Неточные совпадения
— Право, мне нечего рассказывать, дорогой
Максим Максимыч… Однако прощайте, мне пора… я спешу… Благодарю, что не забыли… — прибавил он, взяв его за
руку.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников
Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши
рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
Один только козак,
Максим Голодуха, вырвался дорогою из татарских
рук, заколол мирзу, отвязал у него мешок с цехинами и на татарском коне, в татарской одежде полтора дни и две ночи уходил от погони, загнал насмерть коня, пересел дорогою на другого, загнал и того, и уже на третьем приехал в запорожский табор, разведав на дороге, что запорожцы были под Дубной.
Только бегает мальчик раз на дворе, а тут вдруг и подъехал на паре
Максим Иванович, да как раз выпимши; а мальчик-то с лестницы прямо на него, невзначай то есть, посклизнулся, да прямо об него стукнулся, как он с дрожек сходил, и обеими
руками ему прямо в живот.
Кончилась обедня, вышел
Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками как один сложили, а сама за ними, с пятым ребенком на
руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка,
Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
Он стал перед образом и начал вслух молитву. Все почтительно преклонили головы, а помещик
Максимов даже особенно выставился вперед, сложив перед собой ладошками
руки от особого благоговения.
Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера
Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую
руку Мити, на месте, где была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага.
— Нет-с, видите-с, — повернулся к нему
Максимов, — я про то-с, что эти там паненки… хорошенькие-с… как оттанцуют с нашим уланом мазурку… как оттанцевала она с ним мазурку, так тотчас и вскочит ему на коленки, как кошечка-с… беленькая-с… а пан-ойц и пани-матка видят и позволяют… и позволяют-с… а улан-то назавтра пойдет и
руку предложит… вот-с… и предложит
руку, хи-хи! — хихикнул, закончив,
Максимов.
Ведь показал же свидетель
Максимов, что у подсудимого было в
руках двадцать тысяч.
На прямой вопрос Николая Парфеновича: не заметил ли он, сколько же именно денег было в
руках у Дмитрия Федоровича, так как он ближе всех мог видеть у него в
руках деньги, когда получал от него взаймы, —
Максимов самым решительным образом ответил, что денег было «двадцать тысяч-с».
Ведь когда мать на земле обижают — в небесах матерь божия горько плачет!» Ну, тут
Максим схватил меня на
руки и давай меня по горнице носить, носит да еще приплясывает, — силен был, медведь!
Пошли было наши-то боем на
Максима, ну — он здоров был, сила у него была редкая! Михаила с паперти сбросил,
руку вышиб ему, Клима тоже ушиб, а дедушко с Яковом да мастером этим — забоялись его.
— Видела я во сне отца твоего, идет будто полем с палочкой ореховой в
руке, посвистывает, а следом за ним пестрая собака бежит, трясет языком. Что-то частенько
Максим Савватеич сниться мне стал, — видно, беспокойна душенька его неприютная…
Максимов терпеливо уставлял в пролетке свои длинные ноги в узких синих брюках, бабушка совала в
руки ему какие-то узлы, он складывал их на колени себе, поддерживал подбородком и пугливо морщил бледное лицо, растягивая...
По мере того как звуки росли, старый спорщик стал вспоминать что-то, должно быть свою молодость, потому что глаза его заискрились, лицо покраснело, весь он выпрямился и, приподняв
руку, хотел даже ударить кулаком по столу, но удержался и опустил кулак без всякого звука. Оглядев своих молодцов быстрым взглядом, он погладил усы и, наклонившись к
Максиму, прошептал...
Мать вела его за
руку. Рядом на своих костылях шел дядя
Максим, и все они направлялись к береговому холмику, который достаточно уже высушили солнце и ветер. Он зеленел густой муравой, и с него открывался вид на далекое пространство.
И при этом мальчик раздвигал
руки. Он делал это обыкновенно при подобных вопросах, а дядя
Максим указывал ему, когда следовало остановиться. Теперь он совсем раздвинул свои маленькие ручонки, но дядя
Максим сказал...
