Неточные совпадения
— Иван Потапыч был миллионщик, выдал дочерей своих за чиновников, жил как
царь; а как обанкрутился — что ж
делать? — пошел в приказчики.
— Я думаю, это — очень по-русски, — зубасто улыбнулся Крэйтон. — Мы, британцы, хорошо знаем, где живем и чего хотим. Это отличает нас от всех европейцев. Вот почему у нас возможен Кромвель, но не было и никогда не будет Наполеона, вашего
царя Петра и вообще людей, которые берут нацию за горло и заставляют ее
делать шумные глупости.
— Вообще выходило у него так, что интеллигенция — приказчица рабочего класса, не более, — говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. — «Нет, сказал я ему, приказчики революций не
делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев есть Бебель, Адлер да — мало ли? А у вас — таких нет, да и не дай бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение
царю…
— Нет, я не заражен стремлением
делать историю, меня совершенно удовлетворяет профессор Ключевский, он
делает историю отлично. Мне говорили, что он внешне похож на
царя Василия Шуйского: историю написал он, как написал бы ее этот хитрый
царь…
— Это они хватили через край, — сказала она, взмахнув ресницами и бровями. — Это — сгоряча. «Своей пустой ложкой в чужую чашку каши». Это надо было
сделать тогда, когда
царь заявил, что помещичьих земель не тронет. Тогда, может быть, крестьянство взмахнуло бы руками…
— Витте приехал. Вчера идет с инженером Кази и Квинтилиана цитирует: «Легче
сделать больше, чем столько». Самодовольный мужик. Привозят рабочих встречать
царя. Здешних, должно быть, мало или не надеются на них. Впрочем, вербуют в Сормове и в Нижнем, у Доброва-Набгольц.
— А вот что мне с Егором
делать? Пьет и пьет и готовить не хочет: «Пускай, говорит, все с голода подохнете, ежели
царя…»
— Что ты будешь
делать? Не хочет народ ничего, не желает! Сам
царь поклонился ему, дескать — прости, войну действительно проиграл я мелкой нации, — стыжусь! А народ не сочувствует…
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно каждый раз, когда вспоминает о
царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг
царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он
делал это с наслаждением.
Нехлюдов молча вышел. Ему даже не было стыдно. Он видел по выражению лица Матрены Павловны, что она осуждает его, и права, осуждая его, знал, что то, что он
делает, — дурно, но животное чувство, выпроставшееся из-за прежнего чувства хорошей любви к ней, овладело им и
царило одно, ничего другого не признавая. Он знал теперь, что надо
делать для удовлетворения чувства, и отыскивал средство
сделать это.
— Нет, от
царя ничего нет. Я просто от себя говорю: что если бы
царь сказал: отобрать от помещиков землю и отдать мужикам, — как бы вы
сделали?
Так я и
сделала.
Сказывать, светлый
царь?
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что после принятия его проекта ему казалось все легко; он принял потому, что сам
царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы голова?.. Где эти трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то они не
делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!
Мы Европу все еще знаем задним числом; нам всем мерещатся те времена, когда Вольтер
царил над парижскими салонами и на споры Дидро звали, как на стерлядь; когда приезд Давида Юма в Париж
сделал эпоху, и все контессы, виконтессы ухаживали за ним, кокетничали с ним до того, что другой баловень, Гримм, надулся и нашел это вовсе не уместным.
— Нет, это не по-моему: я держу свое слово; что раз
сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был
царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
— Что мне до матери? ты у меня мать, и отец, и все, что ни есть дорогого на свете. Если б меня призвал
царь и сказал: «Кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе
сделать золотую кузницу, и станешь ты ковать серебряными молотами». — «Не хочу, — сказал бы я
царю, — ни каменьев дорогих, ни золотой кузницы, ни всего твоего царства: дай мне лучше мою Оксану!»
Должно быть, в это время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще один знакомый высказывали однажды сомнение, может ли «сам
царь»
сделать все, что захочет, или не может.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что
царь ходит весь в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека
сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что
царь «имеет право»…
В письме к Мишле в защиту русского народа Герцен писал: «Россия никогда не
сделает революцию с целью отделаться от
царя Николая и заменить его царями-представителями, царями-судьями, царями-полицейскими».
Духовное плебейство человеческого происхождения
сделали гарантией аристократического будущего человека: человек — ничто и потому будет всем, человек — червь и потому будет
царем, человек не божествен по своим истокам и потому именно будет божественным.
Не понимаю, отчего лебедь считался в старину лакомым или почетным блюдом у наших великих князей и даже
царей; вероятно, знали искусство
делать его мясо мягким, а мысль, что лебедь служил только украшением стола, должна быть несправедлива.
Я
делал всё, что мог,
Перед
царем душа моя
Чиста, свидетель бог!
