Неточные совпадения
Слова жены, подтвердившие его худшие сомнения, произвели жестокую
боль в сердце Алексея Александровича.
Боль эта была усилена еще тем странным чувством физической жалости к ней, которую произвели на него ее слезы. Но, оставшись один в карете, Алексей Александрович, к удивлению своему и
радости, почувствовал совершенное освобождение и от этой жалости и от мучавших его в последнее время сомнений и страданий ревности.
Дмитрий встретил его с тихой, осторожной, но все-таки с тяжелой и неуклюжей
радостью, до
боли крепко схватил его за плечи жесткими пальцами, мигая, улыбаясь, испытующе заглянул в глаза и сочным голосом одобрительно проговорил...
Ни внезапной краски, ни
радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось
болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Но ни ревности, ни
боли он не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их
радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
— Я для чего пришла? — исступленно и торопливо начала она опять, — ноги твои обнять, руки сжать, вот так до
боли, помнишь, как в Москве тебе сжимала, опять сказать тебе, что ты Бог мой,
радость моя, сказать тебе, что безумно люблю тебя, — как бы простонала она в муке и вдруг жадно приникла устами к руке его. Слезы хлынули из ее глаз.
С тех пор, с самой его смерти, она посвятила всю себя воспитанию этого своего нещечка мальчика Коли, и хоть любила его все четырнадцать лет без памяти, но уж, конечно, перенесла с ним несравненно больше страданий, чем выжила
радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый день, что он
заболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится, и проч., и проч.
Крик
радости вырвался из моей груди. Это была тропа! Несмотря на усталость и
боль в ноге, я пошел вперед.
Так прошло много времени. Начали носиться слухи о близком окончании ссылки, не так уже казался далеким день, в который я брошусь в повозку и полечу в Москву, знакомые лица мерещились, и между ними, перед ними заветные черты; но едва я отдавался этим мечтам, как мне представлялась с другой стороны повозки бледная, печальная фигура Р., с заплаканными глазами, с взглядом, выражающим
боль и упрек, и
радость моя мутилась, мне становилось жаль, смертельно жаль ее.
Выражение счастия в ее глазах доходило до страдания. Должно быть, чувство
радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением
боли, потому что и она мне сказала: «Какой у тебя измученный вид».
В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать — битого бить, Галактиона — дочери досадить, Харитину — с непокрытой головы волосы драть, сына Лиодора — себя изводить.
Болело материнское сердце день и ночь, а взять не с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и сидит, как зачумленная. Только и
радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
Барин наш терпел, терпел, — и только раз, когда к нему собралась великая компания гостей, ездили все они медведя поднимать, подняли его, убили, на
радости, без сумнения, порядком выпили; наконец, после всего того, гости разъехались, остался один хозяин дома, и скучно ему: разговоров иметь не с кем, да и голова с похмелья
болит; только вдруг докладывают, что священник этот самый пришел там за каким-то дельцем маленьким…
Билась в груди ее большая, горячая мысль, окрыляла сердце вдохновенным чувством тоскливой, страдальческой
радости, но мать не находила слов и в муке своей немоты, взмахивая рукой, смотрела в лицо сына глазами, горевшими яркой и острой
болью…
Ближе — прислонившись ко мне плечом — и мы одно, из нее переливается в меня — и я знаю, так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым до
боли сладким ударом сердца. И такая
радость покориться этому «нужно». Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точному закону — и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх, секунду поколебаться — и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконец вздохнуть последний раз — и умереть.
С удивлением, с тоской и ужасом начинал Ромашов понимать, что судьба ежедневно и тесно сталкивает его с сотнями этих серых Хлебниковых, из которых каждый
болеет своим горем и радуется своим
радостям, но что все они обезличены и придавлены собственным невежеством, общим рабством, начальническим равнодушием, произволом и насилием.
И важна здесь не
боль, не смерть, не насилие, не брезгливое отвращение к крови и трупу, — нет, ужаснее всего то, что вы отнимаете у человека его
радость жизни.
В этот день (в воскресенье) Александров еще избегал утруждать себя сложными номерами, боясь возвращения
боли. Но в понедельник он почти целый день не сходил с Патриаршего катка, чувствуя с юношеской
радостью, что к нему снова вернулись гибкость, упругость и сила мускулов.
Чтобы она смеялась от
радости или кричала от
боли?
У полициймейстера сперло в зобу дыхание от
радости. Он прежде всего был человек доброжелательный и не мог не
болеть сердцем при виде каких бы то ни было междоусобий и неустройств. Поэтому он немедленно от помпадура поскакал к Надежде Петровне и застал ее сидящею в унынии перед портретом старого помпадура. У ног ее ползал Бламанже.
Сижу иногда у его кроватки, и вместо
радости, вдруг, без всякой внешней причины, поднимается со дна души какая-то давящая грусть, которая растет, растет и вдруг становится немою, жестокой
болью; готова бы, кажется, умереть.
