Неточные совпадения
И
началась тут промеж глуповцев радость и бодренье великое. Все чувствовали, что тяжесть спала с сердец и что отныне ничего другого не остается, как благоденствовать. С бригадиром во главе двинулись граждане навстречу пожару,
в несколько часов сломали целую улицу
домов и окопали пожарище со стороны города глубокою канавой. На другой день пожар уничтожился сам собою вследствие недостатка питания.
В душе ее
в тот день, как она
в своем коричневом платье
в зале Арбатского
дома подошла к нему молча и отдалась ему, —
в душе ее
в этот день и час совершился полный разрыв со всею прежнею жизнью, и
началась совершенно другая, новая, совершенно неизвестная ей жизнь,
в действительности же продолжалась старая.
Фонари еще не зажигались, кое-где только
начинались освещаться окна
домов, а
в переулках и закоулках происходили сцены и разговоры, неразлучные с этим временем во всех городах, где много солдат, извозчиков, работников и особенного рода существ,
в виде дам
в красных шалях и башмаках без чулок, которые, как летучие мыши, шныряют по перекресткам.
Светлица была убрана во вкусе того времени, о котором живые намеки остались только
в песнях да
в народных
домах, уже не поющихся более на Украйне бородатыми старцами-слепцами
в сопровождении тихого треньканья бандуры,
в виду обступившего народа; во вкусе того бранного, трудного времени, когда
начались разыгрываться схватки и битвы на Украйне за унию.
Дома Самгин заказал самовар, вина, взял горячую ванну, но это мало помогло ему, а только ослабило. Накинув пальто, он сел пить чай. Болела голова,
начинался насморк, и режущая сухость
в глазах заставляла закрывать их. Тогда из тьмы являлось голое лицо, масляный череп, и
в ушах шумел тяжелый голос...
Он заставил себя еще подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно.
В том, что она сделала, не было,
в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее.
Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал
дома.
Все это разрешилось обильным поносом, Самгин испугался, что
начинается дизентерия, пять дней лежал
в железнодорожной больнице какой-то станции, а возвратясь
в Петроград, несколько недель не выходил из
дома.
Обломов
дома нашел еще письмо от Штольца, которое
начиналось и кончалось словами: «Теперь или никогда!», потом было исполнено упреков
в неподвижности, потом приглашение приехать непременно
в Швейцарию, куда собирался Штольц, и, наконец,
в Италию.
Не дай Бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо, разом привести
в порядок! Бедам и убыткам не бывает конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись
в дом, нанесет столько вреда.
Начиналась ломка, паденье разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и с проклятиями.
Поэма минует, и
начнется строгая история: палата, потом поездка
в Обломовку, постройка
дома, заклад
в совет, проведение дороги, нескончаемый разбор дел с мужиками, порядок работ, жнитво, умолот, щелканье счетов, заботливое лицо приказчика, дворянские выборы, заседание
в суде.
Тем не менее
в доме от нее
начался было чуть не маленький ад.
В десять часов я намеревался отправиться к Стебелькову, и пешком. Матвея я отправил домой, только что тот явился. Пока пил кофей, старался обдуматься. Почему-то я был доволен; вникнув мгновенно
в себя, догадался, что доволен, главное, тем, что «буду сегодня
в доме князя Николая Ивановича». Но день этот
в жизни моей был роковой и неожиданный и как раз
начался сюрпризом.
Мало того, что всё осталось по-прежнему,
в доме началась усиленная работа: проветривания, развешивания и выбивания всяких шерстяных и меховых вещей,
в которой принимали участие и дворник, и его помощник, и кухарка, и сам Корней.
Через неделю
началась правильная отсылка намолотой муки
в Узел,
в главный склад при приваловском
доме.
Тут
начались расспросы именно из таких, на которые Смердяков сейчас жаловался Ивану Федоровичу, то есть все насчет ожидаемой посетительницы, и мы эти расспросы здесь опустим. Чрез полчаса
дом был заперт, и помешанный старикашка похаживал один по комнатам,
в трепетном ожидании, что вот-вот раздадутся пять условных стуков, изредка заглядывая
в темные окна и ничего
в них не видя, кроме ночи.