Несколько дней он был как-то кротко задумчив, и на лице его появлялось выражение тревоги всякий раз, когда мимо комнаты проходил
Максим. Женщины заметили это и просили
Максима держаться подальше. Но однажды Петр сам попросил позвать его и оставить их вдвоем. Войдя в комнату,
Максим взял его за
руку и ласково погладил ее.
— Да, вот что… — проговорил
Максим, вдруг отнимая
руку… — Дай мне мою трубку, голубушка… Вон она там, на окне.
И
Максим рассмеялся, поглаживая ее
руку, которую держал в своей. Между тем девочка продолжала смотреть на него своим открытым взглядом, сразу завоевавшим его женоненавистническое сердце.
Максим на своих костылях и рядом с ним Петр об
руку с Иохимом тихо двигались вдоль улицы, которая вела к выходу в поле.
Максим сознательно беспощадною
рукой пробил первую брешь в стене, окружавшей до сих пор мир слепого. Гулкая, беспокойная первая волна уже хлынула в пролом, и душевное равновесие юноши дрогнуло под этим первым ударом.
Но это выражение заметила только она. В гостиной поднялся шумный говор. Ставрученко-отец что-то громко кричал
Максиму, молодые люди, еще взволнованные и возбужденные, пожимали
руки музыканта, предсказывали ему широкую известность артиста.
— Неужели, сударыня? — спросил
Максим с комическою важностью, принимая в свою широкую
руку маленькую ручку девочки. — Как я благодарен моему питомцу, что он сумел расположить в мою пользу такую прелестную особу.
— Чего ты боишься? Поди сюда, моя умная крошка, — сказал
Максим с необычной нежностью. И, когда она, ослабевая от этой ласки, подошла к нему со слезами на глазах, он погладил ее шелковистые волосы своей большой
рукой и сказал...
Тогда вдруг внешние звуки достигли его слуха в своей обычной форме. Он будто проснулся, но все еще стоял, озаренный и радостный, сжимая
руки матери и
Максима.
И вдруг сердце
Максима упало. Из-под
рук музыканта опять, как и некогда, вырвался стон.
Между тем крохотная женщина, чувствовавшая себя, по-видимому, совсем как дома, отправилась навстречу подходившему к ним на своих костылях
Максиму и, протянув ему
руку, сказала тоном снисходительного одобрения...
— Я говорю только правду, — ответил
Максим. — У меня нет ноги и
руки, но есть глаза. У малого нет глаз, со временем не будет ни
рук, ни ног, ни воли…
— Мало, конечно, — отвечал Федор Иваныч, севший по движению
руки князя. — Есть у меня очень хорошая картина: «Петербург в лунную ночь» — Воробьева [Воробьев
Максим Никифорович (1787—1855) — русский художник.]!.. потом «Богоматерь с предвечным младенцем и Иоанном Крестителем» — Боровиковского [Боровиковский Владимир Лукич (1757—1825) — русский портретист.]…
— Господь сохранит его от
рук твоих! — сказал
Максим, делая крестное знамение, — не попустит он тебя все доброе на Руси погубить! Да, — продолжал, одушевляясь, сын Малюты, — лишь увидел я князя Никиту Романыча, понял, что хорошо б жить вместе с ним, и захотелось мне попроситься к нему, но совестно подойти было: очи мои на него не подымутся, пока буду эту одежду носить!
Зазвенел тугой татарский лук, спела тетива, провизжала стрела, угодила
Максиму в белу грудь, угодила каленая под самое сердце. Закачался
Максим на седле, ухватился за конскую гриву; не хочется пасть добру молодцу, но доспел ему час, на роду написанный, и свалился он на сыру землю, зацепя стремя ногою. Поволок его конь по чисту полю, и летит
Максим, лежа навзничь, раскидав белые
руки, и метут его кудри мать сыру-земли, и бежит за ним по полю кровавый след.
— Крестись, да недолго! — сказал он, и когда
Максим помолился, Хлопко и рыжий сорвали с него платье и стали привязывать его
руки и ноги к жердям.
