Неточные совпадения
Я
пишу не историю
своего времени. Я просто всматриваюсь
в туманное прошлое и заношу вереницы образов и картин, которые сами выступают на свет, задевают, освещают и тянут за собой близкие и родственные воспоминания. Я стараюсь лишь об одном: чтобы ясно и отчетливо облечь
в слово этот непосредственный материал памяти, строго ограничивая лукавую
работу воображения…
Вышеславцев
в своих «Очерках пером и карандашом»
пишет, что
в апреле 1859 г. он застал
в Дуэ около 40 человек и при них двух офицеров и одного инженерного офицера, заведующего
работами.
Лобачевский
в своей комнате
писал, лежа на полу. От беспрерывной
работы он давно не мог
писать сидя и уставал стоять.
Встреть моего писателя такой успех
в пору его более молодую, он бы сильно его порадовал; но теперь, после стольких лет почти беспрерывных душевных страданий, он как бы отупел ко всему — и удовольствие
свое выразил только тем, что принялся сейчас же за
свой вновь начатый роман и стал его
писать с необыкновенной быстротой; а чтобы освежаться от умственной
работы, он придумал ходить за охотой — и это на него благотворно действовало: после каждой такой прогулки он возвращался домой здоровый, покойный и почти счастливый.
В это именно время подоспела новая реформа, и Семена Афанасьевича озарило новое откровение. Да, это как раз то, что нужно. Пора домой, к земле, к народу, который мы слишком долго оставляли
в жертву разночинных проходимцев и хищников, Семен Афанасьевич навел справки о
своем имении, о сроках аренды, о залогах, кое-кому
написал, кое-кому напомнил о себе… И вот его «призвали к новой
работе на старом пепелище»… Ничто не удерживало
в столице, и Семен Афанасьевич появился
в губернии.
Воспользовавшись нахлынувшим богатством, я засел за
свои лекции и книги.
Работа была запущена, и приходилось работать дни и ночи до головокружения. Пепко тоже работал. Он
написал для пробы два романса и тоже получил «мзду», так что наши дела были
в отличном положении.
Он исчез, юрко скользя между столов, сгибаясь на ходу, прижав локти к бокам, кисти рук к груди, вертя шершавой головкой и поблескивая узенькими глазками. Евсей, проводив его взглядом, благоговейно обмакнул перо
в чернила, начал
писать и скоро опустился
в привычное и приятное ему забвение окружающего, застыл
в бессмысленной
работе и потерял
в ней
свой страх.
Нестор Игнатьич очень серьезно встревожился. Он на четвертый день вскочил с рассветом и сел за
работу. Повесть сначала не вязалась, но он сделал над собой усилие и
работа пошла удачно. Он
писал, не вставая, весь день и далеко за полночь, а перед утром заснул
в кресле, и Дора тотчас же выделилась из серого предрассветного полумрака, прошла
своей неслышной поступью, и поцеловав Долинского
в лоб, сказала: умник, умник—работай.
В городе его звали Редькой и говорили, что это его настоящая фамилия. Он любил театр так же, как я, и едва до него доходили слухи, что у нас затевается спектакль, как он бросал все
свои работы и шел к Ажогиным
писать декорации.
Никита сел рядом, молча глядя на его
работу; она ему напоминала жуткого городского дурачка Антонушку: этот лохматый, тёмнолицый парень, с вывороченной
в колене ногою, с круглыми глазами филина,
писал палкой на песке круги, возводил
в центре их какие-то клетки из щепочек и прутьев, а выстроив что-то, тотчас же давил
свою постройку ногою, затирал песком, пылью и при этом пел гнусаво...
Я бился с
своей Анной Ивановной три или четыре дня и, наконец, оставил ее
в покое. Другой натурщицы не было, и я решился сделать то, чего во всяком случае делать не следовало:
писать лицо без натуры, из головы, «от себя», как говорят художники. Я решился на это потому, что видел
в голове
свою героиню так ясно, как будто бы я видел ее перед собой живою. Но когда началась
работа, кисти полетели
в угол. Вместо живого лица у меня вышла какая-то схема. Идее недоставало плоти и крови.
