Неточные совпадения
Вся овощь огородная
Поспела; дети носятся
Кто с репой,
кто с морковкою,
Подсолнечник лущат,
А бабы свеклу дергают,
Такая свекла добрая!
Точь-в-точь сапожки красные,
Лежит на полосе.
Когда он разрушал, боролся со стихиями, предавал огню и мечу, еще могло казаться, что
в нем олицетворяется что-то громадное, какая-то всепокоряющая сила, которая, независимо от своего содержания, может поражать воображение; теперь, когда он
лежал поверженный и изнеможенный, когда ни на
ком не тяготел его исполненный бесстыжества взор, делалось ясным, что это"громадное", это"всепокоряющее" — не что иное, как идиотство, не нашедшее себе границ.
А между тем появленье смерти так же было страшно
в малом, как страшно оно и
в великом человеке: тот,
кто еще не так давно ходил, двигался, играл
в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь
лежал на столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы
кто найти у
кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто
в кладях, у
кого бы кладовые, амбары и сушилы [Сушилы — «верхний этаж над амбарами, ледниками и проч., где
лежат пух, окорока, рыба высушенная, овчины, кожи разные».
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты
в ломбард. Ведь я вас знаю всех. У вас есть списки всех,
кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года
лежи! Мне
в ломбард не нужно уплачивать…
Кто знает, может
в то же самое время и говорили, когда он здесь
лежал да свое обдумывал.
Он услышал: «А
кто это у тебя охает, старуха?» Я вору
в пояс: «Племянница моя, государь; захворала,
лежит, вот уж другая неделя».
Кому нужда: тем спесь,
лежи они
в пыли,
А тем,
кто выше, лесть как кружево плели.
Настал полдень. Солнце жгло из-за тонкой завесы сплошных беловатых облаков. Все молчало, одни петухи задорно перекликались на деревне, возбуждая
в каждом,
кто их слышал, странное ощущение дремоты и скуки; да где-то высоко
в верхушке деревьев звенел плаксивым призывом немолчный писк молодого ястребка. Аркадий и Базаров
лежали в тени небольшого стога сена, подостлавши под себя охапки две шумливо-сухой, но еще зеленой и душистой травы.
И на вопрос —
кто она? — Таисья очень оживленно рассказала: отец Агафьи был матросом военного флота, боцманом
в «добровольном», затем открыл пивную и начал заниматься контрабандой. Торговал сигарами. Он вел себя так, что матросы считали его эсером. Кто-то донес на него, жандармы сделали обыск, нашли сигары, и оказалось, что у него большие тысячи
в банке
лежат. Арестовали старика.
По площади ползали окровавленные люди, другие молча подбирали их, несли куда-то; валялось много шапок, галош; большая серая шаль
лежала комом, точно
в ней был завернут ребенок, а около ее, на снеге — темная кисть руки вверх ладонью.
Лежали на Театральной площади трубы, он видит, что
лежат они бесполезно, ну и продал кому-то,
кто нуждался
в трубах.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается
в свете,
кто с
кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море
лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
А
кто все спотыкается, падает и
лежит в грязи, значит, не прощен, а не прощен потому, что не одолеет себя, не сладит с вином, с картами, или украл, да не отдает краденого, или горд, обидчик, зол не
в меру, грязен, обманщик, предатель…
Вечером я
лежал на кушетке у самой стены, а напротив была софа, устроенная кругом бизань-мачты, которая проходила через каюту вниз. Вдруг поддало, то есть шальной или, пожалуй, девятый вал ударил
в корму. Все ухватились
кто за что мог. Я, прежде нежели подумал об этой предосторожности, вдруг почувствовал, что кушетка отделилась от стены, а я отделяюсь от кушетки.
— Как же бы я мог тогда прямее сказать-с? Один лишь страх во мне говорил-с, да и вы могли осердиться. Я, конечно, опасаться мог, чтобы Дмитрий Федорович не сделали какого скандалу, и самые эти деньги не унесли, так как их все равно что за свои почитали, а вот
кто же знал, что таким убивством кончится? Думал, они просто только похитят эти три тысячи рублей, что у барина под тюфяком лежали-с,
в пакете-с, а они вот убили-с. Где же и вам угадать было, сударь?