Максим смотрел на все спокойным оком. Не страшно было ему умирать в муках; грустно было умереть без меча, со связанными
руками, и не слыхать в предсмертный час ни бранного окрика, ни ржания коней, а слышать лишь дикие песни да пьяный смех своих мучителей.
Версты полторы от места, где совершилось нападение на
Максима, толпы вооруженных людей сидели вокруг винных бочек с выбитыми днами. Чарки и берестовые черпала ходили из
рук в
руки. Пылающие костры освещали резкие черты, всклокоченные бороды и разнообразные одежды. Были тут знакомые нам лица: и Андрюшка, и Васька, и рыжий песенник; но не было старого Коршуна. Часто поминали его разбойники, хлебая из черпал и осушая чарки.
—
Максим Григорьич, — сказал Серебряный и крепко сжал его
руку, — и ты полюбился мне, как брат родной!
Максим говорил с непривычным жаром, но вдруг остановился и схватил Серебряного за
руку.
— Подойди и ты,
Максим, я тебя к
руке пожалую. Хлеб-соль ешь, а правду режь! Так и напредки чини. Выдать ему три сорока соболей на шубу!
— Развяжите мне
руки! — отвечал
Максим, — не могу перекреститься!
И
Максим открыл туманные очи и протянул к нему
руки.
Игумен не отвечал. Он горестно стоял перед
Максимом. Неподвижно смотрели на них мрачные лики угодников. Грешники на картине Страшного суда жалобно подымали
руки к небу, но все молчало. Спокойствие церкви прерывали одни рыдания
Максима, щебетанье ласточек под сводами да изредка полугромкое слово среди тихой молитвы, которую читал про себя игумен.
Максим поклонился в землю и поцеловал царскую
руку.
Из глубины леса шло несколько людей в изодранных одеждах, с дубинами в
руках. Они вели с собой связанного
Максима. Разбойник, которого он ударил саблей, ехал на Максимовом коне. Впереди шел Хлопко, присвистывая и приплясывая. Раненый Буян тащился сзади.
Смурый выдернул меня из
рук Сергея и
Максима, схватил их за волосы и, стукнув головами, отшвырнул, — они оба упали.
Ела она с некоторой поры, действительно, через меру: до того, что даже глаза остановятся, едва дышит,
руки опустит плетями, да так и сидит с минуту, пока не отойдёт, даже смотреть неприятно, и
Максим всё оговаривал её, а Шакиру стыдно, покраснеет весь, и уши — как раскалённые.
Наталья, точно каменная, стоя у печи, заслонив чело широкой спиной, неестественно громко сморкалась, каждый раз заставляя хозяина вздрагивать. По стенам кухни и по лицам людей расползались какие-то зелёные узоры, точно всё обрастало плесенью, голова Саввы — как морда сома, а пёстрая рожа
Максима — железный, покрытый ржавчиной заступ. В углу, положив длинные
руки на плечи Шакира, качался Тиунов, говоря...
В двери появился Шакир, с палкой в
руке, палка дрожала, он вытягивал шею, прищурив глаза и оскалив зубы, а за его плечами возвышалась встрёпанная голова
Максима и белое, сердитое, нахмуренное лицо.
Максим подвигался к нему медленно, как будто против своей воли, Кожемякин крякнул, тревожно оглянувшись, а Горюшина вдруг встала, пошатнулась и, мигая глазами, протянула Кожемякину
руку.
Строгий и красивый, он всё повышал голос, и чем громче говорил, тем тише становилось в комнате. Сконфуженно опустив голову, Кожемякин исподлобья наблюдал за людьми — все смотрели на
Максима, только тёмные зрачки горбуна, сократясь и окружённые голубоватыми кольцами белков, остановились на лице Кожемякина, как бы подстерегая его взгляд, да попадья, перестав работать, положила
руки на колени и смотрела поверх очков в потолок.
Он следил за женщиной: видимо, не слушая кратких, царапающих восклицаний горбуна и
Максима, она углублённо рассматривала цветы на чашке, которую держала в
руках, лицо её побледнело, а пустые глаза точно паутиной покрылись.