Неточные совпадения
Молчи, солдатка-мать! //…………………………………
Выйдя на платформу, Вронский
молча, пропустив
мать, скрылся в отделении вагона.
Во время взрыва князя она
молчала; она чувствовала стыд за
мать и нежность к отцу за его сейчас же вернувшуюся доброту; но когда отец ушел, она собралась сделать главное, что было нужно, — итти к Кити и успокоить ее.
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити
молчала, не поднимая глаз. «Слава Богу, отказала», — подумала
мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная, боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к
матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела
молча у окна.
Дуня увидела наконец, что трудно лгать и выдумывать, и пришла к окончательному заключению, что лучше уж совершенно
молчать об известных пунктах; но все более и более становилось ясно до очевидности, что бедная
мать подозревает что-то ужасное.
«А ведь точно они боятся меня», — подумал сам про себя Раскольников, исподлобья глядя на
мать и сестру. Пульхерия Александровна действительно, чем больше
молчала, тем больше и робела.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к
матери и сестре, взял их обеих за руки и минуты две
молча всматривался то в ту, то в другую.
Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Сын растерянно гладил руку
матери и
молчал, не находя слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шепот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.
Он снова
молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о
матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
— Как хорошо, что ты не ригорист, — сказала
мать, помолчав. Клим тоже
молчал, не находя, о чем говорить с нею. Заговорила она негромко и, очевидно, думая о другом...
— Этого я, изредка, вижу. Ты что
молчишь? — спросила Марина Дуняшу, гладя ее туго причесанные волосы, — Дуняша прижалась к ней, точно подросток дочь к
матери. Марина снова начала допрашивать...
Маленький пианист в чесунчовой разлетайке был похож на нетопыря и
молчал, точно глухой, покачивая в такт словам женщин унылым носом своим. Самгин благосклонно пожал его горячую руку, было так хорошо видеть, что этот человек с лицом, неискусно вырезанным из желтой кости, совершенно не достоин красивой женщины, сидевшей рядом с ним. Когда Спивак и
мать обменялись десятком любезных фраз, Елизавета Львовна, вздохнув, сказала...
Вера Петровна
молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так
молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся —
мать еще стояла у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин почувствовал неприятный толчок в груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая...
Затем он принялся есть, глубоко обнажая крепкие зубы, прищуривая глаза от удовольствия насыщаться, сладостно вздыхая, урча и двигая ушами в четкой форме цифры 9.
Мать ела с таким же наслаждением, как доктор, так же много, но
молча, подтверждая речь доктора только кивками головы.
Он
молчал, пощипывая кустики усов, догадываясь, что это — предисловие к серьезной беседе, и — не ошибся. С простотою, почти грубоватой,
мать, глядя на него всегда спокойными глазами, сказала, что она видит его увлечение Лидией. Чувствуя, что он густо покраснел, Клим спросил, усмехаясь...
Молча сели за стол.
Мать, вздохнув, спросила...
Несколько секунд мужчина и женщина
молчали, переглядываясь, потом
мать указала Климу глазами на дверь; Клим ушел к себе смущенный, не понимая, как отнестись к этой сцене.
— Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже — парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо говорить словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, — покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея.
Мать озабоченно
молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее с возбужденным тоном Катина.
Мать крепко обняла его,
молча погладила щеку, поцеловала в лоб горячими губами.
Дома Клим сообщил
матери о том, что возвращается дядя, она
молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная
мать и ее гости: они шьют
молча; отец ходит
молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.
— Где ты пропадал? Где взял ружье? — засыпала
мать вопросами. — Что ж
молчишь?
Она опомнилась, но снова
Закрыла очи — и ни слова
Не говорит. Отец и
матьЕй сердце ищут успокоить,
Боязнь и горесть разогнать,
Тревогу смутных дум устроить…
Напрасно. Целые два дня,
То
молча плача, то стеня,
Мария не пила, не ела,
Шатаясь, бледная как тень,
Не зная сна. На третий день
Ее светлица опустела.
— Это мой другой страшный грех! — перебила ее Татьяна Марковна, — я
молчала и не отвела тебя… от обрыва!
Мать твоя из гроба достает меня за это; я чувствую — она все снится мне… Она теперь тут, между нас… Прости меня и ты, покойница! — говорила старуха, дико озираясь вокруг и простирая руку к небу. У Веры пробежала дрожь по телу. — Прости и ты, Вера, — простите обе!.. Будем молиться!..
«Ишь ведь! снести его к
матери; чего он тут на фабрике шлялся?» Два дня потом
молчал и опять спросил: «А что мальчик?» А с мальчиком вышло худо: заболел, у
матери в угле лежит, та и место по тому случаю у чиновников бросила, и вышло у него воспаление в легких.
Ждал было он, что
мать пойдет жаловаться, и, возгордясь,
молчал; только где уж, не посмела
мать жаловаться.
Но, чтобы обратиться к нашему, то замечу про
мать твою, что она ведь не все
молчит; твоя
мать иногда и скажет, но скажет так, что ты прямо увидишь, что только время потерял говоривши, хотя бы даже пять лет перед тем постепенно ее приготовлял.
