Неточные совпадения
Впопад ли я ответила —
Не знаю… Мука смертная
Под
сердце подошла…
Очнулась я, молодчики,
В богатой, светлой горнице.
Под пологом лежу;
Против меня — кормилица,
Нарядная,
в кокошнике,
С ребеночком
сидит:
«Чье дитятко, красавица?»
— Твое! — Поцаловала я
Рожоное дитя…
Как взглянули головотяпы на князя, так и обмерли.
Сидит, это, перед ними князь да умной-преумной;
в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то
сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да
в бороду усмехается.
Константин Левин заглянул
в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек
в поддевке, а молодая рябоватая женщина,
в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков,
сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось
сердце при мысли о том,
в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин
в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
У меня Мокий Кифович вот тут
сидит,
в сердце!
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для
сердца дев)
Он пропускает, покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет
в рассеянье свою.
Оба
сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что
в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все
сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman. У меня
сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что было и кто был у maman
в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее
сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
— Я сначала попробовал полететь по комнате, — продолжал он, — отлично! Вы все
сидите в зале, на стульях, а я, как муха, под потолок залетел. Вы на меня кричать, пуще всех бабушка. Она даже велела Якову ткнуть меня половой щеткой, но я пробил головой окно, вылетел и взвился над рощей… Какая прелесть, какое новое, чудесное ощущение!
Сердце бьется, кровь замирает, глаза видят далеко. Я то поднимусь, то опущусь — и, когда однажды поднялся очень высоко, вдруг вижу, из-за куста,
в меня целится из ружья Марк…
В университете Райский делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом,
в воскресенье ходит
в Никитский монастырь к обедне, заглядывает на развод и посещает кондитеров Пеэра и Педотти. По вечерам
сидит в «своем кружке», то есть избранных товарищей, горячих голов, великодушных
сердец.
А большой человек опивается, объедается, на золотой куче
сидит, а все
в сердце у него одна тоска.
Там стояли Версилов и мама. Мама лежала у него
в объятиях, а он крепко прижимал ее к
сердцу. Макар Иванович
сидел, по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы
в каком-то бессилии, так что Лиза с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не упал; и даже ясно было, что он все клонится, чтобы упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик был мертв.
Было уже восемь часов; я бы давно пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и
сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь день там не было. Я пошел пешком, и мне уже на пути пришло
в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов
сидел на вчерашнем своем месте.
«Она, может быть, у него за ширмами, может быть уже спит», — кольнуло его
в сердце. Федор Павлович от окна отошел. «Это он
в окошко ее высматривал, стало быть, ее нет: чего ему
в темноту смотреть?.. нетерпение значит пожирает…» Митя тотчас подскочил и опять стал глядеть
в окно. Старик уже
сидел пред столиком, видимо пригорюнившись. Наконец облокотился и приложил правую ладонь к щеке. Митя жадно вглядывался.
Костер почти что совсем угас:
в нем тлели только две головешки. Ветер раздувал уголья и разносил искры по снегу. Дерсу
сидел на земле, упершись ногами
в снег. Левой рукой он держался за грудь и, казалось, хотел остановить биение
сердца. Старик таза лежал ничком
в снегу и не шевелился.
Смотритель, человек уже старый, угрюмый, с волосами, нависшими над самым носом, с маленькими заспанными глазами, на все мои жалобы и просьбы отвечал отрывистым ворчаньем,
в сердцах хлопал дверью, как будто сам проклинал свою должность, и, выходя на крыльцо, бранил ямщиков, которые медленно брели по грязи с пудовыми дугами на руках или
сидели на лавке, позевывая и почесываясь, и не обращали особенного внимания на гневные восклицания своего начальника.
— С горя! Ну, помог бы ему, коли
сердце в тебе такое ретивое, а не
сидел бы с пьяным человеком
в кабаках сам. Что он красно говорит — вишь невидаль какая!
Это все равно, как если, когда замечтаешься,
сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж ни тревоги, ни боли никакой нет
в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так вот то же самое, только
в тысячу раз сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а не то, что
сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее
в минуту, когда у нее, у меня так билось
сердце, — это было бы сверх человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы
в другую сторону. Она
сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало
в себя месячный свет, терявшийся без отражения
в нежно-тусклом отливе.
— Не беспокойтесь, у меня внизу сани, я с вами поеду. «Дело скверное», — подумал я, и
сердце сильно сжалось. Я взошел
в спальню. Жена моя
сидела с малюткой, который только что стал оправляться после долгой болезни.
