Неточные совпадения
Княгиня, сидевшая
с другой стороны стола
с Марьей Власьевной и Степаном Аркадьичем, подозвала к себе Левина и
завела с ним разговор о переезде в Москву для родов Кити и приготовлении квартиры.
Жена?.. Нынче только он говорил
с князем Чеченским. У князя Чеченского была жена и семья — взрослые пажи дети, и была
другая, незаконная семья, от которой тоже были дети. Хотя первая семья тоже была хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье. И он
возил своего старшего сына во вторую семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим для сына. Что бы на это сказали в Москве?
Во время же игры Дарье Александровне было невесело. Ей не нравилось продолжавшееся при этом игривое отношение между Васенькой Весловским и Анной и та общая ненатуральность больших, когда они одни, без детей, играют в детскую игру. Но, чтобы не расстроить
других и как-нибудь
провести время, она, отдохнув, опять присоединилась к игре и притворилась, что ей весело. Весь этот день ей всё казалось, что она играет на театре
с лучшими, чем она, актерами и что ее плохая игра портит всё дело.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два раза был на даче. Один раз обедал,
другой раз
провел вечер
с гостями, но ни разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние годы.
— Это я не могу понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и живет как простой мужик! Ведь это
с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так
завести, что и общества
другого у тебя не будет, как генералы да князья.
Он не участвовал в ночных оргиях
с товарищами, которые, несмотря на строжайший присмотр,
завели на стороне любовницу — одну на восемь человек, — ни также в
других шалостях, доходивших до кощунства и насмешек над самою религиею из-за того только, что директор требовал частого хожденья в церковь и попался плохой священник.
Хозяйка вышла,
с тем чтобы привести в исполненье мысль насчет загнутия пирога и, вероятно, пополнить ее
другими произведениями домашней пекарни и стряпни; а Чичиков вышел в гостиную, где
провел ночь,
с тем чтобы вынуть нужные бумаги из своей шкатулки.
На миг умолкли разговоры;
Уста жуют. Со всех сторон
Гремят тарелки и приборы,
Да рюмок раздается звон.
Но вскоре гости понемногу
Подъемлют общую тревогу.
Никто не слушает, кричат,
Смеются, спорят и пищат.
Вдруг двери настежь. Ленский входит,
И
с ним Онегин. «Ах, творец! —
Кричит хозяйка: — наконец!»
Теснятся гости, всяк
отводитПриборы, стулья поскорей;
Зовут, сажают двух
друзей.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж тем
с нее не
сводитКакой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Когда на
другой день стало светать, корабль был далеко от Каперны. Часть экипажа как уснула, так и осталась лежать на палубе, поборотая вином Грэя; держались на ногах лишь рулевой да вахтенный, да сидевший на корме
с грифом виолончели у подбородка задумчивый и хмельной Циммер. Он сидел, тихо
водил смычком, заставляя струны говорить волшебным, неземным голосом, и думал о счастье…
«В наших краях», извинения в фамильярности, французское словцо «tout court» и проч. и проч. — все это были признаки характерные. «Он, однакож, мне обе руки-то протянул, а ни одной ведь не дал, отнял вовремя», — мелькнуло в нем подозрительно. Оба следили
друг за
другом, но, только что взгляды их встречались, оба,
с быстротою молнии,
отводили их один от
другого.
Любопытство меня мучило: куда ж отправляют меня, если уж не в Петербург? Я не
сводил глаз
с пера батюшкина, которое двигалось довольно медленно. Наконец он кончил, запечатал письмо в одном пакете
с паспортом, снял очки и, подозвав меня, сказал: «Вот тебе письмо к Андрею Карловичу Р., моему старинному товарищу и
другу. Ты едешь в Оренбург служить под его начальством».
И те и
другие считали его гордецом; и те и
другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал
с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815 году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.] у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848 года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где он и умер.] за то, что он всюду
возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность.
Одни требовали расчета или прибавки,
другие уходили, забравши задаток; лошади заболевали; сбруя горела как на огне; работы исполнялись небрежно; выписанная из Москвы молотильная машина оказалась негодною по своей тяжести;
другую с первого разу испортили; половина скотного двора сгорела, оттого что слепая старуха из дворовых в ветреную погоду пошла
с головешкой окуривать свою корову… правда, по уверению той же старухи, вся беда произошла оттого, что барину вздумалось
заводить какие-то небывалые сыры и молочные скопы.
Клим остался
с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался
свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех
других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
Клим пораженно
провожал глазами одну из телег. На нее был погружен лишний человек, он лежал сверх трупов, аккуратно положенных вдоль телеги, его небрежно взвалили вкось, почти поперек их, и он высунул из-под брезента голые, разномерные руки; одна была коротенькая, торчала деревянно и растопырив пальцы звездой, а
другая — длинная, очевидно, сломана в локтевом сгибе; свесившись
с телеги, она свободно качалась, и кисть ее, на которой не хватало двух пальцев, была похожа на клешню рака.
