Неточные совпадения
Стародум. Они в руках государя. Как скоро все видят, что без благонравия
никто не может
выйти в люди; что ни подлой выслугой и ни за какие деньги нельзя купить того, чем награждается заслуга; что люди выбираются для мест, а не места похищаются людьми, — тогда всякий находит свою выгоду быть благонравным и всякий хорош становится.
Что из него должен во всяком случае образоваться законодатель, — в этом
никто не сомневался; вопрос заключался только в том, какого сорта
выйдет этот законодатель, то есть напомнит ли он собой глубокомыслие и административную прозорливость Ликурга или просто будет тверд, как Дракон.
Слобода смолкла, но
никто не
выходил."Чаяли стрельцы, — говорит летописец, — что новое сие изобретение (то есть усмирение посредством ломки домов), подобно всем прочим, одно мечтание представляет, но недолго пришлось им в сей сладкой надежде себя утешать".
Никто, однако ж, на клич не спешил; одни не
выходили вперед, потому что были изнежены и знали, что порубление пальца сопряжено с болью; другие не
выходили по недоразумению: не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их не сочли за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
— По делом за то, что всё это было притворство, потому что это всё выдуманное, а не от сердца. Какое мне дело было до чужого человека? И вот
вышло, что я причиной ссоры и что я делала то, чего меня
никто не просил. Оттого что всё притворство! притворство! притворство!…
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская
выйдет за Брентельна.
Никто этому верить не хотел, а так
вышло. И она — на твоей стороне.
Поняв чувства барина, Корней попросил приказчика прийти в другой раз. Оставшись опять один, Алексей Александрович понял, что он не в силах более выдерживать роль твердости и спокойствия. Он велел отложить дожидавшуюся карету,
никого не велел принимать и не
вышел обедать.
― У нас идут переговоры с ее мужем о разводе. И он согласен; но тут есть затруднения относительно сына, и дело это, которое должно было кончиться давно уже, вот тянется три месяца. Как только будет развод, она
выйдет за Вронского. Как это глупо, этот старый обычай кружения, «Исаия ликуй», в который
никто не верит и который мешает счастью людей! ― вставил Степан Аркадьич. ― Ну, и тогда их положение будет определенно, как мое, как твое.
Обед был накрыт на четырех. Все уже собрались, чтобы
выйти в маленькую столовую, как приехал Тушкевич с поручением к Анне от княгини Бетси. Княгиня Бетси просила извинить, что она не приехала проститься; она нездорова, но просила Анну приехать к ней между половиной седьмого и девятью часами. Вронский взглянул на Анну при этом определении времени, показывавшем, что были приняты меры, чтоб она
никого не встретила; но Анна как будто не заметила этого.
— Солдат! — презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне. — Вот судите, Марья Ефимовна: впустил,
никому не сказал, — обратился к ней Корней. — Алексей Александрович сейчас
выйдут, пойдут в детскую.
Левин Взял косу и стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и веселые косцы
выходили один зa другим на дорогу и, посмеиваясь, здоровались с барином. Они все глядели на него, но
никто ничего не говорил до тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безбородым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
— Звонят.
Выходит девушка, они дают письмо и уверяют девушку, что оба так влюблены, что сейчас умрут тут у двери. Девушка в недоумении ведет переговоры. Вдруг является господин с бакенбардами колбасиками, красный, как рак, объявляет, что в доме
никого не живет, кроме его жены, и выгоняет обоих.
Но как надо
выходить и выдавать замуж,
никто не знал.
Выходя от Алексея Александровича, доктор столкнулся на крыльце с хорошо знакомым ему Слюдиным, правителем дел Алексея Александровича. Они были товарищами по университету и, хотя редко встречались, уважали друг друга и были хорошие приятели, и оттого
никому, как Слюдину, доктор не высказал бы своего откровенного мнения о больном.
