Неточные совпадения
Ночь тихая спускается,
Уж вышла в небо темное
Луна, уж пишет грамоту
Господь червонным золотом
По
синему по бархату,
Ту грамоту мудреную,
Которой ни разумникам,
Ни глупым не прочесть.
Вспомнив об Алексее Александровиче, она тотчас с необыкновенною живостью представила себе его как живого пред собой, с его кроткими, безжизненными, потухшими глазами,
синими жилами на белых руках, интонациями и треском пальцев и, вспомнив
то чувство, которое было между ними и которое тоже называлось любовью, вздрогнула от отвращения.
— Экой молодец стал! И
то не Сережа, а целый Сергей Алексеич! — улыбаясь сказал Степан Аркадьич, глядя на бойко и развязно вошедшего красивого, широкого мальчика в
синей курточке и длинных панталонах. Мальчик имел вид здоровый и веселый. Он поклонился дяде, как чужому, но, узнав его, покраснел и, точно обиженный и рассерженный чем-то, поспешно отвернулся от него. Мальчик подошел к отцу и подал ему записку о баллах, полученных в школе.
Анна вышла ему навстречу из-за трельяжа, и Левин увидел в полусвете кабинета
ту самую женщину портрета в темном, разноцветно-синем платье, не в
том положении, не с
тем выражением, но на
той самой высоте красоты, на которой она была уловлена художником на портрете.
Разве не молодость было
то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с другой стороны опять на край леса, он увидел на ярком свете косых лучей солнца грациозную фигуру Вареньки, в желтом платье и с корзинкой шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось в одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего в
синей дали?
В
то время как она говорила с артельщиком, кучер Михайла, румяный, веселый, в
синей щегольской поддевке и цепочке, очевидно гордый
тем, что он так хорошо исполнил поручение, подошел к ней и подал записку. Она распечатала, и сердце ее сжалось еще прежде, чем она прочла.
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял самообладания), Вронский велел ехать к баракам. От бараков ему уже были видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в
то время, как он входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с
синим попоне с кажущимися огромными, отороченными
синим ушами вели на гипподром.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали
те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— Вот граница! — сказал Ноздрев. — Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по
ту сторону, весь этот лес, который вон
синеет, и все, что за лесом, все мое.
Эти бревна, как фортепьянные клавиши, подымались
то вверх,
то вниз, и необерегшийся ездок приобретал или шишку на затылок, или
синее пятно на лоб, или же случалось своими собственными зубами откусить пребольно хвостик собственного же языка.
Но в продолжение
того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая
посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, — в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя.
Но уж темнеет вечер
синий,
Пора нам в оперу скорей:
Там упоительный Россини,
Европы баловень — Орфей.
Не внемля критике суровой,
Он вечно
тот же, вечно новый,
Он звуки льет — они кипят,
Они текут, они горят,
Как поцелуи молодые,
Все в неге, в пламени любви,
Как зашипевшего аи
Струя и брызги золотые…
Но, господа, позволено ль
С вином равнять do-re-mi-sol?
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему
синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для
того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
На полках по углам стояли кувшины, бутыли и фляжки зеленого и
синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской, зашедшие в светлицу Бульбы всякими путями, через третьи и четвертые руки, что было весьма обыкновенно в
те удалые времена.
Он сжился с ним, роясь в библиотеке, выискивая и жадно читая
те книги, за золотой дверью которых открывалось
синее сияние океана.
С изумлением видел он счастливый блеск утра, обрыв берега среди ярких ветвей и пылающую
синюю даль; над горизонтом, но в
то же время и над его ногами висели листья орешника.
Пантен, крича как на пожаре, вывел «Секрет» из ветра; судно остановилось, между
тем как от крейсера помчался паровой катер с командой и лейтенантом в белых перчатках; лейтенант, ступив на палубу корабля, изумленно оглянулся и прошел с Грэем в каюту, откуда через час отправился, странно махнув рукой и улыбаясь, словно получил чин, обратно к
синему крейсеру.
