Неточные совпадения
Но словам этим
не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока
не укажут, где слобода. Но странное дело! Чем больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это было до того неожиданно, что Бородавкин растерзал на себе мундир и,
подняв правую руку к небесам, погрозил
пальцем и сказал...
Степан Аркадьич
не мог говорить, так как цирюльник занят был верхнею губой, и
поднял один
палец. Матвей в зеркало кивнул головой.
И Катерина Ивановна
не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана, один за другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу, упала к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя
пальцами с пола,
поднял всем на вид и развернул. Это был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом свою руку, показывая всем билет.
Макаров,
не вынимая
пальцев из волос, тяжело
поднял голову; лицо его было истаявшее, скулы как будто распухли, белки красные, но взгляд блестел трезво.
Учитель встречал детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив
пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос,
подняв к потолку расколотую, медную бородку,
не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим голосом, внятными словами, но Дронов находил, что учитель говорит «из-под печки».
А когда
подняли ее тяжелое стекло, старый китаец
не торопясь освободил из рукава руку, рукав как будто сам, своею силой, взъехал к локтю, тонкие, когтистые
пальцы старческой, железной руки опустились в витрину, сковырнули с белой пластинки мрамора большой кристалл изумруда, гордость павильона, Ли Хунг-чанг
поднял камень на уровень своего глаза, перенес его к другому и, чуть заметно кивнув головой, спрятал руку с камнем в рукав.
— Скажу, что ученики были бы весьма лучше, если б
не имели они живых родителей. Говорю так затем, что сироты — покорны, — изрекал он,
подняв указательный
палец на уровень синеватого носа. О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его и обращаясь к Вере Петровне...
— Ну, а у вас как? Говорите громче и
не быстро, я плохо слышу, хина оглушает, — предупредил он и, словно
не надеясь, что его поймут,
поднял руки и потрепал
пальцами мочки своих ушей; Клим подумал, что эти опаленные солнцем темные уши должны трещать от прикосновения к ним.
— Простите,
не встану, — сказал он,
подняв руку, протягивая ее. Самгин, осторожно пожав длинные сухие
пальцы, увидал лысоватый череп, как бы приклеенный к спинке кресла, серое, костлявое лицо, поднятое к потолку, украшенное такой же бородкой, как у него, Самгина, и под высоким лбом — очень яркие глаза.
— Обломовщина! — прошептал он, потом взял ее руку, хотел поцеловать, но
не мог, только прижал крепко к губам, и горячие слезы закапали ей на
пальцы.
Не поднимая головы,
не показывая ей лица, он обернулся и пошел.
— Ну, а если
не станет уменья,
не сумеешь сам отыскать вдруг свою дорогу, понадобится посоветоваться, спросить — зайди к Рейнгольду: он научит. О! — прибавил он,
подняв пальцы вверх и тряся головой. — Это… это (он хотел похвалить и
не нашел слова)… Мы вместе из Саксонии пришли. У него четырехэтажный дом. Я тебе адрес скажу…
— Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что люблю. Уж и люблю! Он и мечтать
не смеет! Любить — как это можно! Что еще бабушка скажет? — прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и
не подозревая, что
пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам,
поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением
пальцев.
— Постойте! — проговорил он вдруг, умолкая и
подымая кверху
палец, — постойте, это… это… если только
не ошибусь… это — штуки-с!.. — пробормотал он с улыбкою маньяка, — и значит, что…
— Боже! — вскричал я,
подымая его и сажая на кровать, — да вы и мне, наконец,
не верите; вы думаете, что и я в заговоре? Да я вас здесь никому тронуть
пальцем не дам!
И вот прошло двадцать три года, я сижу в одно утро в моем кабинете, уже с белою головой, и вдруг входит цветущий молодой человек, которого я никак
не могу узнать, но он
поднял палец и смеясь говорит: «Gott der Vater, Gott der Sohn und Gott der heilige Geist!
— Ну да, орехи, и я то же говорю, — самым спокойным образом, как бы вовсе и
не искал слова, подтвердил доктор, — и я принес ему один фунт орехов, ибо мальчику никогда и никто еще
не приносил фунт орехов, и я
поднял мой
палец и сказал ему: «Мальчик!
Пел и веселые песни старец и повоживал своими очами на народ, как будто зрящий; а
пальцы, с приделанными к ним костями, летали как муха по струнам, и казалось, струны сами играли; а кругом народ, старые люди, понурив головы, а молодые,
подняв очи на старца,
не смели и шептать между собою.
— Слышите ли? — говорил голова с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то есть ко мне, на обед! О! — Тут голова
поднял палец вверх и голову привел в такое положение, как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать! Как думаешь, пан писарь, и ты, сват, это
не совсем пустая честь!
Не правда ли?
Нянька Евгенья, присев на корточки, вставляла в руку Ивана тонкую свечу; Иван
не держал ее, свеча падала, кисточка огня тонула в крови; нянька,
подняв ее, отирала концом запона и снова пыталась укрепить в беспокойных
пальцах. В кухне плавал качающий шёпот; он, как ветер, толкал меня с порога, но я крепко держался за скобу двери.