В гостиной
никого не было; из ее кабинета на звук его шагов
вышла акушерка в чепце с лиловыми лентами.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и
вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь,
никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, — а тут хоть бы
вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав
никому, отправился стрелять, — целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, — подумал я, — верно, между ними черная кошка проскочила!»
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою
вышел, начал так: — Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников
никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
Ноздрев был занят важным делом; целые четыре дня уже не
выходил он из комнаты, не впускал
никого и получал обед в окошко, — словом, даже исхудал и позеленел.
Они перешли через церковь, не замеченные
никем, и
вышли потом на площадь, бывшую перед нею.
Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленами; тут же, не
выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и
вышел из дворницкой;
никто не заметил!
А главное, об этом ни слова
никому не говорить, потому что бог знает еще что из этого
выйдет, а деньги поскорее под замок, и, уж конечно, самое лучшее во всем этом, что Федосья просидела в кухне, а главное, отнюдь, отнюдь, отнюдь не надо сообщать ничего этой пройдохе Ресслих и прочее и прочее.
Вожеватов. Выдать-то выдала, да надо их спросить, сладко ли им жить-то. Старшую увез какой-то горец, кавказский князек. Вот потеха-то была… Как увидал, затрясся, заплакал даже — так две недели и стоял подле нее, за кинжал держался да глазами сверкал, чтоб не подходил
никто. Женился и уехал, да, говорят, не довез до Кавказа-то, зарезал на дороге от ревности. Другая тоже за какого-то иностранца
вышла, а он после оказался совсем не иностранец, а шулер.
— Нет! — говорил он на следующий день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно; работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь отец мне твердит: «Мой кабинет к твоим услугам —
никто тебе мешать не будет»; а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а
выйдешь к ней — и сказать ей нечего.
— Попер, идол! — завистливо сказал хромой и вздохнул, почесывая подбородок. — А колокольчик-то этот около, слышь, семнадцати пудов, да — в лестницу нести. Тут, в округе, против этого кузнеца
никого нет. Он всех бьет. Пробовали и его, — его, конечно, массыей народа надобно бить — однакож и это не
вышло.
Бальзаминов. Что сон! Со мной наяву то было, что
никому ни в жизнь не приснится. У своей был… и у той был, что сваха-то говорила, у Белотеловой, я фамилию на воротах прочел, как
выходил оттуда; а туда через забор…
Никто не видал последних его минут, не слыхал предсмертного стона. Апоплексический удар повторился еще раз, спустя год, и опять миновал благополучно: только Илья Ильич стал бледен, слаб, мало ел, мало стал
выходить в садик и становился все молчаливее и задумчивее, иногда даже плакал. Он предчувствовал близкую смерть и боялся ее.
Стук ставни и завыванье ветра в трубе заставляли бледнеть и мужчин, и женщин, и детей.
Никто в Крещенье не
выйдет после десяти часов вечера один за ворота; всякий в ночь на Пасху побоится идти в конюшню, опасаясь застать там домового.
Пока лампа горит назначенный ей срок, вы от пяти до двенадцати не будете
выходить из дома, не будете
никого принимать и ни с кем не будете говорить.
Никто лучше его не был одет, и теперь еще, в старости, он дает законы вкуса портному; все на нем сидит отлично, ходит он бодро, благородно, говорит с уверенностью и никогда не
выходит из себя. Судит обо всем часто наперекор логике, но владеет софизмом с необыкновенною ловкостью.
Вон Алексея Петровича три губернатора гнали, именье было в опеке, дошло до того, что
никто взаймы не давал, хоть по миру ступай: а теперь выждал, вытерпел, раскаялся — какие были грехи — и
вышел в люди.
— В городе заметили, что у меня в доме неладно; видели, что вы ходили с Верой в саду, уходили к обрыву, сидели там на скамье, горячо говорили и уехали, а мы с ней были больны,
никого не принимали… вот откуда
вышла сплетня!
Про Веру сказали тоже, когда послали ее звать к чаю, что она не придет. А ужинать просила оставить ей, говоря, что пришлет, если захочет есть.
