Неточные совпадения
До
сей поры неведомо
Ни земскому исправнику,
Ни высшему правительству,
Ни столбнякам самим,
С чего стряслась оказия.
— Я не знаю, как случилось, что мы до
сих пор
с вами незнакомы, — прибавила она, — но признайтесь, вы этому одни виною: вы дичитесь всех так, что
ни на что не похоже. Я надеюсь, что воздух моей гостиной разгонит ваш сплин… Не правда ли?
Не один господин большой руки пожертвовал бы
сию же минуту половину душ крестьян и половину имений, заложенных и незаложенных, со всеми улучшениями на иностранную и русскую ногу,
с тем только, чтобы иметь такой желудок, какой имеет господин средней руки; но то беда, что
ни за какие деньги, нижé имения,
с улучшениями и без улучшений, нельзя приобресть такого желудка, какой бывает у господина средней руки.
В то время, когда один пускал кудреватыми облаками трубочный дым, другой, не куря трубки, придумывал, однако же, соответствовавшее тому занятие: вынимал, например, из кармана серебряную
с чернью табакерку и, утвердив ее между двух пальцев левой руки, оборачивал ее быстро пальцем правой, в подобье того как земная сфера обращается около своей оси, или же просто барабанил по табакерке пальцами, насвистывая какое-нибудь
ни то
ни се.
Маленькая горенка
с маленькими окнами, не отворявшимися
ни в зиму,
ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке,
с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за
сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы
ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а другой смертный
с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем
сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе
с ним воскликнуть
с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их
ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
Кто б
ни был ты, о мой читатель,
Друг, недруг, я хочу
с тобой
Расстаться нынче как приятель.
Прости. Чего бы ты за мной
Здесь
ни искал в строфах небрежных,
Воспоминаний ли мятежных,
Отдохновенья ль от трудов,
Живых картин, иль острых слов,
Иль грамматических ошибок,
Дай Бог, чтоб в этой книжке ты
Для развлеченья, для мечты,
Для сердца, для журнальных сшибок
Хотя крупицу мог найти.
За
сим расстанемся, прости!
Ответа нет. Он вновь посланье:
Второму, третьему письму
Ответа нет. В одно собранье
Он едет; лишь вошел… ему
Она навстречу. Как сурова!
Его не видят,
с ним
ни слова;
У! как теперь окружена
Крещенским холодом она!
Как удержать негодованье
Уста упрямые хотят!
Вперил Онегин зоркий взгляд:
Где, где смятенье, состраданье?
Где пятна слез?.. Их нет, их нет!
На
сем лице лишь гнева след…
Если мне, например, до
сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть
с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился
с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и
ни одного не достигнешь».
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только
с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже
с чем бы то
ни было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и будь это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже
ни в каком случае жизни; он никогда еще до
сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про себя. Странное дело, до
сих пор еще
ни разу не приходило ему в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло
с тех пор и прибавилось!..
Позвольте вам вручить, напрасно бы кто взялся
Другой вам услужить, зато
Куда я
ни кидался!
В контору — всё взято,
К директору, — он мне приятель, —
С зарей в шестом часу, и кстати ль!
Уж
с вечера никто достать не мог;
К тому, к
сему, всех сбил я
с ног,
И этот наконец похитил уже силой
У одного, старик он хилый,
Мне друг, известный домосед;
Пусть дома просидит в покое.
— То и ладно, то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например,
с врагами: все двери в отечестве на запор.
Ни человек не пройдет,
ни птица не пролетит,
ни амбре никакого не получишь,
ни кургузого одеяния,
ни марго,
ни бургонь — заговейся! А в
сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до
сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы
с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня
ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать
с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Гм… ну да, конечно, подобное объяснение могло у них произойти… хотя мне, однако, известно, что там до
сих пор ничего никогда не было сказано или сделано
ни с той,
ни с другой стороны…
— Ого-го!.. Вон оно куда пошло, — заливался Веревкин. — Хорошо, сегодня же устроим дуэль по-американски: в двух шагах, через платок… Ха-ха!.. Ты пойми только, что
сия Катерина Ивановна влюблена не в папахена, а в его карман. Печальное, но вполне извинительное заблуждение даже для самого умного человека, который зарабатывает деньги головой, а не ногами. Понял? Ну, что возьмет
с тебя Катерина Ивановна, когда у тебя
ни гроша за душой… Надо же и ей заработать на ярмарке на свою долю!..
Он
ни за что бы не мог прежде, даже за минуту пред
сим, предположить, чтобы так мог кто-нибудь обойтись
с ним,
с Митей Карамазовым!