Он говорил, может быть, и
не так, но во всяком случае приблизительно в этом роде. Любка краснела, протягивала барышням в цветных кофточках и в кожаных кушаках руку, неуклюже сложенную всеми
пальцами вместе, потчевала их чаем с вареньем, поспешно давала им закуривать, но, несмотря на все приглашения, ни за что
не хотела сесть. Она говорила: «Да-с, нет-с, как изволите». И когда одна из барышень уронила на пол платок, она кинулась торопливо
поднимать его.
Лихонин смутился. Таким странным ему показалось вмешательство этой молчаливой, как будто сонной девушки. Конечно, он
не сообразил того, что в ней говорила инстинктивная, бессознательная жалость к человеку, который недоспал, или, может быть, профессиональное уважение к чужому сну. Но удивление было только мгновенное. Ему стало почему-то обидно. Он
поднял свесившуюся до полу руку лежащего, между
пальцами которой так и осталась потухшая папироса, и, крепко встряхнув ее, сказал серьезным, почти строгим голосом...
Мать, закрыв окно, медленно опустилась на стул. Но сознание опасности, грозившей сыну, быстро
подняло ее на ноги, она живо оделась, зачем-то плотно окутала голову шалью и побежала к Феде Мазину, — он был болен и
не работал. Когда она пришла к нему, он сидел под окном, читая книгу, и качал левой рукой правую, оттопырив большой
палец. Узнав новость, он быстро вскочил, его лицо побледнело.
Очнулся — уже стоя перед Ним, и мне страшно
поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил
пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты, — он
не гремел как гром,
не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.
— Т-ссс! — Золотухин таинственно, с предостерегающим видом
поднял палец кверху. — Подождите.
Не мешайте.
Живновский (задумчиво). Ну, нет, от меня уж
не отвертится… я, пожалуй, и за горло ухвачу. (
Поднимает руки и расставляет
пальцы граблями.)
— Ведь от меня отчета
не потребуют здесь, на сей земле; а там (она
подняла палец кверху) — ну, там пусть распоряжаются, как знают.
Что-то как бы напомнилось ему при имени «шпигулинские». Он даже вздрогнул и
поднял палец ко лбу: «шпигулинские!» Молча, но всё еще в задумчивости, пошел он,
не торопясь, к коляске, сел и велел в город. Пристав на дрожках за ним.
— Дослушайте, пожалуйста, и дайте договорить, а там уж и делайте ваши замечания, — произнес он досадливым голосом и продолжал прежнюю свою речь: — иначе и
не разумел, но… (и Марфин при этом
поднял свой указательный
палец) все-таки желательно, чтоб в России
не было ни масонов, ни энциклопедистов, а были бы только истинно-русские люди, истинно-православные, любили бы свое отечество и оставались бы верноподданными.
Исай Фомич, который при входе в острог сробел до того, что даже глаз
не смел
поднять на эту толпу насмешливых, изуродованных и страшных лиц, плотно обступивших его кругом, и от робости еще
не успел сказать ни слова, увидев заклад, вдруг встрепенулся и бойко начал перебирать
пальцами лохмотья. Даже прикинул на свет. Все ждали, что он скажет.
— Он боится, чтобы мы
не отравили его, — сказала Марья Васильевна мужу. — Он взял, где я взяла. — И тотчас обратилась к Хаджи-Мурату через переводчика, спрашивая, когда он теперь опять будет молиться. Хаджи-Мурат
поднял пять
пальцев и показал на солнце.
Небольшого роста, прямой, как воин, и поджарый, точно грач, он благословлял собравшихся, безмолвно простирая к ним длинные кисти белых рук с тонкими пальчиками, а пышноволосый, голубоглазый келейник ставил в это время сзади него низенькое, обитое кожей кресло: старец,
не оглядываясь, опускался в него и, осторожно потрогав
пальцами реденькую, точно из серебра кованую бородку, в которой ещё сохранилось несколько чёрных волос, —
поднимал голову и тёмные густые брови.
— Я. — Гарден принес к столу стул, и комиссар сел; расставив колена и опустив меж них сжатые руки, он некоторое время смотрел на Геза, в то время как врач,
подняв тяжелую руку и помяв
пальцами кожу лба убитого, констатировал смерть, последовавшую, по его мнению,
не позднее получаса назад.
Она закрыла глаза и побледнела, и длинный нос ее стал неприятного воскового цвета, как у мертвой, и Лаптев все еще
не мог разжать ее
пальцев. Она была в обмороке. Он осторожно
поднял ее и положил на постель и просидел возле нее минут десять, пока она очнулась. Руки у нее были холодные, пульс слабый, с перебоями.
— Теплее стало… гораздо теплее! — торопливо ответил половой и убежал, а Илья, налив стакан чаю,
не пил,
не двигался, чутко ожидая. Ему стало жарко — он начал расстёгивать ворот пальто и, коснувшись руками подбородка, вздрогнул — показалось, что это
не его руки, а чьи-то чужие, холодные.
