Неточные совпадения
Стародум(c нежнейшею горячностию). И мое восхищается, видя твою чувствительность. От тебя зависит твое счастье. Бог дал тебе все приятности твоего
пола. Вижу в тебе
сердце честного человека. Ты, мой сердечный друг, ты соединяешь в себе обоих
полов совершенства. Ласкаюсь, что горячность моя меня не обманывает, что добродетель…
— Да вот посмотрите на лето. Отличится. Вы гляньте-ка, где я сеял прошлую весну. Как рассадил! Ведь я, Константин Дмитрич, кажется, вот как отцу родному стараюсь. Я и сам не люблю дурно делать и другим не велю. Хозяину хорошо, и нам хорошо. Как глянешь вон, — сказал Василий, указывая на
поле, —
сердце радуется.
Он не договорил и зарыдал громко от нестерпимой боли
сердца, упал на стул, и оторвал совсем висевшую разорванную
полу фрака, и швырнул ее прочь от себя, и, запустивши обе руки себе в волосы, об укрепленье которых прежде старался, безжалостно рвал их, услаждаясь болью, которою хотел заглушить ничем не угасимую боль
сердца.
Здесь Чичиков вышел совершенно из границ всякого терпения, хватил в
сердцах стулом об
пол и посулил ей черта.
Разного рода бывают потребности в
сердцах как мужеского, так и женского
пола.
И шагом едет в чистом
поле,
В мечтанья погрузясь, она;
Душа в ней долго поневоле
Судьбою Ленского полна;
И мыслит: «Что-то с Ольгой стало?
В ней
сердце долго ли страдало,
Иль скоро слез прошла пора?
И где теперь ее сестра?
И где ж беглец людей и света,
Красавиц модных модный враг,
Где этот пасмурный чудак,
Убийца юного поэта?»
Со временем отчет я вам
Подробно обо всем отдам...
Она дрожала и бледнела.
Когда ж падучая звезда
По небу темному летела
И рассыпалася, — тогда
В смятенье Таня торопилась,
Пока звезда еще катилась,
Желанье
сердца ей шепнуть.
Когда случалось где-нибудь
Ей встретить черного монаха
Иль быстрый заяц меж
полейПеребегал дорогу ей,
Не зная, что начать со страха,
Предчувствий горестных полна,
Ждала несчастья уж она.
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В
поле чистом,
Луны при свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и
сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным
сердцамЕе порывы благотворны,
Как бури вешние
полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют —
И жизнь могущая дает
И пышный цвет, и сладкий плод.
Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мертвой след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.
Пришла, рассыпалась; клоками
Повисла на суках дубов;
Легла волнистыми коврами
Среди
полей, вокруг холмов;
Брега с недвижною рекою
Сравняла пухлой пеленою;
Блеснул мороз. И рады мы
Проказам матушки зимы.
Не радо ей лишь
сердце Тани.
Нейдет она зиму встречать,
Морозной пылью подышать
И первым снегом с кровли бани
Умыть лицо, плеча и грудь:
Татьяне страшен зимний путь.
По приемам Анисьи, по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи делала метлой по
полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с той поры у себя место в
сердце.
— Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как
сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия… и незаметно выйти к речке, к
полю… Река чуть плещет; колосья волнуются от ветерка, жара… сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло…
Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрестке встретился ей он, подал руку и вывел не в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным
полям и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло
сердце, не вспыхнуло воображение.
Он был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим
сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его
полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Он ходил по дому, по саду, по деревне и
полям, точно сказочный богатырь, когда был в припадке счастья, и столько силы носил в своей голове,
сердце, во всей нервной системе, что все цвело и радовалось в нем.
И в то же время, среди этой борьбы,
сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее
поле, все это былие, которым поросло его существование.
«Правда и свет, сказал он, — думала она, идучи, — где же вы? Там ли, где он говорит, куда влечет меня…
сердце? И
сердце ли это? И ужели я резонерка? Или правда здесь!..» — говорила она, выходя в
поле и подходя к часовне.
Таким образом, на этом
поле пока и шла битва: обе соперницы как бы соперничали одна перед другой в деликатности и терпении, и князь в конце концов уже не знал, которой из них более удивляться, и, по обыкновению всех слабых, но нежных
сердцем людей, кончил тем, что начал страдать и винить во всем одного себя.
