Неточные совпадения
На
прошлой неделе Кити рассказала
матери свой разговор во время мазурки с Вронским.
Но, вспомнив о безжалостном ученом, Самгин вдруг, и уже не умом, а всем существом своим, согласился, что вот эта плохо сшитая ситцевая кукла и есть самая подлинная история правды добра и правды зла, которая и должна и умеет говорить о
прошлом так, как сказывает олонецкая, кривобокая старуха, одинаково любовно и мудро о гневе и о нежности, о неутолимых печалях
матерей и богатырских мечтах детей, обо всем, что есть жизнь.
— Я — вроде анекдота, автор — неизвестен.
Мать умерла, когда мне было одиннадцать лет, воспитывала меня «от руки» — помните Диккенса? — ее подруга, золотошвейка; тоже умерла в
прошлом году.
Затем, вспомнив покрасневший нос
матери, он вспомнил ее фразы, которыми она в
прошлый его приезд на дачу обменялась с Варавкой, здесь, на террасе.
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная
мать и ее гости: они шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и
прошлое слились и перемешались.
Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом… потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и
матерью, а
прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!
— А это
прошлое? — шептала она опять, кладя ему голову на грудь, как
матери.
Вопросов я наставил много, но есть один самый важный, который, замечу, я не осмелился прямо задать моей
матери, несмотря на то что так близко сошелся с нею
прошлого года и, сверх того, как грубый и неблагодарный щенок, считающий, что перед ним виноваты, не церемонился с нею вовсе.
(Сделаю здесь необходимое нотабене: если бы случилось, что
мать пережила господина Версилова, то осталась бы буквально без гроша на старости лет, когда б не эти три тысячи Макара Ивановича, давно уже удвоенные процентами и которые он оставил ей все целиком, до последнего рубля, в
прошлом году, по духовному завещанию. Он предугадал Версилова даже в то еще время.)
Замечу, что мою
мать я, вплоть до
прошлого года, почти не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить себе, какое у нее могло быть в то время лицо.
Живо помню я старушку
мать в ее темном капоте и белом чепце; худое бледное лицо ее было покрыто морщинами, она казалась с виду гораздо старше, чем была; одни глаза несколько отстали, в них было видно столько кротости, любви, заботы и столько
прошлых слез. Она была влюблена в своих детей, она была ими богата, знатна, молода… она читала и перечитывала нам их письма, она с таким свято-глубоким чувством говорила о них своим слабым голосом, который иногда изменялся и дрожал от удержанных слез.
В декабре 1849 года я узнал, что доверенность на залог моего имения, посланная из Парижа и засвидетельствованная в посольстве, уничтожена и что вслед за тем на капитал моей
матери наложено запрещение. Терять времени было нечего, я, как уже сказал в
прошлой главе, бросил тотчас Женеву и поехал к моей
матери.
— От самого Ланского с Тверского бульвара. Вчера достукались. — Поднимает за шиворот щенка. — Его
мать в
прошлом году золотую медаль на выставке в манеже получила. Дианка. Помните?
Не знаю, имел ли автор в виду каламбур, которым звучало последнее восклицание, но только оно накинуло на всю пьесу дымку какой-то особой печали, сквозь которую я вижу ее и теперь…
Прошлое родины моей
матери, когда-то блестящее, шумное, обаятельное, уходит навсегда, гремя и сверкая последними отблесками славы.
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое
прошлое Польши, родины моей
матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то самое время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Это была ужасная ночь, полная молчаливого отчаяния и бессильных мук совести. Ведь все равно
прошлого не вернешь, а начинать жить снова поздно. Но совесть — этот неподкупный судья, который приходит ночью, когда все стихнет, садится у изголовья и начинает свое жестокое дело!.. Жениться на Фене? Она первая не согласится… Усыновить ребенка — обидно для
матери, на которой можно жениться и на которой не женятся. Сотни комбинаций вертелись в голове Карачунского, а решение вопроса ни на волос не подвинулось вперед.