Подняв их к лицу, тщательно осмотрел
пальцы — руки были чистые, но Лунёв подумал, что всё-таки надо вымыть их мылом…
Старик долго
не отвечал дочери, задумчиво барабаня
пальцами по столу и рассматривая свое лицо, отраженное в ярко начищенной меди самовара. Потом,
подняв голову, он прищурил глаза и внушительно, с азартом сказал...
— Вольтер-с перед смертию покаялся […перед смертью покаялся. — Желая получить право на захоронение своего праха, Вольтер за несколько месяцев до своей смерти, 29 февраля 1778 года, написал: «Я умираю, веря в бога, любя моих друзей,
не питая ненависти к врагам и ненавидя суеверие».], а эта бабенка
не хотела сделать того! — присовокупил Елпидифор Мартыныч, знаменательно
поднимая перед глазами Миклакова свой указательный
палец.
Тогда, тяжело
подняв не очень послушную руку, он запустил
пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать...
Он
не выдержал и,
подняв вверх указательный
палец, слегка помахал им около моего носа.
И кажется мне, что
не он исчезает, а я сам в это время исчезаю куда-то,
не слышу ничего,
не могу шевельнуть
пальцем,
поднять веки, крикнуть.
Последний в один миг снял с него рубашку и панталоны; после этого он
поднял его, как соломинку, и, уложив голого поперек колен, принялся ощупывать ему грудь и бока, нажимая большим
пальцем на те места, которые казались ему
не сразу удовлетворительными, и посылая шлепок всякий раз, как мальчик корчился, мешая ему продолжать операцию.
Петя, следуя за гробом между бабушкой и прачкой Варварой, чувствовал, как нестерпимо щемят
пальцы на руках и на ногах; ему, между прочим, и без того было трудно поспевать за спутницами; одежда на нем случайно была подобрана: случайны были сапоги, в которых ноги его болтались свободно, как в лодках; случайным был кафтанишко, которого нельзя было бы надеть, если б
не подняли ему фалды и
не приткнули их за пояс, случайной была шапка, выпрошенная у дворника; она поминутно сползала на глаза и мешала Пете видеть дорогу.
Любим Карпыч (
поднимая один
палец кверху). Сс…
Не трогать! Хорошо тому на свете жить, у кого нету стыда в глазах!.. О люди, люди! Любим Торцов пьяница, а лучше вас! Вот теперь я сам пойду. (Обращаясь к толпе.) Шире дорогу — Любим Торцов идет! (Уходит и тотчас возвращается.) Изверг естества! (Уходит.)
Действительный статский советник носил на указательном
пальце перстень с алмазом, говорил очень тихо,
не раздвигал соединенных каблуков ног своих, поставленных в положение, употребляемое танцорами прежних времен, и
не поворачивал головы, до половины закрытой отличнейшим бархатным воротником; богатый барин, напротив, всё чему-то смеялся,
поднимал брови и сверкал белками глаз.
Чувство необычайной, огромной радости овладело им; что-то кончилось, развязалось; какая-то ужасная тоска отошла и рассеялась совсем. Так ему казалось. Пять недель продолжалась она. Он
поднимал руку, смотрел на смоченное кровью полотенце и бормотал про себя: «Нет, уж теперь совершенно все кончилось!» И во все это утро, в первый раз в эти три недели, он почти и
не подумал о Лизе, — как будто эта кровь из порезанных
пальцев могла «поквитать» его даже и с этой тоской.
Подняв плечи и широко расставив
пальцы, Коростелев брал несколько аккордов и начинал петь тенором «Укажи мне такую обитель, где бы русский мужик
не стонал», а Дымов еще раз вздыхал, подпирал голову кулаком и задумывался.
Чтобы подразнить бабушку, Саша ел и свой скоромный суп, и постный борщ. Он шутил все время, пока обедали, но шутки у него выходили громоздкие, непременно с расчетом на мораль, и выходило совсем
не смешно, когда он перед тем, как сострить,
поднимал вверх свои очень длинные, исхудалые, точно мертвые
пальцы и когда приходило на мысль, что он очень болен и, пожалуй, недолго еще протянет на этом свете; тогда становилось жаль его до слез.
Вы знаете, что это? Ветер
подымал с земли сухой снег и нес нам навстречу ровно, беспрерывно, упорно… Это
не метель, но хуже всякой метели… В такую погоду всякое движение останавливается; кажется, мы действительно кой-чем рисковали в это утро. Мне потом отрезали два
пальца…
— А, здравствуйте, моя миленькая! вы меня
не узнали? плутовочка, какие хорошенькие глазки! — при этом поручик Пирогов хотел очень мило
поднять пальцем ее подбородок.
Князь Янтарный(
поднимая указательный
палец свой как бы затем, чтобы придать более весу словам своим). И Алексей Николаич, несмотря на все это, в видах уж, конечно, одной только пользы служебной и находя меня,
не знаю почему, заслуживающим настоящей моей должности, сам первый приехал ко мне и предложил мне трудиться вместе с ним; так поступать из миллионов людей может только один!
— Каков? он у меня сувенир просил, — сказала она приятельнице, — только ничего ему
не бу-у-у-дет, — пропела она последнее слово и
подняла один
палец в лайковой, до локтя высокой перчатке…