— Ну, посуди, Лейба, друг мой, — ты умный человек:
кому, как не старому хозяину, дался бы Малек-Адель
в руки! Ведь он и оседлал его, и взнуздал, и попону с него снял — вон она на сене
лежит!.. Просто как дома распоряжался! Ведь всякого другого, не хозяина, Малек-Адель под ноги бы смял! Гвалт поднял бы такой, всю деревню бы переполошил! Согласен ты со мною?
— Знаю, барин, что для моей пользы. Да, барин, милый,
кто другому помочь может?
Кто ему
в душу войдет? Сам себе человек помогай! Вы вот не поверите — а
лежу я иногда так-то одна… и словно никого
в целом свете, кроме меня, нету. Только одна я — живая! И чудится мне, будто что меня осенит… Возьмет меня размышление — даже удивительно!
Даже из прислуги он ни с
кем в разговоры не вступал, хотя ему почти вся дворня была родня. Иногда, проходя мимо кого-нибудь, вдруг остановится, словно вспомнить о чем-то хочет, но не вспомнит, вымолвит: «Здорово, тетка!» — и продолжает путь дальше. Впрочем, это никого не удивляло, потому что и на остальной дворне
в громадном большинстве
лежала та же печать молчания, обусловившая своего рода общий modus vivendi, которому все бессознательно подчинялись.
— Бог-то как сделал? — учила она, — шесть дней творил, а на седьмой — опочил. Так и все должны. Не только люди, а и звери. И волк, сказывают,
в воскресенье скотины не режет, а
лежит в болоте и отдыхает. Стало быть, ежели
кто Господней заповеди не исполняет…
— Вишь! — стал дед и руками подперся
в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. — Клад! — закричал дед. — Я ставлю бог знает что, если не клад! — и уже поплевал было
в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. — Эх, жаль! ну,
кто знает, может быть, стоит только поднять дерн, а он тут и
лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!
— А ты думал
кто? — сказал Чуб, усмехаясь. — Что, славную я выкинул над вами штуку? А вы небось хотели меня съесть вместо свинины? Постойте же, я вас порадую:
в мешке
лежит еще что-то, — если не кабан, то, наверно, поросенок или иная живность. Подо мною беспрестанно что-то шевелилось.
Каждый требовал себе излюбленный напиток.
Кому подавалась ароматная листовка: черносмородинной почкой пахнет, будто весной под кустом
лежишь;
кому вишневая — цвет рубина, вкус спелой вишни;
кому малиновая;
кому белый сухарный квас, а
кому кислые щи — напиток, который так газирован, что его приходилось закупоривать
в шампанки, а то всякую бутылку разорвет.
— Справки наводить приезжал, — сообщил Замараев шепотом Харченке. — Знает, где жареным пахнет.
В последнее-то время тятенька на фабрике векселями отдувался, — ну, а тут после богоданной маменьки наследство получит. Это хоть
кому любопытно… Всем известно, какой капитал у маменьки
в банке
лежит. Ох, грехи, грехи!.. Похоронить не дадут честь-честью.
— Спрашивают ее: «
Кто поджег?» — «Я подожгла!» — «Как так, дура? Тебя дома не было
в тую ночь, ты
в больнице
лежала!» — «Я подожгла!» Это она — зачем же? Ух, не дай господь бессонницу…
— Уймись! — строго крикнул дед. — Зверь, что ли, я? Связали,
в сарае
лежит. Водой окатил я его… Ну, зол!
В кого бы это?
Вот как-то пришел заветный час — ночь, вьюга воет,
в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей,
лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: «Плохо бедному
в этакую ночь, а еще хуже тому, у
кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
Конечно, она страдала
в этом случае, как мать, отражением сыновнего недуга и мрачным предчувствием тяжелого будущего, которое ожидало ее ребенка; но, кроме этих чувств,
в глубине сердца молодой женщины щемило также сознание, что причина несчастия
лежала в виде грозной возможности
в тех,
кто дал ему жизнь…
В самый день праздника по обе стороны «каплицы» народ вытянулся по дороге несметною пестрою вереницей. Тому,
кто посмотрел бы на это зрелище с вершины одного из холмов, окружавших местечко, могло бы показаться, что это гигантский зверь растянулся по дороге около часовни и
лежит тут неподвижно, по временам только пошевеливая матовою чешуей разных цветов. По обеим сторонам занятой народом дороги
в два ряда вытянулось целое полчище нищих, протягивавших руки за подаянием.
Он давно уже стоял, говоря. Старичок уже испуганно смотрел на него. Лизавета Прокофьевна вскрикнула: «Ах, боже мой!», прежде всех догадавшись, и всплеснула руками. Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его
в свои руки и с ужасом, с искаженным болью лицом, услышала дикий крик «духа сотрясшего и повергшего» несчастного. Больной
лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему под голову подушку.