В кабинете он зажег лампу, надел туфли и сел к столу, намереваясь работать, но, взглянув на
синюю обложку толстого «Дела М. П. Зотовой с крестьянами села Пожога», закрыл глаза и долго сидел, точно погружаясь во
тьму, видя в ней жирное тело с растрепанной серой головой с фарфоровыми глазами, слыша сиплый, кипящий смех.
Синий огонек ее долго и упрямо мигал, прежде чем погаснуть; затем во
тьме обнаружилось мутное пятно окна, оно было похоже на широкое, мохнатое полотенце.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о
том, что думает.
Он снова начал о
том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел
синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не русский, — печально говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
Был один из
тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним —
синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что многие мужчины и женщины смотрят на нее не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин могла соблазнять ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился теплее, гуще.
Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают
синие огни…
Председательствовал бритый, удавленный золотым воротником до
того, что оттопырились и
посинели уши, а толстое лицо побагровело и туго надулось.
В
синих пропастях сверкали необычно яркие звезды, сверкали как бы нарочно для
того, чтоб видно было, как глубоки пропасти, откуда веяло осенней свежестью.
Кажется ему,
то же облачко плывет в
синем небе, как тогда,
тот же ветерок дует в окно и играет его волосами; обломовский индейский петух ходит и горланит под окном.
Стало быть, и она видела в этой зелени, в течении реки, в
синем небе
то же, что Васюков видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я вижу их!..»
— А
то, что на
синей бумаге, о котором я недавно спрашивал.
— Кто там? — послышался голос из другой комнаты, и в
то же время зашаркали туфли и показался человек, лет пятидесяти, в пестром халате, с
синим платком в руках.
— Сделать
то, что я сказал сейчас,
то есть признаться, что ты любишь, и сказать, от кого письмо на
синей бумаге! это — второй выход…
Купец,
то есть шляпа, борода, крутое брюхо и сапоги, смотрел, как рабочие, кряхтя, складывали мешки хлеба в амбар; там толпились какие-то неопределенные личности у кабака, а там проехала длинная и глубокая телега, с насаженным туда невероятным числом рослого, здорового мужичья, в порыжевших шапках без полей, в рубашках с
синими заплатами, и в бурых армяках, и в лаптях, и в громадных сапожищах, с рыжими, седыми и разношерстными бородами,
то клином,
то лопатой,
то раздвоенными,
то козлинообразными.
— Это опять не
то письмо:
то на
синей бумаге написано! — резко сказал он, обращаясь к Вере, — а это на белой…
— Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», — полунасмешливо продолжала она, — без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне,
то есть о любви, о
синем письме?
— Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, — кто этот цивилизатор? Не
тот ли, что письма пишет на
синей бумаге!..
11-го января ветер утих, погода разгулялась, море улеглось и немножко
посинело, а
то все было до крайности серо, мутно; только волны, поднимаясь, показывали свои аквамаринные верхушки.
Мы через рейд отправились в город, гоняясь по дороге с какой-то английской яхтой, которая ложилась
то на правый,
то на левый галс, грациозно описывая круги. Но и наши матросы молодцы: в белых рубашках, с
синими каймами по воротникам, в белых же фуражках, с расстегнутой грудью, они при слове «Навались! дай ход!» разом вытягивали мускулистые руки, все шесть голов падали на весла, и, как львы, дерущие когтями землю, раздирали веслами упругую влагу.
Я заметил не более пяти штофных, и
то неярких, юбок у стариков; у прочих, у кого гладкая серая или дикого цвета юбка, у других темно-синего, цвета Adelaide, vert-de-gris, vert de pomme [медной ржавчины и яблочно-зеленый — фр.] — словом, все наши новейшие модные цвета, couleurs fantaisie [фантазийные цвета — фр.], были тут.
Впрочем, если заговоришь вот хоть с этим американским кэптеном, в
синей куртке, который наступает на вас с сжатыми кулаками, с стиснутыми зубами и с зверским взглядом своих глаз, цвета морской воды, он сейчас разожмет кулаки и начнет говорить, разумеется, о
том, откуда идет, куда, чем торгует, что выгоднее, привозить или вывозить и т. п.