За время, которое он
провел в суде, погода изменилась:
с моря влетал сырой ветер, предвестник осени, гнал над крышами домов грязноватые облака, как бы стараясь затискать их в коридор Литейного проспекта, ветер толкал людей в груди, в лица, в спины, но люди, не обращая внимания на его хлопоты, быстро шли встречу
друг другу, исчезали в дворах и воротах домов.
Приходя к ней, он заставал Гогиных, — брат и сестра всегда являлись вместе; заставал мрачного Гусарова, который огорченно беспокоился о том, что «Манифест» социал-демократической партии не только не объединяет марксистов
с народниками, а еще дальше
отводит их
друг от
друга.
— Ну да. Ему даже судом пригрозили за какие-то служебные промахи.
С банком тоже не вышло: кому-то на ногу или на язык наступил. А — жалко его, умный! Вот, все ко мне ходит душу
отводить. Что — в
других странах
отводят душу или — нет?
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались
с вилами и топорами, исчезла где-то за горой; в овраг
свозили падаль; в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные
другие существа, которых или в том краю, или совсем на свете не было.
«Увяз, любезный
друг, по уши увяз, — думал Обломов,
провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает
с двенадцати до пяти в канцелярии,
с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже
проводить время
с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели
с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит
с ними, взяв одного на одно колено,
другого на
другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
— Я шучу! — сказала она, меняя тон на
другой, более искренний. — Я хочу, чтоб вы
провели со мной день и несколько дней до вашего отъезда, — продолжала она почти
с грустью. — Не оставляйте меня, дайте побыть
с вами… Вы скоро уедете — и никого около меня!
Тит Никоныч любил беседовать
с нею о том, что делается в свете, кто
с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было
возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше
другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
— Нет, не камнем! — горячо возразила она. — Любовь налагает долг, буду твердить я, как жизнь налагает и
другие долги: без них жизни нет. Вы стали бы сидеть
с дряхлой, слепой матерью,
водить ее, кормить — за что? Ведь это невесело — но честный человек считает это долгом, и даже любит его!
Студенты все влюблялись в нее, по очереди или по несколько в одно время. Она всех
водила за нос и про любовь одного рассказывала
другому и смеялась над первым, потом
с первым над вторым. Некоторые из-за нее перессорились.
На
другой день,
с раннего утра, весь дом поднялся на ноги —
провожать гостя.
Она была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера,
провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве
с другими старыми домами.
«Прошу покорно! —
с изумлением говорил про себя Райский,
провожая ее глазами, — а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми идеями о независимости, о любви, о
другой, неведомой ей жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это!..»
Лето
проводила в огороде и саду: здесь она позволяла себе, надев замшевые перчатки, брать лопатку, или грабельки, или лейку в руки и, для здоровья, вскопает грядку, польет цветы, обчистит какой-нибудь куст от гусеницы, снимет паутину
с смородины и, усталая, кончит вечер за чаем, в обществе Тита Никоныча Ватутина, ее старинного и лучшего
друга, собеседника и советника.
— Oui! [Да! (фр.)] — сказал он со свистом. — Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на
другой день, в рожденье Марфеньки, приедет узнать ее последнее слово, и пошел опять
с обрыва через рощу, а она
проводила его… Кажется, на
другой день надежды его подогрелись, а мои исчезли навсегда.
Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал
другого, главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со свечой стал
провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку от Версилова, схватил его изо всей силы за руку и свирепо оттолкнул. Он поглядел было
с изумлением, но мигом стушевался.
— Позвольте, князь, — пролепетал я,
отводя назад обе мои руки, — я вам должен сказать искренно — и рад, что говорю при милом нашем князе, — что я даже желал
с вами встретиться, и еще недавно желал, всего только вчера, но совсем уже
с другими целями.
Он прислал мне в ответ два маленькие ящика: один лакированный,
с инкрустацией из перламутра,
другой деревянный, обтянутый кожей акулы, миньятюрный поставец, в каком
возят в дороге пищу.
Один смотрит, подняв брови, как матросы, купаясь, один за
другим бросаются
с русленей прямо в море и на несколько мгновений исчезают в воде;
другой присел над люком и не
сводит глаз
с того, что делается в кают-компании; третий, сидя на стуле, уставил глаза в пушку и не может от старости
свести губ.
Хотя наш плавучий мир довольно велик, средств незаметно
проводить время было у нас много, но все плавать да плавать! Сорок дней
с лишком не видали мы берега. Самые бывалые и терпеливые из нас
с гримасой смотрели на море, думая про себя: скоро ли что-нибудь
другое?