Вечером матушка
сидит, запершись
в своей комнате. С села доносится до нее густой гул, и она боится выйти, зная, что не
в силах будет поручиться за себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но их сейчас же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой как колотится у нее
в груди всевластное помещичье
сердце!
И именно таким, как Прелин. Я
сижу на кафедре, и ко мне обращены все детские
сердца, а я,
в свою очередь, знаю каждое из них, вижу каждое их движение.
В числе учеников
сидит также и Крыштанович. И я знаю, что нужно сказать ему и что нужно сделать, чтобы глаза его не были так печальны, чтобы он не ругал отца сволочью и не смеялся над матерью…
Дело вышло как-то само собой. Повадился к Луковникову ездить Ечкин. Очень он не нравился старику, но, нечего делать, принимал его скрепя
сердце. Сначала Ечкин бывал только наверху,
в парадной половине, а потом пробрался и
в жилые комнаты. Да ведь как пробрался: приезжает Луковников из думы обедать, а у него
в кабинете
сидит Ечкин и с Устенькой разговаривает.
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня на два. Это еще было
в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже с детьми. Женское
сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему больше быть… Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был свет, и Серафима видела
в окно, что сестра
сидит у лампы с Агнией. Незачем было и заходить.
В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать — битого бить, Галактиона — дочери досадить, Харитину — с непокрытой головы волосы драть, сына Лиодора — себя изводить. Болело материнское
сердце день и ночь, а взять не с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и
сидит, как зачумленная. Только и радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
Его музыка требовала напряженной тишины; торопливым ручьем она бежала откуда-то издали, просачивалась сквозь пол и стены и, волнуя
сердце, выманивала непонятное чувство, грустное и беспокойное. Под эту музыку становилось жалко всех и себя самого, большие казались тоже маленькими, и все
сидели неподвижно, притаясь
в задумчивом молчании.
Не убивала бы я мужа, а ты бы не поджигал, и мы тоже были бы теперь вольные, а теперь вот
сиди и жди ветра
в поле, свою женушку, да пускай вот твое
сердце кровью обливается…» Он страдает, на душе у него, по-видимому, свинец, а она пилит его и пилит; выхожу из избы, а голос ее всё слышно.
Он
сидел на том же месте, озадаченный, с низко опущенною головой, и странное чувство, — смесь досады и унижения, — наполнило болью его
сердце.
В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки;
в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он не мог отдать себе ясного отчета
в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло не меньше страдания.
Слепой взял ее за руки с удивлением и участием. Эта вспышка со стороны его спокойной и всегда выдержанной подруги была так неожиданна и необъяснима! Он прислушивался одновременно к ее плачу и к тому странному отголоску, каким отзывался этот плач
в его собственном
сердце. Ему вспомнились давние годы. Он
сидел на холме с такою же грустью, а она плакала над ним так же, как и теперь…
Они
сидели возле Марфы Тимофеевны и, казалось, следили за ее игрой; да они и действительно за ней следили, — а между тем у каждого из них
сердце росло
в груди, и ничего для них не пропадало: для них пел соловей, и звезды горели, и деревья тихо шептали, убаюканные и сном, и негой лета, и теплом.
7-го, когда я
сидел с Ваней за ужином, бросился на меня Миша Волконской. Курьером скачет к H. H. Тут много перебежало и
в голове и
сердце в продолжение получаса, что он у меня пробыл…
Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея, потребовал объяснения, каким образом из артиллеристов я преобразовался
в Судьи. Это было ему по
сердцу, он гордился мною и за меня! Вот его строфы из «Годовщины 19 октября» 1825 года, где он вспоминает,
сидя один, наше свидание и мое судейство...
Внимательно смотрел Розанов на этих стариков, из которых
в каждом
сидел семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие
сердца, и
в каждом рыдал Израиль «о своем с сыном разлучении».
Положим, Юстину Помаде сдается, что он
в такую ночь вот беспричинно хорошо себя чувствует, а еще кому-нибудь кажется, что там вон по проталинкам
сидят этакие гномики, обязанные веселить его
сердце; а я думаю, что мне хорошо потому, что этот здоровый воздух сильнее гонит мою кровь, и все мы все-таки чувствуем эту прелесть.
Павел, как мы видели, несколько срезавшийся
в этом споре, все остальное время
сидел нахмурившись и насупившись;
сердце его гораздо более склонялось к тому, что говорил Неведомов; ум же, — должен он был к досаде своей сознаться, — был больше на стороне Салова.
