Неточные совпадения
В сей крайности спрашиваю я
себя: ежели кому
из бродяг сих случится оступиться
или в пропасть впасть, что их от такового падения остережет?
Уподобив
себя вечным должникам, находящимся во власти вечных кредиторов, они рассудили, что на свете бывают всякие кредиторы: и разумные и неразумные. Разумный кредитор помогает должнику выйти
из стесненных обстоятельств и в вознаграждение за свою разумность получает свой долг. Неразумный кредитор сажает должника в острог
или непрерывно сечет его и в вознаграждение не получает ничего. Рассудив таким образом, глуповцы стали ждать, не сделаются ли все кредиторы разумными? И ждут до сего дня.
Что
из него должен во всяком случае образоваться законодатель, — в этом никто не сомневался; вопрос заключался только в том, какого сорта выйдет этот законодатель, то есть напомнит ли он
собой глубокомыслие и административную прозорливость Ликурга
или просто будет тверд, как Дракон.
— Прим. издателя.] и переходя от одного силлогизма [Силлогизм (греч.) — вывод
из двух
или нескольких суждений.] к другому, заключила, что измена свила
себе гнездо в самом Глупове.
Наивный мужик Иван скотник, казалось, понял вполне предложение Левина — принять с семьей участие в выгодах скотного двора — и вполне сочувствовал этому предприятию. Но когда Левин внушал ему будущие выгоды, на лице Ивана выражалась тревога и сожаление, что он не может всего дослушать, и он поспешно находил
себе какое-нибудь не терпящее отлагательства дело:
или брался за вилы докидывать сено
из денника,
или наливать воду,
или подчищать навоз.
― Этого я не думаю, ― сказал Левин с улыбкой и, как всегда, умиляясь на его низкое мнение о
себе, отнюдь не напущенное на
себя из желания казаться
или даже быть скромным, но совершенно искреннее.
Что-то такое он представлял
себе в езде на степной лошади дикое, поэтическое,
из которого ничего не выходило; но наивность его, в особенности в соединении с его красотой, милою улыбкой и грацией движений, была очень привлекательна. Оттого ли, что натура его была симпатична Левину,
или потому, что Левин старался в искупление вчерашнего греха найти в нем всё хорошее, Левину было приятно с ним.
— Господа! — сказал он (голос его был спокоен, хотя тоном ниже обыкновенного), — господа! к чему пустые споры? Вы хотите доказательств: я вам предлагаю испробовать на
себе, может ли человек своевольно располагать своею жизнию,
или каждому
из нас заранее назначена роковая минута… Кому угодно?
Как быть! кисейный рукав слабая защита, и электрическая искра пробежала
из моей руки в ее руку; все почти страсти начинаются так, и мы часто
себя очень обманываем, думая, что нас женщина любит за наши физические
или нравственные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое прикосновение решает дело.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли
или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим
себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного
из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Шутить он не любил и двумя городами разом хотел заткнуть глотку всем другим портным, так, чтобы впредь никто не появился с такими городами, а пусть
себе пишет
из какого-нибудь «Карлсеру»
или «Копенгара».
(
Из записной книжки Н.В. Гоголя.)]
или поизотрется само
собою.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет
себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один
из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там
или нет.
В доме были открыты все окна, антресоли были заняты квартирою учителя-француза, который славно брился и был большой стрелок: приносил всегда к обеду тетерек
или уток, а иногда и одни воробьиные яйца,
из которых заказывал
себе яичницу, потому что больше в целом доме никто ее не ел.
И в то время, когда обыскиваемые бесились, выходили
из себя и чувствовали злобное побуждение избить щелчками приятную его наружность, он, не изменяясь ни в лице, ни в вежливых поступках, приговаривал только: «Не угодно ли вам будет немножко побеспокоиться и привстать?»
Или: «Не угодно ли вам будет, сударыня, пожаловать в другую комнату? там супруга одного
из наших чиновников объяснится с вами».
«Посмотреть ли на нее еще
или нет?.. Ну, в последний раз!» — сказал я сам
себе и высунулся
из коляски к крыльцу. В это время maman с тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала меня по имени. Услыхав ее голос сзади
себя, я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала меня в последний раз.