Офицер, чтоб не компрометировать девушку, как только
началась тревога, перелез забор и спрятался
в сарае соседнего
дома, выжидая минуты, чтоб выйти.
Гонения
начались скоро. Представление о детях было написано так, что отказ был неминуем. Хозяин
дома, лавочники требовали с особенной настойчивостью уплаты. Бог знает что можно было еще ожидать; шутить с человеком, уморившим Петровского
в сумасшедшем
доме, не следовало.
Перед
домом, за небольшим полем,
начинался темный строевой лес, через него шел просек
в Звенигород; по другую сторону тянулась селом и пропадала во ржи пыльная, тонкая тесемка проселочной дороги, выходившей через майковскую фабрику — на Можайку.
Но положение поистине делалось страшным, когда у матери
начинался пьяный запой.
Дом наполнялся бессмысленным гвалтом, проникавшим во все углы; обезумевшая мать врывалась
в комнату больной дочери и бросала
в упор один и тот же страшный вопрос...
Сряду три дня матушка ездит с сестрицей по вечерам, и всякий раз «он» тут как тут. Самоуверенный, наглый. Бурные сцены сделались как бы обязательными и разыгрываются,
начинаясь в возке и кончаясь
дома. Но ни угрозы, ни убеждения — ничто не действует на «взбеленившуюся Надёху». Она точно с цепи сорвалась.
Рождественское утро
начиналось спозаранку.
В шесть часов, еще далеко до свету, весь
дом был
в движении; всем хотелось поскорее «отмолиться», чтобы разговеться. Обедня
начиналась ровно
в семь часов и служилась наскоро, потому что священнику, независимо от поздравления помещиков, предстояло обойти до обеда «со святом» все село. Церковь, разумеется, была до тесноты наполнена молящимися.
Из маленьких ресторанов была интересна на Кузнецком мосту
в подвале
дома Тверского подворья «Венеция». Там
в отдельном зальце с запиравшеюся дверью собирались деды нашей революции. И удобнее места не было:
в одиннадцать часов ресторан запирался, публика расходилась — и тут-то и
начинались дружеские беседы
в этом небольшом с завешенными окнами зале.
А Владимирка
начинается за Рогожской, и поколениями видели рогожские обитатели по нескольку раз
в год эти ужасные шеренги, мимо их
домов проходившие. Видели детьми впервые, а потом седыми стариками и старухами все ту же картину, слышали...
Они являются сюда для свидания с «играющими» и «жучками» — завсегдатаями ипподромов, чтобы получить от них отметки, на какую лошадь можно выиграть. «Жучки» их сводят с шулерами, и
начинается вербовка
в игорные
дома.
Навели на скрытую водой глубокую рытвину: лошади сразу по брюхо, а карета набок. Народ сбежался —
началась торговля, и «молодые» заплатили полсотни рублей за выгрузку кареты и по десять рублей за то, что перенесли «молодых» на руках
в дом дяди.
И вот, когда полиция после полуночи окружила однажды
дом для облавы и заняла входы,
в это время возвращавшиеся с ночной добычи «иваны» заметили неладное, собрались
в отряды и ждали
в засаде. Когда полиция начала врываться
в дом, они, вооруженные, бросились сзади на полицию, и
началась свалка. Полиция, ворвавшаяся
в дом, встретила сопротивление портяночников изнутри и налет «Иванов» снаружи. Она позорно бежала, избитая и израненная, и надолго забыла о новой облаве.
В доме началась тревога, мать поднялась с постели, сняли из-за иконы и зажгли большую восковую свечу «грешницу».
Мало — помалу, однако, сближение
начиналось. Мальчик перестал опускать глаза, останавливался, как будто соблазняясь заговорить, или улыбался, проходя мимо нас. Наконец однажды, встретившись с нами за углом
дома, он поставил на землю грязное ведро, и мы вступили
в разговор.