Но ведь до мук и не дошло бы тогда-с, потому стоило бы мне в тот же миг сказать
сей горе: двинься и подави мучителя, то она бы двинулась и в тот же миг его придавила, как таракана, и пошел бы я как
ни в чем не бывало прочь, воспевая и славя Бога.
— Первый крикнувший, что убил Смердяков, был сам подсудимый в минуту своего ареста, и, однако, не представивший
с самого первого крика своего и до самой
сей минуты суда
ни единого факта в подтверждение своего обвинения — и не только факта, но даже сколько-нибудь сообразного
с человеческим смыслом намека на какой-нибудь факт.
Главное же потому устраняется, что суд церкви есть суд единственно вмещающий в себе истину и
ни с каким иным судом вследствие
сего существенно и нравственно сочетаться даже и в компромисс временный не может.
Что же, Григорий Васильевич, коли я неверующий, а вы столь верующий, что меня беспрерывно даже ругаете, то попробуйте сами-с сказать
сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до моря отсюда далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садом течет, то и увидите сами в тот же момент, что ничего не съедет-с, а все останется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы
ни кричали-с.
Вспоминаю
с удивлением, что отомщение
сие и гнев мой были мне самому до крайности тяжелы и противны, потому что, имея характер легкий, не мог подолгу
ни на кого сердиться, а потому как бы сам искусственно разжигал себя и стал наконец безобразен и нелеп.
Мне не только не приходилось их подбадривать, а, наоборот, приходилось останавливать из опасения, что они надорвут свое здоровье. Несмотря на лишения, эти скромные труженики терпеливо несли тяготы походной жизни, и я
ни разу не слышал от них
ни единой жалобы. Многие из них погибли в войну 1914–1917 годов,
с остальными же я и по
сие время нахожусь в переписке.
Он целый вечер не сводил
с нее глаз, и ей
ни разу не подумалось в этот вечер, что он делает над собой усилие, чтобы быть нежным, и этот вечер был одним из самых радостных в ее жизни, по крайней мере, до
сих пор; через несколько лет после того, как я рассказываю вам о ней, у ней будет много таких целых дней, месяцев, годов: это будет, когда подрастут ее дети, и она будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.
Таков был рассказ приятеля моего, старого смотрителя, рассказ, неоднократно прерываемый слезами, которые живописно отирал он своею полою, как усердный Терентьич в прекрасной балладе Дмитриева. Слезы
сии отчасти возбуждаемы были пуншем, коего вытянул он пять стаканов в продолжение своего повествования; но как бы то
ни было, они сильно тронули мое сердце.
С ним расставшись, долго не мог я забыть старого смотрителя, долго думал я о бедной Дуне…
Началась обедня, домашние певчие пели на крылосе, Кирила Петрович сам подтягивал, молился, не смотря
ни направо,
ни налево, и
с гордым смирением поклонился в землю, когда дьякон громогласно упомянул и о зиждителе храма
сего.
Из коего дела видно: означенный генерал-аншеф Троекуров прошлого 18… года июня 9 дня взошел в
сей суд
с прошением в том, что покойный его отец, коллежский асессор и кавалер Петр Ефимов сын Троекуров в 17… году августа 14 дня, служивший в то время в ** наместническом правлении провинциальным секретарем, купил из дворян у канцеляриста Фадея Егорова сына Спицына имение, состоящее ** округи в помянутом сельце Кистеневке (которое селение тогда по ** ревизии называлось Кистеневскими выселками), всего значащихся по 4-й ревизии мужеска пола ** душ со всем их крестьянским имуществом, усадьбою,
с пашенною и непашенною землею, лесами, сенными покосы, рыбными ловли по речке, называемой Кистеневке, и со всеми принадлежащими к оному имению угодьями и господским деревянным домом, и словом все без остатка, что ему после отца его, из дворян урядника Егора Терентьева сына Спицына по наследству досталось и во владении его было, не оставляя из людей
ни единыя души, а из земли
ни единого четверика, ценою за 2500 р., на что и купчая в тот же день в ** палате суда и расправы совершена, и отец его тогда же августа в 26-й день ** земским судом введен был во владение и учинен за него отказ.
Ни вас, друзья мои,
ни того ясного, славного времени я не дам в обиду; я об нем вспоминаю более чем
с любовью, — чуть ли не
с завистью. Мы не были похожи на изнуренных монахов Зурбарана, мы не плакали о грехах мира
сего — мы только сочувствовали его страданиям и
с улыбкой были готовы кой на что, не наводя тоски предвкушением своей будущей жертвы. Вечно угрюмые постники мне всегда подозрительны; если они не притворяются, у них или ум, или желудок расстроен.