Всегда она бывала чем-нибудь занята:
или вязала чулок,
или рылась в сундуках, которыми была наполнена ее комната,
или записывала белье и, слушая всякий вздор, который я говорил, «как, когда я буду генералом, я женюсь на чудесной красавице, куплю
себе рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча
из Саксонии» и т. д., она приговаривала: «Да, мой батюшка, да».
Я решительно не могу объяснить
себе жестокости своего поступка. Как я не подошел к нему, не защитил и не утешил его? Куда девалось чувство сострадания, заставлявшее меня, бывало, плакать навзрыд при виде выброшенного
из гнезда галчонка
или щенка, которого несут, чтобы кинуть за забор,
или курицы, которую несет поваренок для супа?
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг
себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь
из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери
или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей
себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
Я просто убил; для
себя убил, для
себя одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем
или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и
из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!..
Полчаса спустя служанка подала Анне Сергеевне записку от Базарова; она состояла
из одной только строчки: «Должен ли я сегодня уехать —
или могу остаться до завтра?» — «Зачем уезжать? Я вас не понимала — вы меня не поняли», — ответила ему Анна Сергеевна, а сама подумала: «Я и
себя не понимала».
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к женщине, раздутая до неудачных выстрелов
из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же убивает
себя от голода
или жажды
или потому, что у него нет брюк?
Он представил
себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране, может быть, в одной
из республик Южной Америки
или — как доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности говорить обо всем и так много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские книги и пишет свою книгу.
Самгин сказал, что завтра утром должен ехать в Дрезден, и не очень вежливо вытянул свои пальцы
из его влажной, горячей ладони. Быстро шагая по слабо освещенной и пустой улице, обернув руку платком, он чувствовал, что нуждается в утешении
или же должен оправдаться в чем-то пред
собой.
— В конце концов — все сводится к той
или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну
из них. И — что можно сказать о
себе, кроме: «Я видел то, видел это»?
Изложив свои впечатления в первый же день по приезде, она уже не возвращалась к ним, и скоро Самгин заметил, что она сообщает ему о своих делах только
из любезности, а не потому, что ждет от него участия
или советов. Но он был слишком занят
собою, для того чтоб обижаться на нее за это.
Клим Иванович Самгин был не настолько честолюбив, чтоб представить
себя одним
из депутатов
или даже лидером партии, но он вспомнил мнение Лютова о нем и, нимало не напрягая воображение, вполне ясно увидел
себя в ложе членов правительства.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом,
или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один
из них, называвший
себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то
или от голода.
— Слышала я, что товарищ твой стрелял в
себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство… не могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится, а — не тот. Не потому не тот, что беден
или некрасив, а — хорош, да — не тот!
Он сел, открыл на коленях у
себя небольшой ручной чемодан, очень изящный, с уголками оксидированного серебра. В нем — несессер, в сумке верхней его крышки — дорогой портфель, в портфеле какие-то бумаги, а в одном
из его отделений девять сторублевок, он сунул сторублевки во внутренний карман пиджака, а на их место положил 73 рубля. Все это он делал машинально, не оценивая: нужно
или не нужно делать так? Делал и думал...
— Летом заведу
себе хороших врагов
из приютских мальчиков
или из иконописной мастерской и стану сражаться с ними, а от вас — уйду…
У него неожиданно возник — точно подкрался откуда-то
из темного уголка мозга — вопрос: чего хотела Марина, крикнув ему: «Ох, да иди, что ли!» Хотела она, чтобы он ушел,
или — чтоб остался с нею? Прямого ответа на этот вопрос он не искал, понимая, что, если Марина захочет, — она заставит быть ее любовником. Завтра же заставит. И тут он снова унизительно видел
себя рядом с нею пред зеркалом.
Самгин простился со стариком и ушел, убежденный, что хорошо, до конца, понял его. На этот раз он вынес
из уютной норы историка нечто беспокойное. Он чувствовал
себя человеком, который не может вспомнить необходимое ему слово
или впечатление, сродное только что пережитому. Шагая по уснувшей улице, под небом, закрытым одноцветно серой массой облаков, он смотрел в небо и щелкал пальцами, напряженно соображая: что беспокоит его?
