Неточные совпадения
Ну что, думаю, я всю жизнь верила —
умру, и вдруг ничего нет, и только «вырастет лопух на могиле», как прочитала я у одного
писателя.
Вдруг тебе придется, например, выражать душу г. Кони [Кони Федор Алексеевич (1809—1879) — писатель-водевилист, историк театра, издатель журнала «Пантеон».] или ум г. Каратыгина [Каратыгин Петр Андреевич (1805—1879) — известный водевилист и актер, брат знаменитого трагика.]; я бы
умерла, кажется, с горя, если бы увидела когда-нибудь тебя на сцене в таких пьесах.
Зато нынче порядочный
писатель и живет порядочно, не мерзнет и не
умирает с голода на чердаке, хоть за ним и не бегают по улицам и не указывают на него пальцами, как на шута; поняли, что поэт не небожитель, а человек: так же глядит, ходит, думает и делает глупости, как другие: чего ж тут смотреть?..
Белинский взял у меня как-то потом рукопись, и со своей способностью увлекаться он, совсем напротив, переценил повесть в сто раз больше ее достоинства и писал ко мне: «Если бы я не ценил в тебе человека, так же много или еще и больше, нежели
писателя, я, как Потемкин Фонвизину после представления „Бригадира“, сказал бы тебе: „
Умри, Герцен!“ Но Потемкин ошибся, Фонвизин не
умер и потому написал „Недоросля“.
Юлия Филипповна. Да, это потом; я решаю остаться на пути порока, и пусть мой дачный роман
умрет естественною смертью. О чем вы так кричали с Власом и
писателем?
— Этот паук, скорпион […этот паук, скорпион… — имеется в виду издатель реакционной газеты «Северная пчела» Ф.В.Булгарин, преследовавший Пушкина в газетных статьях и писавший на него доносы в тайную полицию.], жаливший всю жизнь его, жив еще, когда он
умер, и между нами нет ни одного честного Занда [Занд Карл — немецкий студент, убивший в 1819 году реакционного
писателя и политического деятеля А.Коцебу, за что был казнен 20 мая 1820 года.], который бы пошел и придавил эту гадину.
При наших же стихотворных чтениях нередко с грустью думал я:
умрет Державин, этот великий лирический талант, и все читаемое теперь мною, иногда при нескольких слушателях, восхищающихся из уважения к прежним произведениям
писателя или из чувств родственных и дружеских, — все будет напечатано для удовлетворения праздного любопытства публики, между тем как не следует печатать ни одной строчки.
Больного я не видел. К нему уже не пускали. Он часто лишался сознания, но и в день смерти, приходя в себя, все спрашивал: есть ли депеша"от Коли", то есть от Н.П.Огарева. Эта дружба все пережила и
умерла только с его последним вздохом. Позднее, уже в России, я взял этот мотив для рассказа"Последняя депеша". Такой дружбы не знали
писатели моего поколения.
В этом он был более"эмигрант", чем многие наши
писатели, начиная с Тургенева; а ведь тот, хоть и не кончил дни свои в политическом изгнании, но
умер также на чужбине и, в общем, жил за границей еще дольше Герцена, да еще притом в тесном общении с семьей, где не было уже ничего русского.
Он сравнительно скоро добился такой известности и такого значительного заработка как
писатель на английском языке, что ему не было никакой выгоды перебираться куда-нибудь на материк — в Италию или Швейцарию, где тем временем самый первый номер русской эмиграции успел отправиться к праотцам: Михаил Бакунин
умер там в конце русского июня 1876 года.
В литературные кружки мне не было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о
писателях я не помню в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже
умер. Другого «светила» не было. Всего больше говорили о «Додо», то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
—
Умирая, она мне сказала: «Ты должен остаться жить, ты…» Ну, не скажу, как она выразилась, словом, — «ты — большой
писатель, ты должен довершить, что задумал». Ведь она все мои планы, все замыслы знала близко… И потом — мне сама она этого не могла сказать, она поручила своей матери передать мне это после смерти: «Скажи ему, чтоб он женился». И прибавила: «только так, как я, его никто не будет любить».
Давно ли
умер И. А. Гончаров? Настолько давно, что в нашей печати могло бы появиться немало воспоминаний о нем. Их что-то не видно. Не потому ли, что покойный незадолго до смерти так тревожно отнесся к возможности злоупотребить его памятью печатанием его писем? Этот запрет тяготеет над всеми, у кого в руках есть такие письменные документы. Недавно сделано было даже заявление одним
писателем: как разрешить этот вопрос совести и следует ли буквально исполнять запрет покойного романиста?
— Разбит, утомлен душой, на сердце гнетущая тоска, а ты изволь садиться и писать! И это называется жизнью?! Отчего еще никто не описал того мучительного разлада, который происходит в
писателе, когда он грустен, но должен смешить толпу, или когда весел, а должен по заказу лить слезы? Я должен быть игрив, равнодушно-холоден, остроумен, но представьте, что меня гнетет тоска или, положим, я болен, у меня
умирает ребенок, родит жена!
Боборыкии вспоминал: «И вот мы узнаем, что Аполлон Григорьев скоропостижно
умер, только что выйдя из долгового отделения, которое помещалось тогда в Измайловском полку. <…> Эта „Яма“ (как в Москве еще тогда называли долговое отделение) была довольно сильным пугалом не только для несостоятельных купцов, но и для нашего брата
писателя.
Даже только называть меня так ты не смеешь, бессовестный
писатель, а если я
умру, лишусь рассудка, погибну, то не выплясывай на моей могиле, не кощунствуй, а оплачь меня!