Началось, разумеется, с вопросов об имени, «сколько тебе лет», «откуда приехал» и т. д. Мальчик спросил
в свою очередь, как нас зовут, и… попросил кусок хлеба.
Я вскочил на печь, забился
в угол, а
в доме снова
началась суетня, как на пожаре; волною бился
в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали дед и дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их
в печь, наливал воду
в чугуны и ходил по кухне, качая головою, точно астраханский верблюд.
Наконец она приобрела достаточно смелости, чтобы выступить
в открытую борьбу, и вот, по вечерам, между барским
домом и Иохимовой конюшней
началось странное состязание. Из затененного сарая с нависшею соломенною стрехой тихо вылетали переливчатые трели дудки, а навстречу им из открытых окон усадьбы, сверкавшей сквозь листву буков отражением лунного света, неслись певучие, полные аккорды фортепиано.
В комнате было тихо,
в доме тоже не
начиналось еще движение дня.
Мари была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно
начиналась чахотка, но она все ходила по
домам в тяжелую работу наниматься поденно, — полы мыла, белье, дворы обметала, скот убирала.
А Лаврецкий вернулся
в дом, вошел
в столовую, приблизился к фортепьяно и коснулся одной из клавиш: раздался слабый, но чистый звук и тайно задрожал у него
в сердце: этой нотой
начиналась та вдохновенная мелодия, которой, давно тому назад,
в ту же самую счастливую ночь, Лемм, покойный Лемм, привел его
в такой восторг.
Предварительно Петр Елисеич съездил на Самосадку, чтобы там приготовить все, а потом уже
начались серьезные сборы. Домнушка как-то выпросилась у своего солдата и прибежала
в господский
дом помогать «собираться». Она горько оплакивала уезжавших на Самосадку, точно провожала их на смерть. Из прежней прислуги у Мухина оставалась одна Катря, попрежнему «на горничном положении». Тишка поступал «
в молодцы» к Груздеву. Таисья, конечно, была тоже на месте действия и управлялась вместе с Домнушкой.
В доме начался ад. Людей разослали за докторами. Ольга Сергеевна то выла, то обмирала, то целовала мужнины руки, согревая их своим дыханием. Остальные все зауряд потеряли головы и суетились. По
дому только слышалось: «барина
в гостиной паралич ударил», «переставляется барин».
В восемь часов утра
начинался день
в этом
доме; летом он
начинался часом ранее.
В восемь часов Женни сходилась с отцом у утреннего чая, после которого старик тотчас уходил
в училище, а Женни заходила на кухню и через полчаса являлась снова
в зале. Здесь, под одним из двух окон, выходивших на берег речки, стоял ее рабочий столик красного дерева с зеленым тафтяным мешком для обрезков. За этим столиком проходили почти целые дни Женни.
Все, однако, были гораздо снисходительнее к Белоярцеву. Дело это замялось, и
в тот ненастный день, когда мы встречаем Розанова
в глухом переулке,
начался переезд
в общественный
дом, который положено было вперед называть «Domus Concordiae» (
Домом Согласия).
Начался городской выгон, на котором паслись коровы, дощатый тротуар вдоль забора, шаткие мостики через ручейки и канавы. Потом он свернул на Ямскую.
В доме Анны Марковны все окна были закрыты ставнями с вырезными посредине отверстиями
в форме сердец. Также быЛи закрыты и все остальные
дома безлюдной улицы, опустевшей точно после моровой язвы. Со стесненным сердцем Лихонин потянул рукоятку звонка.
Мать с бабушкой сидели на крыльце, и мы поехали
в совершенной тишине; все молчали, но только съехали со двора, как на всех экипажах
начался веселый говор, превратившийся потом
в громкую болтовню и хохот; когда же отъехали от
дому с версту, девушки и женщины запели песни, и сама тетушка им подтягивала.
