руки важное письмо.
Лакей исчез. Через минуту в
дверях появился высокий, худой старик, с гладко выбритым лицом в длиннополом сюртуке немецкого покроя, чисто белой манишке с огромным черным галстуком. Вся фигура его и выражение лица с правильными, почти красивыми чертами дышали почтительностью, но не переходящей в подобострастие, а скорее смягчаемой сознанием
собственного достоинства. Его большие, умные серые глаза были устремлены почти в упор на генеральшу.
Затем они расставались: отец протопоп уходил в свою гостиную, запирал за собою на крючок
дверь и, поправив
собственными руками свое изголовье, садился в одном белье по-турецки на диван и выкуривал трубку, а потом предавался покою.