— А и впрямь простила, — вдумчиво произнесла Грушенька. — Экое ведь подлое
сердце! За подлое
сердце мое! — схватила она вдруг со стола бокал, разом выпила, подняла его и с размаха бросила на
пол. Бокал разбился и зазвенел. Какая-то жестокая черточка мелькнула в ее улыбке.
Тут дьявол с Богом борется, а
поле битвы —
сердца людей.
Вот что думалось иногда Чертопханову, и горечью отзывались в нем эти думы. Зато в другое время пустит он своего коня во всю прыть по только что вспаханному
полю или заставит его соскочить на самое дно размытого оврага и по самой круче выскочить опять, и замирает в нем
сердце от восторга, громкое гикание вырывается из уст, и знает он, знает наверное, что это под ним настоящий, несомненный Малек-Адель, ибо какая другая лошадь в состоянии сделать то, что делает эта?
Но это были точно такие же мечты, как у хозяйки мысль развести Павла Константиныча с женою; такие проекты, как всякая поэзия, служат, собственно, не для практики, а для отрады
сердцу, ложась основанием для бесконечных размышлений наедине и для иных изъяснений в беседах будущности, что, дескать, я вот что могла (или, смотря по
полу лица: мог) сделать и хотела (хотел), да по своей доброте пожалела (пожалел).
Таков был рассказ приятеля моего, старого смотрителя, рассказ, неоднократно прерываемый слезами, которые живописно отирал он своею
полою, как усердный Терентьич в прекрасной балладе Дмитриева. Слезы сии отчасти возбуждаемы были пуншем, коего вытянул он пять стаканов в продолжение своего повествования; но как бы то ни было, они сильно тронули мое
сердце. С ним расставшись, долго не мог я забыть старого смотрителя, долго думал я о бедной Дуне…
Все, они, большею частью люди нервные, действовали на нервы, поражали фантазию или
сердце, мешали философские понятия с произвольной символикой и не любили выходить на чистое
поле логики.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску
пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван,
сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Но во всем этом царствовала полная машинальность, и не чувствовалось ничего, что напоминало бы возглас: «Горе имеем
сердца!» Колени пригибались, лбы стукались об
пол, но
сердца оставались немы.
Дверь в кабинет отворена… не более, чем на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь с замирающим
сердцем подходит к щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие предметы. Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный
пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и… вошла.
Его музыка требовала напряженной тишины; торопливым ручьем она бежала откуда-то издали, просачивалась сквозь
пол и стены и, волнуя
сердце, выманивала непонятное чувство, грустное и беспокойное. Под эту музыку становилось жалко всех и себя самого, большие казались тоже маленькими, и все сидели неподвижно, притаясь в задумчивом молчании.
Весной-то да летом хорошо по земле ходить, земля ласковая, трава бархатная; пресвятая богородица цветами осыпала
поля, тут тебе радость, тут ли
сердцу простор!
Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело в трубе, дребезжали вьюшки, днем каркали вороны, тихими ночами с
поля доносился заунывный вой волков, — под эту музыку и росло
сердце.
Было жарко, душил густой тяжелый запах, напоминая, как умирал Цыганок и по
полу растекались ручьи крови; в голове или
сердце росла какая-то опухоль; всё, что я видел в этом доме, тянулось сквозь меня, как зимний обоз по улице, и давило, уничтожало…
Не убивала бы я мужа, а ты бы не поджигал, и мы тоже были бы теперь вольные, а теперь вот сиди и жди ветра в
поле, свою женушку, да пускай вот твое
сердце кровью обливается…» Он страдает, на душе у него, по-видимому, свинец, а она пилит его и пилит; выхожу из избы, а голос ее всё слышно.
Труд сего писателя бесполезен не будет, ибо, обнажая шествие наших мыслей к истине и заблуждению, устранит хотя некоторых от пагубныя стези и заградит
полет невежества; блажен писатель, если творением своим мог просветить хотя единого, блажен, если в едином хотя
сердце посеял добродетель.
Но буде страсти ваши опытностию, рассудком и
сердцем направлены к концу благому, скинь с них бразды томного благоразумия, не сокращай их
полета; мета их будет всегда величие; на нем едином остановиться они умеют.