Я слышал от развратных людей, что весьма часто мужчина, с женщиной сходясь, начинает совершенно
молча, что, конечно, верх чудовищности и тошноты; тем не менее Версилов, если б и хотел, то не мог бы, кажется, иначе начать с моею
матерью.
— Мы все наши двадцать лет, с твоею
матерью, совершенно прожили
молча, — начал он свою болтовню (в высшей степени выделанно и ненатурально), — и все, что было у нас, так и произошло
молча.
Антонида Ивановна
молча улыбнулась той же улыбкой, с какой относилась всегда Агриппина Филипьевна к своему Nicolas, и, кивнув слегка головой, скрылась в дверях. «Она очень походит на
мать», — подумал Привалов. Половодов рядом с женой показался еще суше и безжизненнее, точно вяленая рыба.
Я, разумеется, не фискалил и приказал всем
молчать, чтобы не дошло до начальства, даже
матери сказал, только когда все зажило, да и ранка была пустая, царапина.
— Нейдут из тебя слова-то. Хорошо им жить? — спрашиваю; хороши они? — спрашиваю; такой хотела бы быть, как они? —
Молчишь! рыло-то воротишь! — Слушай же ты, Верка, что я скажу. Ты ученая — на мои воровские деньги учена. Ты об добром думаешь, а как бы я не злая была, так бы ты и не знала, что такое добром называется. Понимаешь? Все от меня, моя ты дочь, понимаешь? Я тебе
мать.
— Что, моя милая, насмотрелась, какая ты у доброй-то
матери была? — говорит прежняя, настоящая Марья Алексевна. — Хорошо я колдовать умею? Аль не угадала? Что
молчишь? Язык-то есть? Да я из тебя слова-то выжму: вишь ты, нейдут с языка-то! По магазинам ходила?
Отец был, по тогдашнему времени, порядочно образован;
мать — круглая невежда; отец вовсе не имел практического смысла и любил разводить на бобах,
мать, напротив того, необыкновенно цепко хваталась за деловую сторону жизни, никогда вслух не загадывала, а действовала
молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда как
мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту.
Тот вошел, как всегда угрюмый, но смуглое лицо его было спокойно. Капитан пощелкал несколько минут на счетах и затем протянул Ивану заработанные деньги. Тот взял, не интересуясь подробностями расчета, и
молча вышел. Очевидно, оба понимали друг друга…
Матери после этого случая на некоторое время запретили нам участвовать в возке снопов. Предлог был — дикость капитанских лошадей. Но чувствовалось не одно это.
Мать явилась вскоре после того, как дед поселился в подвале, бледная, похудевшая, с огромными глазами и горячим, удивленным блеском в них. Она всё как-то присматривалась, точно впервые видела отца,
мать и меня, — присматривалась и
молчала, а вотчим неустанно расхаживал по комнате, насвистывая тихонько, покашливая, заложив руки за спину, играя пальцами.
Пришла
мать, от ее красной одежды в кухне стало светлее, она сидела на лавке у стола, дед и бабушка — по бокам ее, широкие рукава ее платья лежали у них на плечах, она тихонько и серьезно рассказывала что-то, а они слушали ее
молча, не перебивая. Теперь они оба стали маленькие, и казалось, что она —
мать им.
Несколько секунд оба
молчали,
мать закашлялась, говоря...
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то —
молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном
матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что
мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка?
Дед с
матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними
молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Но главное, что угнетало меня, — я видел, чувствовал, как тяжело
матери жить в доме деда; она всё более хмурилась, смотрела на всех чужими глазами, она подолгу
молча сидела у окна в сад и как-то выцветала вся.
Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё
молчит,
мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, — вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.
Над водою — серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только
мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время
молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.
Он тихо сказал: «Сумасшедшая дочь!» —
И вышел:
молчали уныло
И братья, и
мать…
Она проговорила это, не отрываясь от работы и, казалось, в самом деле спокойно. Ганя был удивлен, но осторожно
молчал и глядел на
мать, выжидая, чтоб она высказалась яснее. Домашние сцены уж слишком дорого ему стоили. Нина Александровна заметила эту осторожность и с горькою улыбкой прибавила...
Варя воротилась в комнату и
молча подала
матери портрет Настасьи Филипповны. Нина Александровна вздрогнула и сначала как бы с испугом, а потом с подавляющим горьким ощущением рассматривала его некоторое время. Наконец вопросительно поглядела на Варю.
—
Молчи, Марья! — окликнула ее
мать. — Ты бы вот завела своего мужика да и мудрила над ним… Не больно-то много ноне с зятя возьмешь, а наш Прокопий воды не замутит.
—
Молчи! — крикнула
мать. — Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать… Перебьемся как-нибудь. Напринималась Татьяна горя через число: можно бы и пожалеть.
Избы стояли без дворов: с улицы прямо ступай на крыльцо. Поставлены они были по-старинному: срубы высокие, коньки крутые, оконца маленькие. Скоро вышла и сама
мать Енафа, приземистая и толстая старуха. Она остановилась на крыльце и
молча смотрела на сани.