Я думал, что мы уж никогда не поедем, как вдруг, о счастливый день! мать сказала мне, что мы едем завтра. Я чуть не сошел с ума от радости. Милая моя сестрица разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто еще не вставал, когда я уже был готов совсем. Но вот проснулись
в доме,
начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету, и, наконец, часов
в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко всему Сурка был с нами.
В половине июня
начались уже сильные жары; они составляли новое препятствие к моей охоте: мать боялась действия летних солнечных лучей, увидев же однажды, что шея у меня покраснела и покрылась маленькими пузыриками, как будто от шпанской мушки, что, конечно, произошло от солнца, она приказала, чтобы всегда
в десять часов утра я уже был
дома.
Чтобы рассеяться немного, он вышел из
дому, но нервное состояние все еще продолжалось
в нем: он никак не мог выкинуть из головы того, что там как-то шевелилось у него, росло, — и только, когда зашел
в трактир, выпил там рюмку водки, съел чего-то массу,
в нем поутихла его моральная деятельность и
началась понемногу жизнь материальная: вместо мозга стали работать брюшные нервы.
Начались сборы к переселению
в город, на Арбат, где у нас был
дом.
Наконец грозная минута настала: старик отчислен заштат. Приезжает молодой священник, для которого,
в свою очередь,
начинается сказка об изнурительном жизнестроительстве. На вырученные деньги за старый
дом заштатный священник ставит себе нечто вроде сторожки и удаляется
в нее, питаясь крохами, падающими со скудной трапезы своего заместителя, ежели последний, по доброте сердца или по добровольно принятому обязательству, соглашается что-нибудь уделить.
Случайно или не случайно, но с окончанием баттенберговских похождений затихли и европейские концерты. Визиты, встречи и совещания прекратились, и все разъехались по
домам.
Начинается зимняя работа; настает время собирать материалы и готовиться к концертам будущего лета. Так оно и пойдет колесом, покуда есть налицо человек (имярек), который держит всю Европу
в испуге и смуте. А исчезнет со сцены этот имярек, на месте его появится другой, третий.
Пусть примет он на веру слова"мальчика без штанов": у нас
дома занятнее, и с доверием возвратится
в дом свой, чтобы занять соответствующее место
в представлении той загадочной драмы, о которой нельзя даже сказать,
началась она или нет.
— Нет, вы погодите, чем еще кончилось! — перебил князь. —
Начинается с того, что Сольфини бежит с первой станции. Проходит несколько времени — о нем ни слуху ни духу. Муж этой госпожи уезжает
в деревню; она остается одна… и тут различно рассказывают: одни — что будто бы Сольфини как из-под земли вырос и явился
в городе, подкупил людей и пробрался к ним
в дом; а другие говорят, что он писал к ней несколько писем, просил у ней свидания и будто бы она согласилась.
Уединенно пришлось ей сидеть
в своем замкоподобном губернаторском
доме, и общественное мнение явно уже склонилось
в пользу их врага, и
началось это с Полины, которая вдруг, ни с того ни с сего, найдена была превосходнейшей женщиной, на том основании, что при таком состоянии, нестарая еще женщина, она решительно не рядится, не хочет жить
в свете, а всю себя посвятила семейству; но что, собственно, делает она
в этой семейной жизни — никто этого не знал, и даже поговаривали, что вряд ли она согласно живет с мужем, но хвалили потому только, что надобно же было за что-нибудь похвалить.
Он не хотел войти
в дом, хотя вечер только что
начинался.
Но теперь он любит. Любит! — какое громадное, гордое, страшное, сладостное слово. Вот вся вселенная, как бесконечно большой глобус, и от него отрезан крошечный сегмент, ну, с
дом величиной. Этот жалкий отрезок и есть прежняя жизнь Александрова, неинтересная и тупая. «Но теперь
начинается новая жизнь
в бесконечности времени и пространства, вся наполненная славой, блеском, властью, подвигами, и все это вместе с моей горячей любовью я кладу к твоим ногам, о возлюбленная, о царица души моей».