— Это вам так кажется, — заметил Мухин. — Пока никто еще и ничего не
сделал…
Царь жалует всех волей и всем нужно радоваться!.. Мы все здесь крепостные, а завтра все будем вольные, — как же не радоваться?.. Конечно, теперь нельзя уж будет тянуть жилы из людей… гноить их заживо… да.
Я обыкновенно читал с таким горячим сочувствием, воображение мое так живо воспроизводило лица любимых моих героев: Мстиславского, князя Курбского и Палецкого, что я как будто видел и знал их давно; я дорисовывал их образы, дополнял их жизнь и с увлечением описывал их наружность; я подробно рассказывал, что они
делали перед сражением и после сражения, как советовался с ними
царь, как благодарил их за храбрые подвиги, и прочая и прочая.
— Что же все! — возразил Макар Григорьев. — Никогда он не мог
делать того, чтобы летать на птице верхом. Вот в нашей деревенской стороне, сударь, поговорка есть: что сказка — враль, а песня — быль, и точно: в песне вот поют, что «во саду ли, в огороде девушка гуляла», — это быль: в огородах девушки гуляют; а сказка про какую-нибудь Бабу-ягу или Царь-девицу — враки.
Тот говорит: «Хорошо, поклонись только мне!» Что
делать царю Соломону?
Тогда праведники скажут ему в ответ: «Господи! когда мы видели тебя алчущим и накормили, или жаждущим и напоили? когда мы видели тебя странником и приняли, или нагим и одели? когда мы видели тебя больным или в темнице и пришли к тебе?» И
царь скажет им в ответ: «Истинно говорю вам: так как вы
сделали это одному из сих братьев моих меньших, то
сделали мне».
Брали мы, правда, что брали — кто богу не грешен,
царю не виноват? да ведь и то сказать, лучше, что ли, денег-то не брать, да и дела не
делать? как возьмешь, оно и работать как-то сподручнее, поощрительнее. А нынче, посмотрю я, всё разговором занимаются, и всё больше насчет этого бескорыстия, а дела не видно, и мужичок — не слыхать, чтоб поправлялся, а кряхтит да охает пуще прежнего.
— Разумеется, — подтвердил его собеседник, а потом, как бы сам с собой, принялся рассуждать печальным тоном: — Как бы, кажется,
царь небесный помог низвергнуть этого человека, так бы не пожалел новую ризу, из золота кованную,
сделать на нашу владычицу божью матерь, хранительницу града сего.
— Теперь довольно, — сказал посол и поклонился Паше. Паша
сделал то же самое. — О великий батырь Буздыхан и Кисмет, — сказал посол, — мой владыко, сын солнца, брат луны, повелитель
царей, жалует тебе орден великого Клизапомпа и дает тебе новый важный титул. Отныне ты будешь называться не просто Берди-Паша, а торжественно: Халда, Балда, Берди-Паша. И знай, что четырехстворчатое имя считается самым высшим титулом в Ниневии. В знак же твоего величия дарую тебе два драгоценных камня: желчный и мочевой.
— Как же не понять, помилуйте! Не олухи же они
царя небесного! — горячился Иван Петрович. — И теперь вопрос, как в этом случае действовать в вашу пользу?.. Когда по начальству это шло, я взял да и написал, а тут как и что я могу
сделать?.. Конечно, я сегодня поеду в клуб и буду говорить тому, другому, пятому, десятому; а кто их знает, послушают ли они меня; будут, пожалуй, только хлопать ушами… Я даже не знаю, когда и баллотировка наступит?..
— Оттого, что ты не хочешь приневолить себя, князь. Вот кабы ты решился перемочь свою прямоту да хотя бы для виду вступил в опричнину, чего мы бы с тобой не
сделали! А то, посмотри на меня; я один бьюсь, как щука об лед; всякого должен опасаться, всякое слово обдумывать; иногда просто голова кругом идет! А было бы нас двое около
царя, и силы бы удвоились. Таких людей, как ты, немного, князь. Скажу тебе прямо: я с нашей первой встречи рассчитывал на тебя!
— Гм! — сказал Перстень, садясь на скамью, — так
царь не велел повесить Малюту? Как же так? Ну, про то знает его царская милость. Что ж ты думаешь
делать?
— Эх, князь, велико дело время.
Царь может одуматься,
царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с богом на все четыре стороны! Что ж
делать, — прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, — должно быть, тебе на роду написано пожить еще на белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч, да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!
«Ах ты гой еси,
царь Иван Васильевич!
Не сули мне полцарства, ни золотой казны,
Только дай мне злодея Скурлатова:
Я сведу на то болото жидкое,
Что на ту ли Лужу Поганую!»
Что возговорит
царь Иван Васильевич:
«Еще вот тебе Малюта-злодей,
И
делай с ним, что хочешь ты...
— Да что ты, атаман, с ума, что ли, спятил? Аль не слыхал, где сидит князь? Аль не слыхал, что ключи днем у Малюты, а ночью у
царя под изголовьем? Что тут
делать? Плетью обуха не перешибешь. Пропал он, так и пропал! Нешто из-за него и нам пропадать? Легче ему, что ли, будет, когда с нас шкуру сдерут?
