Неточные совпадения
Анна Андреевна. У тебя вечно какой-то сквозной
ветер разгуливает в голове; ты берешь пример с дочерей Ляпкина-Тяпкина. Что тебе глядеть на них? не нужно тебе глядеть на них. Тебе есть примеры другие — перед тобою
мать твоя. Вот каким примерам ты должна следовать.
Не
ветры веют буйные,
Не мать-земля колышется —
Шумит, поет, ругается,
Качается, валяется,
Дерется и целуется
У праздника народ!
Крестьянам показалося,
Как вышли на пригорочек,
Что все село шатается,
Что даже церковь старую
С высокой колокольнею
Шатнуло раз-другой! —
Тут трезвому, что голому,
Неловко… Наши странники
Прошлись еще по площади
И к вечеру покинули
Бурливое село…
В день похорон с утра подул сильный
ветер и как раз на восток, в направлении кладбища. Он толкал людей в спины, мешал шагать женщинам, поддувая юбки, путал прически мужчин, забрасывая волосы с затылков на лбы и щеки. Пение хора он относил вперед процессии, и Самгин, ведя Варвару под руку, шагая сзади Спивак и
матери, слышал только приглушенный крик...
— Это все равно… Объявили несостоятельным и назначили конкурс, а поверенным конкурсного управления определили Половодова. Впрочем, это случилось недавно… Он меня и смазал для первого раза. Говоря проще, мне отказали от места, а управителем Шатровских заводов назначили какого-то Павла Андреича Кочнева, то есть не какого-то, а родственника Половодова. Он женат на Шпигель, родной сестре
матери Веревкина. Теперь понял, откуда
ветер дует?
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников. Сестры Линдгорст с отцом и
матерью тоже были в процессии. Два ксендза в белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные песни, холодный
ветер разносил их высокие голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо с закрытыми глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
В особенно погожие дни являются горожане и горожанки. Порой приходит с сестрой и
матерью она, кумир многих сердец, усиленно бьющихся под серыми шинелями. В том числе — увы! — и моего бедного современника… Ей взапуски подают кресло. Счастливейший выхватывает кресло из толпы соперников… Усиленный бег, визг полозьев, морозный
ветер с легким запахом духов, а впереди головка, уткнувшаяся в муфту от мороза и от страха… Огромный пруд кажется таким маленьким и тесным… Вот уже берег…
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке.
Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний
ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Мать вела его за руку. Рядом на своих костылях шел дядя Максим, и все они направлялись к береговому холмику, который достаточно уже высушили солнце и
ветер. Он зеленел густой муравой, и с него открывался вид на далекое пространство.
Яркий день ударил по глазам
матери и Максима. Солнечные лучи согревали их лица, весенний
ветер, как будто взмахивая невидимыми крыльями, сгонял эту теплоту, заменяя ее свежею прохладой. В воздухе носилось что-то опьяняющее до неги, до истомы.
Невозможно стало для меня все это слышать и не видеть, и с помощью отца, слез и горячих убеждений выпросил я позволенье у
матери, одевшись тепло, потому что дул сырой и пронзительный
ветер, посидеть на крылечке, выходившем в сад, прямо над Бугурусланом.
Гребцы работали с необыкновенным усилием, лодка летела; но едва мы, достигнув середины Волги, вышли из-под защиты горы, подул сильный
ветер, страшные волны встретили нас, и лодка начала то подыматься носом кверху, то опускаться кормою вниз; я вскрикнул, бросился к
матери, прижался к ней и зажмурил глаза.
День становился все более ясным, облака уходили, гонимые
ветром.
Мать собирала посуду для чая и, покачивая головой, думала о том, как все странно: шутят они оба, улыбаются в это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что? И ей самой почему-то спокойно, почти радостно.
Когда они ушли, стало слышно, как шуршат тараканы,
ветер возится по крыше и стучит заслонкой трубы, мелкий дождь монотонно бьется в окно. Татьяна приготовляла постель для
матери, стаскивая с печи и с полатей одежду и укладывая ее на лавке.
— Горит, как восковая свечечка на
ветру! — проводила его
мать тихими словами, встала и вышла на кухню, начала одеваться.
Ветер кружился, метался, точно радуясь чему-то, и доносил до слуха женщины разорванные, спутанные крики, свист… Эта сумятица радовала ее,
мать зашагала быстрее, думая...