— Все так же, батюшка Тимофей Федорович! Ничего не кушает, сна вовсе нет; всю ночь прометалась из стороны в сторону, все изволит тосковать, а о чем — сама не знает! Уж я ее спрашивала: «Что ты, мое дитятко, что ты, моя
радость? Что с тобою делается?..» — «Больна, мамушка!» — вот и весь ответ; а что
болит, бог весть!
Лицо было темное, неподвижное, и широко открытые глаза на нем не выражали ничего: ни
боли, ни страха, ни
радости…
Воображение стало работать быстро. Ей тоже понадобился фиктивный брак… С какой
радостью стою я с ней перед аналоем… Теперь это она идет об руку со мною… Это у нас с ней была какая-то бурная сцена три дня назад на пристани. Теперь я овладел собой. Я говорю ей, что более она не услышит от меня ни одного слова, не увидит ни одного взгляда, который выдаст мои чувства. Я заставлю замолчать мое сердце, хотя бы оно разорвалось от
боли… Она прижмется ко мне вот так… Она ценит мое великодушие… Голос ее дрожит и…
Но прошло время, и к саду привыкли, полюбили его крепко, узнали каждый угол, глухую заросль, таинственную тень; но удивительно! — от того, что узнавали, не терялась таинственность и страх не проходил, только вместо
боли стал
радостью: страшно — значит хорошо.
И эту острую
боль, такую немудрую и солнечно-простую, он с
радостью несколько дней носил в груди, пока ночью не придушила ее грубая и тяжелая мысль: а кому дело до того, что какой-то Саша Погодин отказывается любить какую-то Евгению Эгмонт?
Не одна 30-летняя вдова рыдала у ног его, не одна богатая барыня сыпала золотом, чтоб получить одну его улыбку… в столице, на пышных праздниках, Юрий с злобною
радостью старался ссорить своих красавиц, и потом, когда он замечал, что одна из них начинала изнемогать под бременем насмешек, он подходил, склонялся к ней с этой небрежной ловкостью самодовольного юноши, говорил, улыбался… и все ее соперницы бледнели… о как Юрий забавлялся сею тайной, но убивственной войною! но что ему осталось от всего этого? — воспоминания? — да, но какие? горькие, обманчивые, подобно плодам, растущим на берегах Мертвого моря, которые, блистая румяной корою, таят под нею пепел, сухой горячий пепел! и ныне сердце Юрия всякий раз при мысли об Ольге, как трескучий факел, окропленный водою, с усилием и
болью разгоралось; неровно, порывисто оно билось в груди его, как ягненок под ножом жертвоприносителя.
Внезапные и потрясающие ощущения выражаются криком или восклицаниями; чувства неприятные, переходящие в физическую
боль, выражаются разными гримасами и движениями; чувство сильного недовольства — также беспокойными, разрушительными движениями; наконец, чувства
радости и грусти — рассказом, когда есть кому рассказать, и пением, когда некому рассказывать или когда человек не хочет рассказывать.
И увидел он в своих исканиях, что участь сынов человеческих и участь животных одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом. И понял царь, что во многой мудрости много печали, и кто умножает познание — умножает скорбь. Узнал он также, что и при смехе иногда
болит сердце и концом
радости бывает печаль. И однажды утром впервые продиктовал он Елихоферу и Ахии...
Ощупав ногу, он вдруг дернул ее — меня хлестнуло острой
болью, и через несколько минут, пьяный от
радости, прихрамывая, я сносил к нашей бане спасенные вещи, а Ромась, с трубкой в зубах, весело говорил...
— Ну, что? — кричал Хохол. Его лицо, облитое потом, выпачканное сажей, плакало грязными слезами, глаза испуганно мигали, в мокрой бороде запуталось мочало. Меня облила освежающая волна
радости — такое огромное, мощное чувство! — потом ожгла
боль в левой ноге, я лег и сказал Хохлу...
Тетерев. Жизнь! Покричат люди, устанут, замолчат… Отдохнут, — опять кричать будут. Здесь же, в этом доме, — всё замирает особенно быстро… и крик
боли и смех
радости… Всякие потрясения для него — как удар палкой по луже грязи… И последним звуком всегда является крик пошлости, феи здешних мест. Торжествующая или озлобленная, здесь она всегда говорит последней…
— Болезнь, — продолжает Михайла, — это когда человек не чувствует себя, а знает только свою
боль да ею и живёт! Но вы, как видно, себя не потеряли: вот вы ищете
радостей жизни, — это доступно только здоровому.
А у него — лицо праздничное, весь он пьян и буен
радостью; вижу я безумие речи его, но любуюсь стариком сквозь
боль и тоску души, жадно слушаю речь его...
Радость же маменьки при виде детей ее — и, кажется, более всех меня, возвратившихся здоровыми и непохудевшими, была неописанна. Я даже
заболел: так меня закормили и жареным и сладким.