— Спасибо тебе, Борис Федорыч, спасибо. Мне даже совестно, что ты уже столько
сделал для меня, а я ничем тебе отплатить не могу. Кабы пришлось за тебя в пытку идти или в бою живот положить, я бы не задумался. А в опричнину меня не зови, и около
царя быть мне также не можно. Для этого надо или совсем от совести отказаться, или твое уменье иметь. А я бы только даром душой кривил. Каждому, Борис Федорыч, господь свое указал: у сокола свой лет, у лебедя свой; лишь бы в каждом правда была.
Что
делал царь во все это время? Послушаем, что говорит песня и как она выражает народные понятия того века.
— Ох, князь! Горько вымолвить, страшно подумать! Не по одним наветам наушническим стал
царь проливать кровь неповинную. Вот хоть бы Басманов, новый кравчий царский, бил челом государю на князя Оболенского-Овчину в каком-то непригожем слове. Что ж
сделал царь? За обедом своею рукою вонзил князю нож в сердце!
В теперешнее время нам только и есть, что две дороги: или
делать, как Курбский, — бежать навсегда из родины, или так, как я, — оставаться около
царя и искать его милости.
Копье задрожало в руке Иоанна. Еще единый миг, оно вонзилось бы в грудь юродивого, но новый крик народа удержал его на воздухе.
Царь сделал усилие над собой и переломил свою волю, но буря должна была разразиться.
— Спасибо, спасибо, Никита Романыч, и не след нам разлучаться! Коли, даст бог, останемся живы, подумаем хорошенько, поищем вместе, что бы нам
сделать для родины, какую службу святой Руси сослужить? Быть того не может, чтобы все на Руси пропало, чтоб уж нельзя было и
царю служить иначе, как в опричниках!
— Кабы не был он
царь, — сказал мрачно Серебряный, — я знал бы, что мне
делать; а теперь ничего в толк не возьму; на него идти бог не велит, а с ним мыслить мне невмочь; хоть он меня на клочья разорви, с опричниной хлеба-соли не поведу!
— Я дело другое, князь. Я знаю, что
делаю. Я
царю не перечу; он меня сам не захочет вписать; так уж я поставил себя. А ты, когда поступил бы на место Вяземского да сделался бы оружничим царским, то был бы в приближении у Ивана Васильевича, ты бы этим всей земле послужил. Мы бы с тобой стали идти заодно и опричнину, пожалуй, подсекли бы!
— Садись-ко! садись! нечего штуки-фигуры выкидывать!
Царь всех нас ровными
сделал — садись! — то и она села, сначала смирнехонько, а потом и язык распустила.
— Тс! ах,
царь мой небесный! Да не докучайте вы мне пожалуйста, отец Захария, с своими законами! Ничего я не буду
делать!
Сказать, что все эти люди такие звери, что им свойственно и не больно
делать такие дела, еще менее возможно. Стоит только поговорить с этими людьми, чтобы увидать, что все они, и помещик, и судья, и министр, и
царь, и губернатор, и офицеры, и солдаты не только в глубине души не одобряют такие дела, но страдают от сознания своего участия в них, когда им напомнят о значении этого дела. Они только стараются не думать об этом.
Все они
сделали то, что
сделали, и готовятся
делать то, что предстоит им, только потому, что представляются себе и другим не тем, что они суть в действительности, — людьми, перед которыми стоит вопрос: участвовать или не участвовать в дурном, осуждаемом их совестью деле, а представляются себе и другим различными условными лицами: кто — царем-помазанником, особенным существом, призванным к попечению о благе 100 миллионов людей, кто — представителем дворянства, кто — священником, получившим особенную благодать своим посвящением, кто — солдатом, обязанным присягой без рассуждения исполнять всё, что ему прикажут.
Потом внушается воспитываемому, что при виде всякой церкви и иконы надо
делать опять то же, т. е. креститься; потом внушается, что в праздники (праздники — это дни, в которые Христос родился, хотя никто не знает, когда это было, дни, в которые он обрезался, в которые умерла богородица, в которые принесен крест, в которые внесена икона, в которые юродивый видел видение и т. п.), в праздники надо одеться в лучшие одежды и идти в церковь и покупать и ставить там свечи перед изображениями святых, подавать записочки и поминания и хлебцы, для вырезывания в них треугольников, и потом молиться много раз за здоровье и благоденствие
царя и архиереев и за себя и за свои дела и потом целовать крест и руку у священника.
Не будь у всех этих людей твердого убеждения в том, что звания
царей, министров, губернаторов, судей, дворян, землевладельцев, предводителей, офицеров, солдат суть нечто действительно существующее и очень важное, ни один из этих людей не подумал бы без ужаса и отвращения об участии в таких делах, которые они
делают теперь.