«Во
поле береза стояла, во
поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли»… Хоровод молодых баб и девок — пляшут — подойдем поближе, — говорил я сам себе, развертывая найденные бумаги моего приятеля. Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода. Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростного веселия до
сердца моего не проник. О мой друг! где бы ты ни был, внемли и суди.
Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного твоего желудка и оцепенелого твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напояет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном
поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз
сердца и крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши.
— Знаю, князь, знаю, то есть знаю, что, пожалуй, и не выполню; ибо тут надо
сердце такое, как ваше, иметь. Да к тому же и сам раздражителен и повадлив, слишком уж он свысока стал со мной иногда теперь обращаться; то хнычет и обнимается, а то вдруг начнет унижать и презрительно издеваться; ну, тут я возьму, да нарочно полу-то и выставлю, хе-хе! До свиданья, князь, ибо очевидно задерживаю и мешаю, так сказать, интереснейшим чувствам…
Прошло несколько минут, прошло полчаса; Лаврецкий все стоял, стискивая роковую записку в руке и бессмысленно глядя на
пол; сквозь какой-то темный вихрь мерещились ему бледные лица; мучительно замирало
сердце; ему казалось, что он падал, падал, падал… и конца не было.
А Лука Назарыч медленно шел дальше и окидывал хозяйским взглядом все. В одном месте он было остановился и, нахмурив брови, посмотрел на мастера в кожаной защитке и прядениках: лежавшая на
полу, только что прокатанная железная полоса была с отщепиной… У несчастного мастера екнуло
сердце, но Лука Назарыч только махнул рукой, повернулся и пошел дальше.
У Лизы
сердце затрепетало, как голубь, и Евгения Петровна прижала к себе пачку белья, чтобы не уронить его на
пол.
— Нет, у меня-то благодарить бога надо, а тут вот у соседей моих, мужичков Александры Григорьевны Абреевой, по полям-то проезжаешь, боже ты мой! Кровью
сердце обливается; точно после саранчи какой, — волотина волотину кличет! […волотина волотину кличет — волотина — соломинка ржи или другого злачного растения.]
Помните дом этот серый двухэтажный, так вот и чудится, что в нем разные злодейства происходили; в стороне этот лесок так и ныне еще называется «палочник», потому что барин резал в нем палки и крестьян своих ими наказывал; озерко какое-то около усадьбы тинистое и нечистое;
поля, прах их знает, какие-то ровные, луга больше все болотина, — так за
сердце и щемит, а ночью так я и миновать его всегда стараюсь, привидений боюсь, покажутся, — ей-богу!..
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило,
пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее
сердцу огнем.
Она проснулась, охваченная дрожью. Как будто чья-то шершавая, тяжелая рука схватила
сердце ее и, зло играя, тихонько жмет его. Настойчиво гудел призыв на работу, она определила, что это уже второй. В комнате беспорядочно валялись книги, одежда, — все было сдвинуто, разворочено,
пол затоптан.
Что-то близкое зависти коснулось
сердца Власовой. Поднимаясь с
пола, она грустно проговорила...
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на
сердце лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с
поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно быть, от этого правое плечо у него было выше левого.
Скрижаль… Вот сейчас со стены у меня в комнате сурово и нежно в глаза мне глядят ее пурпурные на золотом
поле цифры. Невольно вспоминается то, что у древних называлось «иконой», и мне хочется слагать стихи или молитвы (что одно и то же. Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя, о Скрижаль, о
сердце и пульс Единого Государства.
Обойдут ли его партией — он угрюмо насвистывает"Не одна во
поле дороженька"; закрадется ли в
сердце его вожделение к женской юбке — он уныло выводит"Черный цвет", и такие вздохи на флейте выделывает, что нужно быть юбке каменной, чтобы противостоять этим вздохам.
По всему было видно, что, на свободе, он пользовался особенным благоволением со стороны дамского
пола, прикосновение к которому везде и всегда смягчает
сердца и нравы.
Мало-помалу образовались в зале кружки, и даже Алексей Дмитрич, желая принять участие в общем разговоре, начал слоняться из одного угла в другой, наводя на все
сердца нестерпимое уныние. Женский
пол скромно пробирался через зал в гостиную и робко усаживался по стенке, в ожидании хозяек.