Здоровье моей
матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам стало ездить гораздо больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться:
прошлого года я был еще мал, не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Беседа текла, росла, охватывая черную жизнь со всех сторон,
мать углублялась в свои воспоминания и, извлекая из сумрака
прошлого каждодневные обиды, создавала тяжелую картину немого ужаса, в котором утонула ее молодость. Наконец она сказала...
— Да, да! — говорила тихо
мать, качая головой, а глаза ее неподвижно разглядывали то, что уже стало
прошлым, ушло от нее вместе с Андреем и Павлом. Плакать она не могла, — сердце сжалось, высохло, губы тоже высохли, и во рту не хватало влаги. Тряслись руки, на спине мелкой дрожью вздрагивала кожа.
Пили чай, сидели за столом до полуночи, ведя задушевную беседу о жизни, о людях, о будущем. И, когда мысль была ясна ей,
мать, вздохнув, брала из
прошлого своего что-нибудь, всегда тяжелое и грубое, и этим камнем из своего сердца подкрепляла мысль.
— Одна. Отец давно умер,
мать — в
прошлом году. Очень нам трудно было с
матерью жить — всего она пенсии десять рублей в месяц получала. Тут и на нее и на меня; приходилось хоть милостыню просить. Я, сравнительно, теперь лучше живу. Меня счастливицей называют. Случай как-то помог, работу нашла. Могу комнату отдельную иметь, обед; хоть голодом не сижу. А вы?
И в этот день, когда граф уже ушел, Александр старался улучить минуту, чтобы поговорить с Наденькой наедине. Чего он не делал? Взял книгу, которою она, бывало, вызывала его в сад от
матери, показал ей и пошел к берегу, думая: вот сейчас прибежит. Ждал, ждал — нейдет. Он воротился в комнату. Она сама читала книгу и не взглянула на него. Он сел подле нее. Она не поднимала глаз, потом спросила бегло, мимоходом, занимается ли он литературой, не вышло ли чего-нибудь нового? О
прошлом ни слова.
— Вот люди! — обратился вдруг ко мне Петр Степанович. — Видите, это здесь у нас уже с
прошлого четверга. Я рад, что нынче по крайней мере вы здесь и рассудите. Сначала факт: он упрекает, что я говорю так о
матери, но не он ли меня натолкнул на то же самое? В Петербурге, когда я был еще гимназистом, не он ли будил меня по два раза в ночь, обнимал меня и плакал, как баба, и как вы думаете, что рассказывал мне по ночам-то? Вот те же скоромные анекдоты про мою
мать! От него я от первого и услыхал.
— Видишь ли, ты кричишь и бранишься, как и в
прошлый четверг, ты свою палку хотел поднять, а ведь я документ-то тогда отыскал. Из любопытства весь вечер в чемодане прошарил. Правда, ничего нет точного, можешь утешиться. Это только записка моей
матери к тому полячку. Но, судя по ее характеру…
Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку неразлучно с другим идиотом — ее идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за все
прошлое, — идиотку, перед которой дядя считал своею обязанностью благоговеть уже потому только, что она была
мать его.
— Да и поляки-то, брат, не скоро его забудут, — сказал стрелец, ударив рукой по своей сабле. — Я сам был в Москве и поработал этой дурою, когда в
прошлом марте месяце, помнится, в день святого угодника Хрисанфа, князь Пожарский принялся колотить этих незваных гостей. То-то была свалка!.. Мы сделали на Лубянке, кругом церкви Введения божией
матери, засеку и ровно двое суток отгрызались от супостатов…
Сатин. Видишь — смеет! Чем она хуже тебя? Хотя у нее в
прошлом, уж наверное, не было не только карет и — дедушки, а даже отца с
матерью…
Мы разговорились. Я узнал, что имение, в котором я теперь находился, еще недавно принадлежало Чепраковым и только
прошлою осенью перешло к инженеру Должикову, который полагал, что держать деньги в земле выгоднее, чем в бумагах, и уже купил в наших краях три порядочных имения с переводом долга;
мать Чепракова при продаже выговорила себе право жить в одном из боковых флигелей еще два года и выпросила для сына место при конторе.