Возле пристани по берегу, по-видимому без дела, бродило
с полсотни каторжных: одни в халатах, другие в куртках или пиджаках из серого сукна. При моем появлении вся полсотня сняла шапки — такой чести до
сих пор, вероятно, не удостоивался еще
ни один литератор. На берегу стояла чья-то лошадь, запряженная в безрессорную линейку. Каторжные взвалили мой багаж на линейку, человек
с черною бородой, в пиджаке и в рубахе навыпуск, сел на козлы. Мы поехали.
Не нашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я не хотел быть
ни сообщником в их казни, ниже оной свидетелем; подал прошение об отставке и, получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния и услаждать мою скуку обхождением
с друзьями. — Сказав
сие, мы рассталися и поехали всяк в свою сторону.
Сказав таким образом о заблуждениях и о продерзостях людей наглых и злодеев, желая, елико нам возможно, пособием господним, о котором дело здесь, предупредить и наложить узду всем и каждому, церковным и светским нашей области подданным и вне пределов оныя торгующим, какого бы они звания и состояния
ни были, —
сим каждому повелеваем, чтобы никакое сочинение, в какой бы науке, художестве или знании
ни было,
с греческого, латинского или другого языка переводимо не было на немецкий язык или уже переведенное,
с переменою токмо заглавия или чего другого, не было раздаваемо или продаваемо явно или скрытно, прямо или посторонним образом, если до печатания или после печатания до издания в свет не будет иметь отверстого дозволения на печатание или издание в свет от любезных нам светлейших и благородных докторов и магистров университетских, а именно: во граде нашем Майнце — от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословии, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности, избранных для
сего в городе нашем Ерфурте докторов и магистров.
До
сих пор он в молчании слушал споривших и не ввязывался в разговор; часто от души смеялся вслед за всеобщими взрывами смеха. Видно было, что он ужасно рад тому, что так весело, так шумно; даже тому, что они так много пьют. Может быть, он и
ни слова бы не сказал в целый вечер, но вдруг как-то вздумал заговорить. Заговорил же
с чрезвычайною серьезностию, так что все вдруг обратились к нему
с любопытством.
Так и поступим мы при дальнейшем разъяснении теперешней катастрофы
с генералом; ибо, как мы
ни бились, а поставлены в решительную необходимость уделить и этому второстепенному лицу нашего рассказа несколько более внимания и места, чем до
сих пор предполагали.
Но согласись, милый друг, согласись сам, какова вдруг загадка и какова досада слышать, когда вдруг этот хладнокровный бесенок (потому что она стояла пред матерью
с видом глубочайшего презрения ко всем нашим вопросам, а к моим преимущественно, потому что я, черт возьми, сглупил, вздумал было строгость показать, так как я глава семейства, — ну, и сглупил), этот хладнокровный бесенок так вдруг и объявляет
с усмешкой, что эта «помешанная» (так она выразилась, и мне странно, что она в одно слово
с тобой: «Разве вы не могли, говорит, до
сих пор догадаться»), что эта помешанная «забрала себе в голову во что бы то
ни стало меня замуж за князя Льва Николаича выдать, а для того Евгения Павлыча из дому от нас выживает…»; только и сказала; никакого больше объяснения не дала, хохочет себе, а мы рот разинули, хлопнула дверью и вышла.
Но — чудное дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в то же время патриотом, по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию знал плохо, не придерживался
ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая, вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «
сие не согласуется
с самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез
с собою несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
В одно и то же время, как тебе, писал и Горбачевскому — до
сих пор от него
ни слуху
ни духу. Видно, опять надобно будет ждать серебрянку, [Серебрянка — обоз
с серебряной рудой из Нерчинска а Петербург.] чтоб получить от него весточку. Странно только то, что он при такой лени черкнуть слово всякий раз жалуется, что все его забыли и считает всех перед ним виноватыми. Оригинал — да и только! — Распеки его при случае.