Мы между
тем переходили от чашки к чашке, изредка перекидываясь друг с другом словом. «Попробуйте, — говорил мне вполголоса Посьет, — как хорош винегрет из раков в
синей чашке. Раки посыпаны тертой рыбой или икрой; там зелень, еще что-то». — «Я ее всю съел, — отвечал я, — а вы пробовали сырую рыбу?» — «Нет, где она?» — «Да вот нарезана длинными тесьмами…» — «Ах! неужели это сырая рыба? а я почти половину съел!» — говорил он с гримасой.
Часа в три мы снялись с якоря, пробыв ровно три месяца в Нагасаки: 10 августа пришли и 11 ноября ушли. Я лег было спать, но топот людей, укладка якорной цепи разбудили меня. Я вышел в
ту минуту, когда мы выходили на первый рейд, к Ковальским, так называемым, воротам. Недавно я еще катался тут. Вон и бухта, которую мы осматривали, вон Паппенберг, все знакомые рытвины и ложбины на дальних высоких горах, вот Каменосима, Ивосима, вон, налево,
синеет мыс Номо, а вот и простор, беспредельность, море!
Тут были, между прочим, два или три старика в панталонах,
то есть ноги у них выше обтянуты
синей материей, а обуты в такие же чулки, как у всех, и потом в сандалии.
На бульваре, под яворами и олеандрами, стояли неподвижно три человеческие фигуры, гладко обритые, с
синими глазами, с красивыми бакенбардами, в черном платье, белых жилетах, в круглых шляпах, с зонтиками, и с пронзительным любопытством смотрели
то на наше судно,
то на нас.
Но живопись мешает, колет глаза; так и преследуют вас эти яркие,
то красные,
то синие, пятна; скульптура еще больше.
Море… Здесь я в первый раз понял, что значит «
синее» море, а до сих пор я знал об этом только от поэтов, в
том числе и от вас.
Синий цвет там, у нас, на севере, — праздничный наряд моря. Там есть у него другие цвета, в Балтийском, например, желтый, в других морях зеленый, так называемый аквамаринный. Вот наконец я вижу и
синее море, какого вы не видали никогда.
От островов Бонинсима до Японии — не путешествие, а прогулка, особенно в августе: это лучшее время года в
тех местах. Небо и море спорят друг с другом, кто лучше, кто тише, кто
синее, — словом, кто более понравится путешественнику. Мы в пять дней прошли 850 миль. Наше судно, как старшее, давало сигналы другим трем и одно из них вело на буксире. Таща его на двух канатах, мы могли видеться с бывшими там товарищами; иногда перемолвим и слово, написанное на большой доске складными буквами.
Фаддеев встретил меня с раковинами. «Отстанешь ли ты от меня с этою дрянью?» — сказал я, отталкивая ящик с раковинами, который он, как блюдо с устрицами, поставил передо мной. «Извольте посмотреть, какие есть хорошие», — говорил он, выбирая из ящика
то рогатую,
то красную,
то синюю с пятнами. «Вот эта, вот эта; а эта какая славная!» И он сунул мне к носу. От нее запахло падалью. «Что это такое?» — «Это я чистил: улитки были, — сказал он, — да, видно, прокисли». — «Вон, вон! неси к Гошкевичу!»
Масса земли, не
то синей, не
то серой, местами лежала горбатой кучкой, местами полосой тянулась по горизонту.
Он подошел к столу и стал писать. Нехлюдов, не садясь, смотрел сверху на этот узкий, плешивый череп, на эту с толстыми
синими жилами руку, быстро водящую пером, и удивлялся, зачем делает
то, что он делает, и так озабоченно делает этот ко всему, очевидно, равнодушный человек. Зачем?..
Старик в
синих в очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на
то, чтò она говорила.
Заметнее всех женщин-арестанток и поразительным криком и видом была лохматая худая цыганка-арестантка с сбившейся с курчавых волос косынкой, стоявшая почти посередине комнаты, на
той стороне решетки у столба, и что-то с быстрыми жестами кричавшая низко и туго подпоясанному цыгану в
синем сюртуке.