Пришли на кладбище и долго кружились там по узким дорожкам среди могил, пока не вышли на открытое пространство, усеянное низенькими белыми крестами. Столпились около могилы и замолчали. Суровое молчание живых среди могил обещало что-то страшное, от чего сердце
матери вздрогнуло и замерло в ожидании. Между крестов свистел и выл
ветер, на крышке гроба печально трепетали измятые цветы…
На рассвете
мать тряслась в почтовой бричке по размытой осенним дождем дороге. Дул сырой
ветер, летели брызги грязи, а ямщик, сидя на облучке вполоборота к ней, задумчиво и гнусаво жаловался...
Через час
мать была в поле за тюрьмой. Резкий
ветер летал вокруг нее, раздувал платье, бился о мерзлую землю, раскачивал ветхий забор огорода, мимо которого шла она, и с размаху ударялся о невысокую стену тюрьмы. Опрокинувшись за стену, взметал со двора чьи-то крики, разбрасывал их по воздуху, уносил в небо. Там быстро бежали облака, открывая маленькие просветы в синюю высоту.
Несмотря на свои четыре года, она ходила еще плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь, как былинка: руки ее были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой шее, как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне мою
мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и
ветер шевелил ее белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слезы подступали к глазам.
О, как мила она,
Елизавета Тушина,
Когда с родственником на дамском седле летает,
А локон ее с
ветрами играет,
Или когда с
матерью в церкви падает ниц,
И зрится румянец благоговейных лиц!
Тогда брачных и законных наслаждений желаю
И вслед ей, вместе с
матерью, слезу посылаю.
Малюта вышел. Оставшись один, Максим задумался. Все было тихо в доме; лишь на дворе гроза шумела да время от времени
ветер, ворвавшись в окно, качал цепи и кандалы, висевшие на стене, и они, ударяя одна о другую, звенели зловещим железным звоном. Максим подошел к лестнице, которая вела в верхнее жилье, к его
матери. Он наклонился и стал прислушиваться. Все молчало в верхнем жилье. Максим тихонько взошел по крутым ступеням и остановился перед дверью, за которою покоилась
мать его.
Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о
матери сырой дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без
ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал
ветру отдать поклон
матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум; но голос говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу и часто, в минуту грусти, приходила бы на память…
Вот Стрибожьи вылетели внуки —
Зашумели
ветры у реки,
И взметнули вражеские луки
Тучу стрел на русские полки.
Стоном стонет мать-земля сырая,
Мутно реки быстрые текут,
Пыль несется, поле покрывая.
Стяги плещут: половцы идут!
С Дона, с моря с криками и с воем
Валит враг, но, полон ратных сил,
Русский стан сомкнулся перед боем
Щит к щиту — и степь загородил.
— Ах, да, конечно! — сказала
мать густым голосом, сырым, точно осенний
ветер.
Они смотрели друг на друга в упор, и Лунёв почувствовал, что в груди у него что-то растёт — тяжёлое, страшное. Быстро повернувшись к двери, он вышел вон и на улице, охваченный холодным
ветром, почувствовал, что тело его всё в поту. Через полчаса он был у Олимпиады. Она сама отперла ему дверь, увидав из окна, что он подъехал к дому, и встретила его с радостью
матери. Лицо у неё было бледное, а глаза увеличились и смотрели беспокойно.
— Наконец,
мать моя! — сказала графиня. — Что за наряды! Зачем это?.. кого прельщать?.. А какова погода? — кажется,
ветер.
Крепостные люди его, Персидский и Иванов, обокрали старика, бежали от него и явились в Москву с изветом, что Безобразов — 1) имел сношения с Шакловитым, 2) на пути к Нижнему и в Нижнем призывал к себе разных ворожей и ведунов, из которых один «накупился напустить по
ветру тоску на царя Петра и
мать его, чтобы они сделались к Безобразову добры и воротили его в Москву».
И вдруг то необыкновенно хорошее, радостное и мирное, чего я не испытывал с самого детства, нахлынуло на меня вместе с сознанием, что я далек от смерти, что впереди еще целая жизнь, которую я, наверно, сумею повернуть по-своему (о! наверно сумею), и я, хотя с трудом, повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей
матери, когда в окно стучит
ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить
мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит, и, успокоенный, свертываешься калачиком и засыпаешь с отрадой в маленькой душе.