— Правду говорю, Григорий, — огрызнулся толстяк, толкая зятя ногой в мягком замшевом ботинке. — Здесь иная женщина потребляет в год товаров на сумму не меньшую, чем у нас население целого уезда за тот же срок. Это надо понять! А у нас дама, порченная литературой, старается жить, одеваясь в ризы мечты, то воображает
себя Анной Карениной, то сумасшедшей
из Достоевского
или мадам Роллан, а то — Софьей Перовской. Скушная у нас дама!
«Каждый
из них так
или иначе подчеркивает
себя», — сердито подумал Самгин, хотя и видел, что в данном случае человек подчеркнут самой природой. В столовую вкатилась Любаша, вся в белом, точно одетая к причастью, но в ночных туфлях на босую ногу.
«В сущности, все эти умники — люди скучные. И — фальшивые, — заставлял
себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. — В душе каждого
из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только в том, что они умеют казаться верующими
или неверующими, а у меня еще нет ни твердой веры, ни устойчивого неверия».
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд
из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже
себе. Теперь
или никогда! — заключил он.
Про Захара и говорить нечего: этот
из серого фрака сделал
себе куртку, и нельзя решить, какого цвета у него панталоны,
из чего сделан его галстук. Он чистит сапоги, потом спит, сидит у ворот, тупо глядя на редких прохожих,
или, наконец, сидит в ближней мелочной лавочке и делает все то же и так же, что делал прежде, сначала в Обломовке, потом в Гороховой.
Река бежит весело, шаля и играя; она то разольется в широкий пруд, то стремится быстрой нитью,
или присмиреет, будто задумавшись, и чуть-чуть ползет по камешкам, выпуская
из себя по сторонам резвые ручьи, под журчанье которых сладко дремлется.
Но отчего же так? Ведь она госпожа Обломова, помещица; она могла бы жить отдельно, независимо, ни в ком и ни в чем не нуждаясь? Что ж могло заставить ее взять на
себя обузу чужого хозяйства, хлопот о чужих детях, обо всех этих мелочах, на которые женщина обрекает
себя или по влечению любви, по святому долгу семейных уз,
или из-за куска насущного хлеба? Где же Захар, Анисья, ее слуги по всем правам? Где, наконец, живой залог, оставленный ей мужем, маленький Андрюша? Где ее дети от прежнего мужа?
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели
или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр
из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст
себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Но не о
себе, не о своем кофе вздыхает она, тужит не оттого, что ей нет случая посуетиться, похозяйничать широко, потолочь корицу, положить ваниль в соус
или варить густые сливки, а оттого, что другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берется пудами
из лучшего магазина, а покупается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же лавочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несет ему на завтрак яичницу, заправленную жесткой, залежавшейся в лавочке же ветчиной.
И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как
из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтоб Аверка не украл сукна; потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с
собой Настасью Ивановну,
или Степаниду Агаповну,
или другую
из своей свиты погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело; там привить, там подрезать и т. п.
Наутро опять жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить
себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы
из Африки в Европу,
или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
А что сказать? Сделать суровую мину, посмотреть на него гордо
или даже вовсе не посмотреть, а надменно и сухо заметить, что она «никак не ожидала от него такого поступка: за кого он ее считает, что позволил
себе такую дерзость?..». Так Сонечка в мазурке отвечала какому-то корнету, хотя сама
из всех сил хлопотала, чтоб вскружить ему голову.
Старик Обломов всякий раз, как увидит их
из окошка, так и озаботится мыслью о поправке: призовет плотника, начнет совещаться, как лучше сделать, новую ли галерею выстроить
или сломать и остатки; потом отпустит его домой, сказав: «Поди
себе, а я подумаю».
Добрая старушка этому верила, да и не мудрено было верить, потому что должник принадлежал к одной
из лучших фамилий, имел перед
собою блестящую карьеру и получал хорошие доходы с имений и хорошее жалованье по службе. Денежные затруднения,
из которых старушка его выручила, были последствием какого-то мимолетного увлечения
или неосторожности за картами в дворянском клубе, что поправить ему было, конечно, очень легко, — «лишь бы только доехать до Петербурга».
— Да, любили
или любят, конечно, про
себя, и не делают
из этого никаких историй, — досказала она и пошла было к гостиной.
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи
или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая
себя, а только тревожился тем, что Марк,
из гордого упрямства, чтоб не быть принуждену уйти,
или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку написать
или видеться и встревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее! Он поджимал под
себя ноги и клал церемонно шляпу на колени
или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался
из него почти до колен.