Но скажу только, что я с отвращением
писал его, я не чувствовал
в то время никакой любви к
своей работе.
— Поверите ли, я так занят, — отвечал Горшенко, — вот завтра сам должен докладывать министру; — потом надобно ехать
в комитет,
работы тьма, не знаешь как отделаться; еще надобно
писать статью
в журнал, потом надобно обедать у князя N, всякий день где-нибудь на бале, вот хоть нынче у графини Ф. Так и быть уж пожертвую этой зимой, а летом опять запрусь
в свой кабинет, окружу себя бумагами и буду ездить только к старым приятелям.
— Делевня наша — Егильдеево [
В «Беседах о ремесле» Горький, вспоминая о
своей работе в крендельной,
писал: «Крендельщики почти все одного уезда, забыл — какого; кажется, и одной волости — Едильгеевской, из деревень Каргузы, Собакина, Клетней».]… Тлудненько говорить мне, а то бы я…
Ксендз допил кофе, бережно положил
в боковой карман пачку денег и, благословив
свою духовную дщерь, удалился, имея
в нынешний день еще много
работы. Он опустил шторы
в своем «лабораториуме», приказал Зосе сказывать всем, за исключением разве Пшецыньского или Подвиляньского, что его нет дома, и уселся за письменный стол.
Писал он долго, с видимым удовольствием...
В одной из последних
своих работ, «Софиология смерти», Булгаков
писал: «Если смерти Бог не сотворил, то это значит, что
в человеке по сотворении заложена по крайней мере возможность бессмертия и отсутствует необходимость смерти.
Мысль рождается не из пустоты самопорождения, ибо человек не Бог и ничего сотворить не может, она рефлектируется из массы переживаний, из опыта, который есть отнюдь не свободно полагаемый, но принудительно данный объект мысли [Эту мысль С. Н. Булгаков впоследствии развил
в своей работе «Трагедия философии» (1920–1921), о которой
писал в предисловии: «Внутренняя тема ее — общая и с более ранними моими
работами (
в частности, «Свет невечерний») — о природе отношений между философией и религией, или о религиозно-интуитивных отношенях между философией и религией, или о религиозно-интуитивных основах всякого философствования.
Помню и более житейский мотив такой усиленной писательской
работы. Я решил бесповоротно быть профессиональным литератором. О службе я не думал, а хотел приобрести
в Петербурге кандидатскую степень и устроить
свою жизнь — на первых же порах не надеясь ни на что, кроме
своих сил. Это было довольно-таки самонадеянно; но я верил
в то, что напечатаю и поставлю на сцену все пьесы, какие
напишу в Дерпте, до переезда
в Петербург.
И по возвращении моем
в Петербург
в 1871 году я возобновил с ним прежнее знакомство и попал
в его коллеги по
работе в"Петербургских ведомостях"Корша; но долго не знал, живя за границей, что именно он ведет у Корша литературное обозрение. Это я узнал от самого Валентина Федоровича, когда сделался
в Париже его постоянным корреспондентом и начал
писать свои фельетоны"С Итальянского бульвара". Было это уже
в зиму 1868–1869 года.
Говорил он тоном и ритмом профессора, излагающего план
своих работ, хотя профессором никогда не был, а всю
свою жизнь читал и
писал книги, до поздней старости. Тогда он еще совсем не смотрел стариком и
в волосах его седина еще не появлялась.
Конечно, такая
работа позднее меня самого бы не удовлетворяла. Так делалось по молодости и уверенности
в своих силах. Не было достаточного спокойствия и постоянного досуга при той бойкой жизни, какую я вел
в городе.
В деревне я
писал с большим"проникновением", что, вероятно, и отражалось на некоторых местах, где нужно было творческое настроение.
Разве не правда, что до сих пор водятся редакторы, которые считают ниже
своего достоинства искать сотрудников, самим обращаться с предложением
работы, а главное, поощрять начинающих, входить
в то, что тот или иной молодой автор мог бы
написать, если б его к тому пригласить?