Я — не плакал, только — помню — точно ледяным
ветром охватило меня. Ночью, сидя на дворе, на поленнице дров, я почувствовал настойчивое желание рассказать кому-нибудь о бабушке, о том, какая она была сердечно-умная,
мать всем людям. Долго носил я в душе это тяжелое желание, но рассказать было некому, так оно, невысказанное, и перегорело.
В числе воспоминаний Пети остался также день похорон
матери. В последнее время он мало с ней виделся и потому отвык несколько: он жалел ее, однако ж, и плакал, — хотя, надо сказать, больше плакал от холода. Было суровое январское утро; с низменного пасмурного неба сыпался мелкий сухой снег; подгоняемый порывами
ветра, он колол лицо, как иголками, и волнами убегал по мерзлой дороге.
Глафира Фирсовна. Все на свете бывает. Вольный человек что
ветер, как его удержишь? Как бы на цепь их приковывать, другое дело. Да я так болтаю. Пируйте, пируйте, да и нас зовите. Чтой-то,
мать, стала я замечать за собой: меня около этого часу все как будто на пищу позывает.
(Комната в доме Марьи Дмитревны,
матери Владимира; зеленые обои. Столик и кресла. У окна Аннушка, старая служанка, шьет что-то. Слышен шум
ветра и дождя.)
Лизина
мать услышала о страшной смерти дочери своей, и кровь ее от ужаса охладела — глаза навек закрылись. — Хижина опустела. В ней воет
ветер, и суеверные поселяне, слыша по ночам сей шум, говорят: «Там стонет мертвец; там стонет бедная Лиза!»
Между станом и вратами Московскими возвышался холм; туда обращался взор Мирослава, как скоро порыв
ветра рассевал облака пыли: там стояла обыкновенно вместе с
матерью прелестная Ксения, уже страстная, чувствительная супруга…
В одно из воскресений, в конце июля, я пришел к Волчаниновым утром, часов в девять. Я ходил по парку, держась подальше от дома, и отыскивал белые грибы, которых в то лето было очень много, и ставил около них метки, чтобы потом подобрать их вместе с Женей. Дул теплый
ветер. Я видел, как Женя и ее
мать, обе в светлых праздничных платьях, прошли из церкви домой и Женя придерживала от
ветра шляпу. Потом я слышал, как на террасе пили чай.
Садится Орша на коня,
Дал знак рукой, гремя, звеня,
Средь вопля женщин и детей
Все повскакали на коней,
И каждый с знаменьем креста
За ним проехал в ворота;
Лишь он, безмолвный, не крестясь,
Как бусурман, татарский князь,
К своим приближась воротам,
Возвел глаза — не к небесам;
Возвел он их на терем тот,
Где прежде жил он без забот,
Где нынче
ветер лишь живет,
И где, качая изредка
Дверь без ключа и без замка,
Как
мать качает колыбель,
Поет гульливая метель!..
Несчастный! Может быть, слишком много нищих наползло сегодня из дальних кварталов, и они растревожили гнусавыми голосами нервы белоручек; может быть, много детей умерло, и
матери плачут слишком громко; может быть, просто горячий
ветер разнес по городу слухи и сплетни. Вот — вся твоя тоска.
— Будь, — говорю, — Марфушка, со мной откровенна; вот тебе клятва моя, я старик, имею сам детей, на
ветер слов говорить не стану: скажи мне только правду, я твой стыд девичий поберегу, даже
матери твоей не скажу ничего, а посоветую хорошее и дам тебе лекарства.
Ликовала Мать-Сыра Земля в счастье, в радости, чаяла, что Ярилиной любви ни конца ни края нет… Но по малом времени красно солнышко стало низиться, светлые дни укоротились, дунули
ветры холодные, замолкли птицы певчие, завыли звери дубравные, и вздрогнул от стужи царь и владыка всей твари дышащей и не дышащей…
Не ответила Аркадия, промолчала и
мать Никанора, слова не сказали и Дементий с работниками… Только пристальней прежнего стали они поглядывать на закрой неба [Закрой неба — нижний край видимого горизонта.], не увидят ли где хоть тоненькую струйку дыма… Нет, нигде не видно… А в воздухе тишь невозмутимая: пух вылетел из перины, когда грохнули ее белицы в повозку, и пушинки не летят в сторону, а тихо, плавно опускаются книзу. И по
ветру нельзя опознать, откуда и куда несется пожар.