Друг на
друга почти не глядели, перестали заниматься, читать. Всякий знал, что подадут к обеду, в котором часу тот или
другой ляжет спать, даже нехотя заметишь, у кого сапог разорвался или панталоны выпачкались в смоле.
Один
водил,
водил по грязи, наконец повел в перелесок, в густую траву, по тропинке, совсем спрятавшейся среди кактусов и
других кустов, и вывел на холм, к кладбищу, к тем огромным камням, которые мы видели
с моря и приняли сначала за город.
Другой переводчик, Эйноске, был в Едо и возился там «
с людьми Соединенных Штатов». Мы узнали, что эти «люди» ведут переговоры мирно; что их точно так же
провожают в прогулках лодки и не пускают на берег и т. п. Еще узнали, что у них один пароход приткнулся к мели и начал было погружаться на рейде; люди уже бросились на японские лодки, но пробитое отверстие успели заткнуть. Американцы в Едо не были, а только в его заливе, который мелководен, и на судах к столице верст за тридцать подойти нельзя.
Рождество у нас прошло, как будто мы были в России.
Проводив японцев, отслушали всенощную, вчера обедню и молебствие, поздравили
друг друга, потом обедали у адмирала. После играла музыка. Эйноске, видя всех в парадной форме, спросил, какой праздник. Хотя
с ними избегали говорить о христианской религии, но я сказал ему (надо же приучать их понемногу ко всему нашему): затем сюда приехали.
И малаец Ричард, и
другой, черный слуга, и белый, подслеповатый англичанин, наконец, сама м-с Вельч и Каролина — все вышли на крыльцо
провожать нас, когда мы садились в экипажи. «Good journey, happy voyage!» — говорили они.
Вдруг послышались пушечные выстрелы. Это суда на рейде салютуют в честь новорожденной принцессы. Мы поблагодарили епископа и простились
с ним. Он
проводил нас на крыльцо и сказал, что непременно побывает на рейде. «Не хотите ли к испанскому епископу?» — спросил миссионер; но был уже час утра, и мы отложили до
другого дня.
Мы воспользовались этим случаем и стали помещать в реестрах разные вещи: трубки японские, рабочие лакированные ящики
с инкрустацией и т. п. Но вместо десяти-двадцати штук они вдруг привезут три-четыре. На мою долю досталось, однако ж, кое-что: ящик, трубка и
другие мелочи. Хотелось бы выписать по нескольку штук на каждого, но скупо
возят. За ящик побольше берут по 12 таилов (таил — около 3 р. асс.), поменьше — 8.
Возвращавшиеся
с поля мужики, трясясь рысью на облучках пустых телег, снимая шапки,
с удивлением следили зa необыкновенным человеком, шедшим по их улице; бабы выходили за ворота и на крыльца и показывали его
друг другу,
провожая глазами.
— Да, я был, но ушел
с отвращением, — сердито сказал Нехлюдов, досадуя на то, что Селенин
отводит разговор на
другое.
— Я буду вас ждать, — говорила Надежда Васильевна, когда
провожала Привалова в переднюю. — Мы еще о многом переговорим
с вами… Да? Видели, в каком положении бедный Максим… У него какое-то мудреное нервное расстройство, и я часто сама не узнаю его; совсем
другой человек.
Надежда Васильевна
провела отца в заднюю половину флигелька, где она занимала две крошечных комнатки; в одной жила сама
с Маней, а в
другой Павла Ивановна. Старушка узнала по голосу Василия Назарыча и
другим ходом вышла в сени, чтобы не помешать первым минутам этого свидания.
— Нет, это пустяки. Я совсем не умею играть… Вот садитесь сюда, — указала она кресло рядом
с своим. — Рассказывайте, как
проводите время. Ах да, я третьего дня, кажется, встретила вас на улице, а вы сделали вид, что не узнали меня, и даже отвернулись в
другую сторону. Если вы будете оправдываться близорукостью, это будет грешно
с вашей стороны.
Все искусство его в этом случае состояло в том, что
свел он их
с Илюшей, одного за
другим, без «телячьих нежностей», а совсем как бы не нарочно и нечаянно.
Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления и восторга, вызванного эффектом минуты;
другие рвались облобызать хоть край одежды его, иные что-то причитали. Он благословлял всех, а
с иными разговаривал. Кликушу он уже знал, ее привели не издалека, из деревни всего верст за шесть от монастыря, да и прежде ее
водили к нему.
Потом удэгейцы снова опустили сети в проруби и погнали рыбу
с другой стороны, потом перешли на озеро, оттуда в протоку, на реку и опять в
заводь.