Эмигрант из московских студентов, поляк Г. (явившийся под другой фамилией Л.) ходил ко мне каждое утро, садился к столу,
писал очень скоро на четвертушках с большими краями и за
работу свою получал пять франков, клал их
в карман и уходил.
Суворин
написал мне умное письмо с объяснением того, почему я пришелся"не ко двору"
в их газете. Главный мотив, по его толкованию, выходит такой, что они все
в газете уже спелись и каковы бы, сами по себе, ни были, жили себе потихоньку и считали себя и
свою работу хорошими, а я явился с
своими взглядами, вкусами, приговорами, оценками людей, и это всех, начиная с главного редактора, стало коробить.
Вспоминая о впечатлении, произведенном на него одним из первых русских легальных марксистов, Н.
В. Водовозовым, Короленко
в некрологе его
писал в 1896 году: «Хочется верить, что родина наша не оскудела еще молодыми силами, идущими на
свою очередную смену поколений для трудной
работы, намеченной лучшими силами поколений предыдущих».
В убогой
своей избушке она
писала и переводила. Способ
работы у нее был ужасный. Когда Вера Ивановна
писала, она по целым дням ничего не ела и только непрерывно пила крепчайший черный кофе. И так иногда по пять-шесть дней. На нервную ее организацию и на больное сердце такой способ
работы действовал самым разрушительным образом.
В жизни она была удивительно неприхотлива. Сварит себе
в горшочке гречневой каши и ест ее несколько дней. Одевалась она очень небрежно, причесывалась кое-как.
И вот Михайловский взял у Якубовича его выписку из статьи Богучарского и по одной этой выписке, не заглянув
в самого Богучарского,
написал свою громовую статью. Как мог попасть
в такой просак опытный журналист, с сорока годами журнальной
работы за плечами? Единственное объяснение: марксистов он считал таким гнусным народом, относительно которого можно верить всему.
Подобно мне, он каждое утро принимается за
свою почтенную
работу, но едва только успеет
написать: «Я родился
в…», как под балкончик является какая-нибудь Варенька, или Машенька, и раненый раб божий берется под стражу.
В 1864 году, во время
работы над «Войной и миром», Толстой
пишет Софье Андреевне: «Ты, глупая, со
своими неумственными интересами, мне сказала истинную правду. Все историческое не клеится и идет вяло».
В 1878 году он
пишет Фету: «Прочтя ваше стихотворение, я сказал жене: «стихотворение Фета прелестно, но одно слово нехорошо». Она кормила и суетилась, но за чаем, успокоившись, взяла читать и тотчас же указала на то слово, которое я считаю нехорошим: «как боги».
Писал он
свою повесть «Дуэль» и приводил
в порядок сахалинские материалы, что действительно представляло собою «каторжную
работу».
Наряду с этими грандиозными
работами князь не забывал и мелочей. Прослушивал торжественную ораторию, приготовленную к приезду Екатерины известным итальянским капельмейстером и композитором Сарти, собственноручно
написал тему, которую должен был развить
в своей приветственной речи духовный вития архиепископ екатеринославский и таврический Амвросий.
«Нам
пишут из Т-а, — так гласила заметка, — что
в городе носятся упорные слухи, будто бы наделавшее несколько лет тому назад шуму дело по обвинению княжны Маргариты Шестовой
в отравлении
своих дяди и тетки, за что она была присуждена к каторжным
работам, но умерла на пути следования
в Сибирь — будет возбуждено вновь,
в силу открывшихся новых обстоятельств, хотя и не оправдывающих обвиненную, но обнаруживающих ее пособника и подстрекателя, до сих пор гулявшего на свободе и безнаказанно пользовавшегося плодами совершенных преступлений.
— Вот теперь — да!.. Лелька, помнишь, как тосковали мы по прошедшим временам, как мечтали об опасностях, о широких размахах? Ты тогда
писала в нашем дневнике: «Нет размаха для взгляда». А теперь — какой размах! Дух захватывает. Эх, весело! Даже о
своих зауральских степях перестала тосковать. Только и думаю: кончу к лету инженером — и всею головою
в работу.