Плачется Мать-Сыра Земля: «О ветре-ветрило!.. Зачем дышишь на меня постылою стужей?.. Око Ярилино — красное солнышко!.. Зачем греешь и светишь ты не по-прежнему?.. Разлюбил меня Ярило-бог — лишиться мне красоты своей, погибать моим детушкам, и опять мне во мраке и стуже лежать!.. И зачем узнавала я свет, зачем узнавала жизнь и любовь?.. Зачем спознавалась с лучами ясными, с поцелуями бога Ярилы горячими?..»
И отошел от земли бог Ярило… Понеслися
ветры буйные, застилали темными тучами око Ярилино — красное солнышко, нанесли снега белые, ровно в саван окутали в них Мать-Сыру Землю. Все застыло, все заснуло, не спал, не дремал один человек — у него был великий дар отца Ярилы, а с ним и свет и тепло…
Через четверть часа наш «счастливец поневоле», переодевшись в парадную форму, уже летел во весь дух в подбитой
ветром шинельке и с неуклюжим кивером на голове на Английский проспект, где в небольшой уютной квартирке третьего этажа жили самые дорогие для него на свете существа:
мать, старшая сестра Маруся, брат Костя, четырнадцатилетний гимназист, и ветхая старушка — няня Матрена с большим носом и крупной бородавкой на морщинистой и старчески румяной щеке.
Сухменная философия моя развеялась под свежим
ветром, которым нас охватило на днепровском пароме, и я вступил на киевский берег Днепра юношею и сыном моей родины и моей доброй
матери, которую так долго не видал, о которой некогда столь сильно тосковал и грустил и к ногам которой горел нетерпением теперь броситься и, обняв их, хоть умереть под ее покровом и при ее благословении.
— Restauratio est mater studiosoram [Ресторация —
мать студентов (лат.).], — рассмеялся учитель. Его маленькие хохлацкие глаза искрились и слезились против
ветра. — Автомедон, пошел! — крикнул он извозчику. — Pereat [Да погибнет (лат.).] классический обскурантизм!
Любовь к Лизе, как прилив и отлив моря, то набегала на его сердце бурными, кипучими волнами, то успокаивалась на мысли, что если она к нему равнодушна, так он пустит свои горячие надежды по
ветру и по-прежнему обратится к одним заботам о благосостоянии
матери и сестер.
Задвижка щелкнула, пахнул холодный
ветер, и Пашка, спотыкаясь, выбежал на двор. У него была одна мысль — бежать и бежать! Дороги он не знал, но был уверен, что если побежит, то непременно очутится дома у
матери. Ночь была пасмурная, но за облаками светила луна. Пашка побежал от крыльца прямо вперед, обогнул сарай и наткнулся на пустые кусты; постояв немного и подумав, он бросился назад к больнице, обежал ее и опять остановился в нерешимости: за больничным корпусом белели могильные кресты.
Ветер пахнул на лица их беглый свет от фонаря: одна из них — Мариоица; это она, сердце
матери не могло ошибиться.
— Ты, милая девушка, пришедшая из того мира, что называет себя свободным, — что за грустные тени лежат на твоем милом, прекрасном лице? А ты, мой смелый юноша, почему так бледен ты? Почему не упоение победою, а страх поражения вижу я в твоих опущенных глазах? И ты, честная
мать, скажи мне: какой
ветер сделал твои глаза красными? Какой дождь, неистово бушующий, сделал влажным твое старческое лицо? Какой снег так выбелил твои волосы, — ведь они были темными когда-то!
Мать твою в эт-твою!
Ветер, как сумасшедший мельник,
Крутит жерновами облаков
День и ночь…
День и ночь…
А народ ваш сидит, бездельник,
И не хочет себе ж помочь.
Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик!
Коль живет он в Рязанской губернии,
Так о Тульской не хочет тужить.
То ли дело Европа?
Там тебе не вот эти хаты,
Которым, как глупым курам,
Головы нужно давно под топор…