Видно было, что ее мамашане раз говорила с своей маленькой Нелли о своих прежних счастливых днях,
сидя в своем угле,
в подвале, обнимая и целуя свою девочку (все, что у ней осталось отрадного
в жизни) и плача над ней, а
в то же время и не подозревая, с какою силою отзовутся эти рассказы ее
в болезненно впечатлительном и рано развившемся
сердце больного ребенка.
— Жаль, не было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел
в свой стакан чая,
сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру
сердца, — ты все о
сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько
в нем недоверия к людям, и как он их дешево ценит! Верно говорит мать — страшную силу несет
в себе этот человек!..
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на
сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля
в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала
в пролетке молодого человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее.
Сидел он косо, и, должно быть, от этого правое плечо у него было выше левого.
Первая мысль — кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала руки и ноги; стиснув зубы, я железно
сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль
в сердце; я, помню, подумал: «Если от нефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что — »
Наконец меня позвали к отцу,
в его кабинет. Я вошел и робко остановился у притолоки.
В окно заглядывало грустное осеннее солнце. Отец некоторое время
сидел в своем кресле перед портретом матери и не поворачивался ко мне. Я слышал тревожный стук собственного
сердца.
Ромашову было неудобно
сидеть перегнувшись и боясь сделать ей тяжело. Но он рад был бы
сидеть так целые часы и слышать
в каком-то странном, душном опьянении частые и точные биения ее маленького
сердца.
Комната
в квартире господина и госпожи Рыбушкиных. Марья Гавриловна (она же и невеста)
сидит на диване и курит папироску. Она высокого роста, блондинка, с весьма развитыми формами; несколько подбелена и вообще сооружена так, что должна
в особенности нравиться сохранившимся старичкам и юношам с потухшими
сердцами.
Но ведь
в спокойное время человек, у которого
сердце не на месте, и сам
сидит спокойно.
«Ох, — думаю себе, — как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым
сердцем не глянул! От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует». И
в таком размышлении
сижу я у Евгеньи Семеновны
в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке...
Быстро понесла их пара серых рысаков по торцовой мостовой. Калинович снова почувствовал приятную качку хорошего экипажа и ощутил
в сердце суетную гордость —
сидеть, развалившись, на эластической подушке и посматривать на густую толпу пешеходов.
Прежде всего, впрочем, должно объяснить, что рядом с губернатором по правую руку
сидел один старикашка, генерал фон Вейден, ничтожное, мизерное существо: он обыкновенно стращал уездных чиновников своей дружбой с губернатором, перед которым,
в свою очередь, унижался до подлости, и теперь с сокрушенным
сердцем приехал проводить своего друга и благодетеля.
Вот он завидел дачу, встал
в лодке и, прикрыв глаза рукой от солнца, смотрел вперед. Вон между деревьями мелькает синее платье, которое так ловко
сидит на Наденьке; синий цвет так к лицу ей. Она всегда надевала это платье, когда хотела особенно нравиться Александру. У него отлегло от
сердца.
На Александра довольно сильно подействовал нагоняй дяди. Он тут же,
сидя с теткой, погрузился
в мучительные думы. Казалось, спокойствие, которое она с таким трудом, так искусно водворила
в его
сердце, вдруг оставило его. Напрасно ждала она какой-нибудь злой выходки, сама называлась на колкость и преусердно подводила под эпиграмму Петра Иваныча: Александр был глух и нем. На него как будто вылили ушат холодной воды.
Фрау Леноре начала взглядывать на него, хотя все еще с горестью и упреком, но уже не с прежним отвращением и гневом; потом она позволила ему подойти и даже сесть возле нее (Джемма
сидела по другую сторону); потом она стала упрекать его — не одними взорами, но словами, что уже означало некоторое смягчение ее
сердца; она стала жаловаться, и жалобы ее становились все тише и мягче; они чередовались вопросами, обращенными то к дочери, то к Санину; потом она позволила ему взять ее за руку и не тотчас отняла ее… потом она заплакала опять — но уже совсем другими слезами… потом она грустно улыбнулась и пожалела об отсутствии Джиован'Баттиста, но уже
в другом смысле, чем прежде…
Эмилио
сидел на том же самом диване, на котором его растирали; доктор прописал ему лекарство и рекомендовал «большую осторожность
в испытании ощущений», — так как субъект темперамента нервического и с наклонностью к болезням
сердца.
Я
сидел в третьем ряду кресел. Что-то незнакомое и вместе с тем знакомое было
в ней. Она подняла руку, чтобы взять у соседа афишу. А на ней мой кошелек — перламутровый, на золотой цепочке! А на груди переливает красным блеском рубиновая брошка —
сердце, пронзенное бриллиантовой стрелой…