Никто не видал, как она
вышла, кроме Райского.
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы
выходить из моего круга, который я очертила около себя:
никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что
никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого
выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
—
Никто не боится! — сказала она,
выходя нехотя и стараясь не глядеть на Райского.
В итоге
выходило, что глуп только я, а более
никто.
Через две недели
вышел и я из полка: меня
никто не выгонял,
никто не приглашал
выйти, я выставил семейный предлог для отставки.
И я повернулся и
вышел. Мне
никто не сказал ни слова, даже князь; все только глядели. Князь мне передал потом, что я так побледнел, что он «просто струсил».
— Вот это письмо, — ответил я. — Объяснять считаю ненужным: оно идет от Крафта, а тому досталось от покойного Андроникова. По содержанию узнаете. Прибавлю, что
никто в целом мире не знает теперь об этом письме, кроме меня, потому что Крафт, передав мне вчера это письмо, только что я
вышел от него, застрелился…
Замечу, что во все эти два часа zero ни разу не
выходило, так что под конец
никто уже на zero и не ставил.
—
Никто ничего не знает,
никому из знакомых он не говорил и не мог сказать, — прервала меня Лиза, — а про Стебелькова этого я знаю только, что Стебельков его мучит и что Стебельков этот мог разве лишь догадаться… А о тебе я ему несколько раз говорила, и он вполне мне верил, что тебе ничего не известно, и вот только не знаю, почему и как это у вас вчера
вышло.
Она жила в этом доме совершенно отдельно, то есть хоть и в одном этаже и в одной квартире с Фанариотовыми, но в отдельных двух комнатах, так что, входя и
выходя, я, например, ни разу не встретил
никого из Фанариотовых.
Я после этого, естественно уверенный, что барыня дома, прошел в комнату и, не найдя
никого, стал ждать, полагая, что Татьяна Павловна сейчас
выйдет из спальни; иначе зачем бы впустила меня кухарка?
Вина в самом деле пока в этой стороне нет — непьющие этому рады: все, поневоле, ведут себя хорошо, не разоряются. И мы рады, что наше вино
вышло (разбилось на горе, говорят люди), только Петр Александрович жалобно по вечерам просит рюмку вина, жалуясь, что зябнет. Но без вина решительно лучше, нежели с ним: и люди наши трезвы, пьют себе чай, и, слава Богу,
никто не болен, даже чуть ли не здоровее.
— Да ведь я прочел ответы перед тем, как
выходить, — оправдывался старшина. —
Никто не возражал.
— Вот хорошо-то, что поймал тебя! А то
никого в городе нет. Ну, брат, а ты постарел, — говорил он,
выходя из пролетки и расправляя плечи. — Я только по походке и узнал тебя. Ну, что ж, обедаем вместе? Где у вас тут кормят порядочно?
— Не может того быть. Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с, почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмерно любите, а пуще всего в покойном довольстве жить и чтобы
никому не кланяться — это пуще всего-с. Не захотите вы жизнь навеки испортить, такой стыд на суде приняв. Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи
вышли, с одною с ними душой-с.
Монастырь он обошел кругом и через сосновую рощу прошел прямо в скит. Там ему отворили, хотя в этот час уже
никого не впускали. Сердце у него дрожало, когда он вошел в келью старца: «Зачем, зачем он
выходил, зачем тот послал его „в мир“? Здесь тишина, здесь святыня, а там — смущенье, там мрак, в котором сразу потеряешься и заблудишься…»
Опять-таки и то взямши, что
никто в наше время, не только вы-с, но и решительно
никто, начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, кроме разве какого-нибудь одного человека на всей земле, много двух, да и то, может, где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе, — то коли так-с, коли все остальные
выходят неверующие, то неужели же всех сих остальных, то есть население всей земли-с, кроме каких-нибудь тех двух пустынников, проклянет Господь и при милосердии своем, столь известном,
никому из них не простит?