Сегодня откликаю тебе, любезный друг Николай, на твой листок от 2 марта, который привез мне 22-го числа Зиночкин жених. Он пробыл
с нами 12 часов: это много для курьера и жениха, но мало для нас, которые на лету ловили добрых людей. Странное дело — ты до
сих пор
ни слова не говоришь на письма
с Кобелевой…
Ты напрасно говоришь, что я 25 лет ничего об тебе не слыхал. Наш директор писал мне о всех лицейских. Он постоянно говорил, что особенного происходило в нашем первом выпуске, — об иных я и в газетах читал. Не знаю, лучше ли тебе в Балтийском море, но очень рад, что ты
с моими. Вообще не очень хорошо понимаю, что у вас там делается, и это естественно. В России меньше всего знают, что в ней происходит. До
сих пор еще не убеждаются, что гласность есть ручательство для общества, в каком бы составе оно
ни было.
Я очень знаю, что надобно действовать, но это время, как ты видела, я просто
ни на что не годен. Он со мной поживет, потом поступит к Циммерману в Москве. Это заведение лучшее во всех отношениях, и там он может остаться до самого университета. Я уже вошел в переговоры
с Циммерманом, но надобно еще самому
с ним познакомиться, все высмотреть. Авось бог поможет как-нибудь распустить крылья, которые до
сих пор подрезаны…
Черевин, бедный, все еще нехорош — ждет денег от Семенова, а тот до
сих пор
ни слова к нему не пишет… N-ские очень милы в своем роде, мы иногда собираемся и вспоминаем старину при звуках гитары
с волшебным пением Яковлева, который все-таки не умеет себя представить.
— Нет, не то что не привык, а просто у него голова мутна: напичкает в бумагу и того и
сего, а что сказать надобно, того не скажет, и при этом самолюбия громаднейшего; не только уж из своих подчиненных
ни с кем не советуется, но даже когда я ему начну говорить, что это не так, он отвечает мне на это грубостями.
— Не знаю-с! — вмешался в их разговор Евгений Петрович, благоговейно поднимая вверх свои глаза, уже наполнившиеся слезами. — Кланяться ли нам надо или даже ругнуть нас следует, но знаю только одно, что никто из нас, там бывших,
ни жив остаться,
ни домой вернуться не думал, — а потому никто никакой награды в жизни
сей не ожидал, а если и чаял ее, так в будущей!..
— А, так у него была и внучка! Ну, братец, чудак же она! Как глядит, как глядит! Просто говорю: еще бы ты минут пять не пришел, я бы здесь не высидел. Насилу отперла и до
сих пор
ни слова; просто жутко
с ней, на человеческое существо не похожа. Да как она здесь очутилась? А, понимаю, верно, к деду пришла, не зная, что он умер.
— Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! вы еще не отделенные-с! — объяснил он обязательно, — следственно, ежели какова пора
ни мера, как же я в
сем разе должен поступить? Ежели начальство ваше из-за пустяков утруждать — и вам конфуз, а мне-то и вдвое против того! Так вот, собственно, по этой самой причине, чтобы, значит, неприятного разговору промежду нас не было…
Иногда кажется: вот вопрос не от мира
сего, вот вопрос, который
ни с какой стороны не может прикасаться к насущным потребностям общества, — для чего же, дескать, говорить о таких вещах?
И ужаснее всего была мысль, что
ни один из офицеров, как до
сих пор и сам Ромашов, даже и не подозревает, что серые Хлебниковы
с их однообразно-покорными и обессмысленными лицами — на самом деле живые люди, а не механические величины, называемые ротой, батальоном, полком…
Вслед за
сим в мою комнату ввалилась фигура высокого роста, в дубленом овчинном полушубке и
с огромными седыми усами, опущенными вниз. Фигура говорила очень громким и выразительным басом, сопровождая свои речения приличными жестами. Знаков опьянения не замечалось
ни малейших.
— Да
ни то
ни се… Кажется, как будто… Вчера
с вечера, как почивать ложились, наказывали мне:"Смотри, Семен, ежели ночью от князя курьер — сейчас же меня разбуди!"И нынче, как встали, первым делом:"Приезжал курьер?"–"Никак нет, ваше-ство!"–"Ах, чтоб вас!.."
Офицер был ранен 10 мая осколком в голову, на которой еще до
сих пор он носил повязку, и теперь, чувствуя себя уже
с неделю совершенно здоровым, из Симферопольского госпиталя ехал к полку, который стоял где-то там, откуда слышались выстрелы, — но в самом ли Севастополе, на Северной или на Инкермане, он еще
ни от кого не мог узнать хорошенько.
Он до
сих пор не мог
ни понять,
ни забыть спокойных деловых слов Юленьки в момент расставания, там, в Химках, в канареечном уголку между шкафом и пианино, где они так часто и так подолгу целовались и откуда выходили потом
с красными пятнами на лицах,
с блестящими глазами,
с порывистым дыханием,
с кружащейся головой и
с растрепанными волосами.