Надежда Антоновна. У вас шутки… А каково мне,
матери! Столько лет счастливой жизни, и вдруг…
Прошлую зиму я ее вывозила всюду, ничего для нее не жалела, прожила все, что было отложено ей на приданое, и все даром. А нынче, вот ждала от мужа денег, и вдруг такое письмо. Я уж и не знаю, чем мы жить будем. Как я скажу Лидиньке? Это ее убьет.
Прохор. Вот что, — давайте-ка пошлем к чертовой
матери все это: семейность,
прошлое и — все вообще. Сочиним маленький кавардак, покуда хозяйки нет! Я тебе, Рахиль, плясуна покажу, эх ты! Ахнешь! Ну-ка, Люда, зови Пятеркина…
«Да что же это? Вот я и опять понимаю!» — думает в восторге Саша и с легкостью, подобной чуду возрождения или смерти, сдвигает вдавившиеся тяжести, переоценивает и
прошлое, и душу свою, вдруг убедительно чувствует несходство свое с
матерью и роковую близость к отцу. Но не пугается и не жалеет, а в радости и любви к проклятому еще увеличивает сходство: круглит выпуклые, отяжелевшие глаза, пронзает ими безжалостно и гордо, дышит ровнее и глубже. И кричит атамански...
С того самого дня, как было возвращено Жене Эгмонт нераспечатанным ее письмо и дан был неподозревавшей
матери последний прощальный поцелуй, Саша как бы закрыл душу для всех образов
прошлого, монашески отрекся от любви и близких.
Забыли мы, что женщина Христа родила и на Голгофу покорно проводила его; забыли, что она
мать всех святых и прекрасных людей
прошлого, и в подлой жадности нашей потеряли цену женщине, обращаем её в утеху для себя да в домашнее животное для работы; оттого она и не родит больше спасителей жизни, а только уродцев сеет в ней, плодя слабость нашу.
Потом сидели и молча плакали. Видно было, что и бабушка и
мать чувствовали, что
прошлое потеряно навсегда и бесповоротно: нет уже ни положения в обществе, ни прежней чести, ни права приглашать к себе в гости; так бывает, когда среди легкой, беззаботной жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск, и хозяин дома, окажется, растратил, подделал, — и прощай тогда навеки легкая, беззаботная жизнь!
Дело
прошлое, и теперь бы я затруднился определить, что, собственно, в ней было такого необыкновенного, что мне так понравилось в ней, тогда же за обедом для меня все было неотразимо ясно; я видел женщину молодую, прекрасную, добрую, интеллигентную, обаятельную, женщину, какой я раньше никогда не встречал; и сразу я почувствовал в ней существо близкое, уже знакомое, точно это лицо, эти приветливые, умные глаза я видел уже когда-то в детстве, в альбоме, который лежал на комоде у моей
матери.
В
прошлое воскресенье Петров сам видел, что за углом стояла его
мать, старушка, и пристально глядела в его окно, и когда он закричал, она торопливо скрылась, а доктор Шевырев уверял, что никого тут не было.
Когда я перечитал последнее письмо
матери и поднес его к свечке, невольная слеза зашевелилась в глазах. Мне представился ясно этот новый удар моей
матери, но что меня не остановило. Здесь или за стеной — я для нее уже не существую. Листок загорелся, и мне казалось, что вместе с последним язычком пламени исчезло все мое
прошлое. С этих пор я становился фактически чернским мещанином Иваном Ивановым. Мой план был готов и полон.
И начинать разговор о
матери или думать, что
прошлое может вернуться, значило бы не понимать того, что ясно.