— Да, дай мне пить, — сказал Ордынов слабым голосом и стал на ноги. Он еще был очень слаб. Озноб пробежал по спине его, все члены его
болели и как будто были разбиты. Но на сердце его было ясно, и лучи солнца, казалось, согревали его какою-то торжественною, светлою
радостью. Он чувствовал, что новая, сильная, невидимая жизнь началась для него. Голова его слегка закружилась.
— Доброе утро с добрым днем прошли, мой желанный! — зазвучал голос Катерины. — Добрый вечер тебе! Встань, прийди к нам, пробудись на светлую
радость; ждем тебя, я да хозяин, люди всё добрые, твоей воле покорные; загаси любовью ненависть, коли все еще сердце обидой
болит. Скажи слово ласковое!..
Что часто ты глядишь в окно-то, Марфа
Борисовна? Тебе кого бы ждать!
Сиротка ты, ты горя не видала,
На смертный бой родимых отпуская
И каждый час
болея здесь об них,
И
радости за то тебе не будет
Родных своих здоровых увидать.
Хоть тяжело прощанье с милым мужем,
Да ждать его приятно, а дождешься, —
Так
радости и счастью меры нет.
А ты у нас отшельница…
Она молчала, но — она знала зачем, знала, что теперь её, избитую и оскорблённую, ожидают его ласки, страстные и нежные ласки примирения. За это она готова была ежедневно платить
болью в избитых боках. И она плакала уже от одной только
радости ожидания, прежде чем муж успевал прикоснуться к ней.
Объясняясь в любви, Вера была пленительно хороша, говорила красиво и страстно, но он испытывал не наслаждение, не жизненную
радость, как бы хотел, а только чувство сострадания к Вере,
боль и сожаление, что из-за него страдает хороший человек.
С самого утра, когда вывели из караульни избитого Иисуса, Иуда ходил за ним и как-то странно не ощущал ни тоски, ни
боли, ни
радости — одно только непобедимое желание все видеть и все слышать.
Петр. Эх, шибко голова
болит! Скружился я совсем! (Задумывается.) Аль погулять еще? Дома-то тоска. Спутал я себя по рукам и по ногам! Кабы не баба у меня эта плакса, погулял бы я, показал бы себя. Что во мне удали, так на десять человек хватит! А и то сказать, велика
радость сидеть с бабами, пересыпать из пустого в порожнее. Уж догуляю масленую, была не была!
Прочла только эти три стиха. Ушла, унося
боль,
радость, восторг, — все, кроме книжки, которую не могла купить, так как ничто мое не продалось. И чувство: — раз есть еще такие стихи…
Зубы у Ольги не
болели. Если она плакала, то не от
боли, а от чего-то другого… Я еще хотел поговорить с Сашей, но это мне не удалось, потому что послышался лошадиный топот, и скоро мы увидели всадника, некрасиво прыгавшего на седле, и грациозную амазонку. Чтобы скрыть от Ольги свою
радость, я поднял на руки Сашу, и перебирая пальцами ее белокурые волосы, поцеловал ее в голову.
О Русь, малиновое поле
И синь, упавшая в реку,
Люблю до
радости и
болиТвою озёрную тоску.
Ему нужен учитель — такой учитель, чтобы всем превосходил его: и умом, и знанием, и кротостью, и любовью, и притом был бы святой жизни, радовался бы
радостям учеников, горевал бы о горе их,
болел бы сердцем обо всякой их беде, готов бы был положить душу за последнюю овцу стада, был бы немощен с немощными, не помышлял бы о стяжаниях, а напротив, сам бы делился своим добром, как делились им отцы первенствующей церкви…
Души их высоко возносятся над тем, что развертывается перед ними, охватываются огненным ощущением какого-то огромного всеединства, где всякое явление, всякая
радость и
боль кажутся только мимолетным сном.
Он жег себя огнем, колол кинжалами — и
боли не было; а если была
боль, то она давала только
радость.
Как морфий для морфиниста, для нее всего дороже в жизни это сладострастие, эта жестокая
радость — острая, как
боль от укуса осы, и пьяная, как крепчайшее вино.
закусив губы, принять в грудь неизбежный удар, глубоко в душе переболеть своею
болью и выйти из испытания с искусанными губами, но с гордым духом, — с духом, готовым на новую скорбь, способным на новую
радость.
У меня есть сильнодействующее средство от зубной
боли, мне дал его в Выборге один швед, когда я ездил туда искать комнату, где Державин дописал две последние строфы оды «Бог», то есть: «В безмерной
радости теряться и благодарны слезы лить…» Я хотел видеть эти стены, но не нашел комнаты: у нас этим не дорожат…
Сердце его сжалось. Как будто холодные пальцы какого-то страшного чудовища стиснули его. Заныла на миг душа… До
боли захотелось
радости и жизни; предстал на одно мгновенье знакомый образ, блеснули близко-близко синие задумчивые глаза, мелькнула черная до синевы головка и тихая улыбка засияла где-то там, далеко…