Еленино платье, строгое и черное, лежало на ней печально, — как будто, облекая Елену в день скорби, не могла равнодушная одежда не отражать ее омраченной души. Елена вспоминала покойную
мать, — и знала, что прежняя жизнь, мирная, ясная и строгая, умерла навсегда. Прежде чем начнется иное, Елена холодными слезами и неподвижной грустью поминала
прошлое.
Всю свою память, все свое воображение напрягал он, искал в
прошлом, искал в книгах, которые прочел, — и много было звучных и красивых слов, но не было ни одного, с каким страдающий сын мог бы обратиться к своей матери-родине.
Мать Манефа наслышана была про судьбу бедной женщины и, вспоминая свое
прошлое, поняла ее страданья.
Ширялов. Что, матушка Степанида Трофимовна! На
прошлой неделе притча сделалась: так схватило, что боже упаси. Испугался шибко, больно перепугался. Этак, сударыня ты моя, лом в костях сделался; вот так тебе каждую косточку больно, каждый суставчик; коробит, сударыня ты моя, да и на поди. За грехи, матушка, господь человека наказывает, испытание посылает. А пуще,
мать ты моя, поясницу схватило.
А здесь, в Казани, в Рыбнорядском трактире третьего дня виделся с Петром Степанычем Самоквасовым — может, не забыла, тот самый, что в
прошлом году у
матери Манефы в обители с нами на Петров день кантовал, а после того у Макарья нас с Дорониными в косной по реке катал.
— Ступай, говорят! Иди в детскую! Чего ревешь? Сама виновата и ревешь! Эка! В
прошлом году на Петьке Точкове висла, теперь на этого, прости господи, дьявола повисла… Тьфу! Пора понимать, кто ты! Жена!
Мать! В
прошлом году неудовольствия вышли, теперь выйдут неудовольствия… Тьфу!
— Я напрасно погорячилась… Всё ведь из-за пустяка вышло. Вы своими разговорами напомнили мне
прошлое, навели меня на разные мысли… Я была грустна и хотела плакать, а муж при офицере сказал мне дерзость, ну я и не выдержала… И зачем мне идти в город к
матери? Разве от этого я стану счастливее? Надо вернуться… А впрочем… пойдемте! — сказала Кисочка и засмеялась. — Всё равно!
— Когда он родился, я хотела отослать его в воспитательный дом, вы это помните, но, боже мой, разве можно сравнивать тогда и теперь? Тогда я была пошла, глупа, ветрена, но теперь я
мать… понимаете? я
мать и больше знать ничего не хочу. Между теперешним и
прошлым целая пропасть.
К счастью, ворона притихла и ничем не обнаруживала своего присутствия. Ее посадили в корзинку с крышкой, в которой
мать Тани Петровской в
прошлое воскресенье привезла яблок. Мигом был принесен бинт из лазарета. Дождавшись, когда дежурный в этот день Пугач вышел из класса, Нина быстро перевязала поломанное крыло вороны, предварительно обмыв его хорошенько. Потом птицу силой накормили оставшейся у кого-то в кармане от чая булкой и усадили в корзину, прикрыв сверху казенным платком.
С
прошлым парижской знаменитости, когда-то блестящей и увлекательной jeune premiere, Вольнис держала теперь амплуа
матерей и характерных персонажей, как никто позднее, вплоть до настоящей минуты.
А той
мать в
прошлую зиму надавала пощечин при посторонних.
Мамаев. Быть так. Спрашивает меня набольший-то: «У тебя дочка барышня?» А голос-то у него так в душу теплою струею и льется. — Зовут ее барышней, ваше превосходительство, а доля у ней хуже крестьянской. «Любит ли она Резинкина? будет ли с ним счастлива?» — спрашивает меня. — Души друг в друге не чают; а где любовь, там и счастье, — говорю я. Знаешь, Груня, вспомнил
прошлые золотые деньки мои с покойной твоей
матерью. — Тут он повел речь к ней (указав на Резинкину); говори, сватья!