Теперь на том,
кого мы до сих пор называли Ярошиньским, был надет длинный черный сюртук. Толсто настеганная венгерка,
в которой он сидел до этого времени,
лежала на диване, а на столе, возле лампы, был брошен артистически устроенный седой клочковатый парик и длинные польские усы.
— Пойду погляжу, — может и есть. Ну-ко вы, мамзели, — обратился он к девицам, которые тупо жались
в дверях, загораживая свет. —
Кто из вас похрабрее? Коли третьего дня ваша знакомая приехала, то, значит, теперича она
лежит в том виде, как господь бог сотворил всех человеков — значит, без никого… Ну,
кто из вас побойчее будет?
Кто из вас две пойдут? Одеть ее треба…
Я чувствую, что я отвлекусь от рассказа, но
в эту минуту мне хочется думать об одной только Нелли. Странно: теперь, когда я
лежу на больничной койке один, оставленный всеми,
кого я так много и сильно любил, — теперь иногда одна какая-нибудь мелкая черта из того времени, тогда часто для меня не приметная и скоро забываемая, вдруг приходя на память, внезапно получает
в моем уме совершенно другое значение, цельное и объясняющее мне теперь то, чего я даже до сих пор не умел понять.
—
Кто об твоих правах говорит! Любуйся! смотри! А главная причина: никому твоя земля не нужна, следственно, смотри на нее или не смотри — краше она от того не будет. А другая причина: деньги у меня
в столе
лежат, готовы. И
в Чемезово ехать не нужно. Взял, получил — и кати без хлопот обратно
в Питер!
— Все,
кому трудно живется,
кого давит нужда и беззаконие, одолели богатые и прислужники их, — все, весь народ должен идти встречу людям, которые за него
в тюрьмах погибают, на смертные муки идут. Без корысти объяснят они, где
лежит путь к счастью для всех людей, без обмана скажут — трудный путь — и насильно никого не поведут за собой, но как встанешь рядом с ними — не уйдешь от них никогда, видишь — правильно все, эта дорога, а — не другая!
— Иду я, ваше благородие,
в волостное — там, знашь, всех нас скопом
в работу продают; такие есть и подрядчики, — иду я
в волостное, а сам горько-разгорько плачу: жалко мне, знашь, с бабой-то расставаться. Хорошо. Только чую я, будто позаде
кто на телеге едет — глядь, ан это дядя Онисим."Куда, говорит, путь
лежит?"
Спросите у Карпущенкова, зачем ему такое пространство земли, из которой он не извлекает никакой для себя выгоды, он, во-первых, не поймет вашего вопроса, а во-вторых, пораздумавши маленько, ответит вам: «Что ж, Христос с ней! разве она
кому в горле встала, земля-то!» — «Да ведь нужно, любезный, устраивать тротуар, поправлять улицу перед домом, а куда ж тебе сладить с таким пространством?» — «И, батюшка! — ответит он вам, — какая у нас улица! дорога, известно, про всех
лежит, да и по ней некому ездить».
Тетрадки ее были
в порядке; книжки чисты и не запятнаны. У нее была шкатулка, которую подарила ей сама maman (директриса института) и
в которой
лежали разные сувениры. Сувениров было множество: шерстинки, шелковинки, ленточки, цветные бумажки, и все разложены аккуратно, к каждому привязана бумажка с обозначением, от
кого и когда получен.
«Эге, — думаю себе, — да это, должно, не бог, а просто фейверок, как у нас
в публичном саду пускали», — да опять как из другой трубки бабахну, а гляжу, татары, кои тут старики остались, уже и повалились и ничком
лежат кто где упал, да только ногами дрыгают…
Я обрадовался этому случаю и изо всей силы затянул «дддд-и-и-и-т-т-т-ы-о-о», и с версту все это звучал, и до того разгорелся, что как стали мы нагонять парный воз, на
кого я кричал-то, я и стал
в стременах подниматься и вижу, что человек
лежит на сене на возу, и как его, верно, приятно на свежем поветрии солнышком пригрело, то он, ничего не опасаяся, крепко-прекрепко спит, так сладко вверх спиною раскинулся и даже руки врозь разложил, точно воз обнимает.
Зашли
в лес — и долго там проплутали; потом очень плотно позавтракали
в деревенском трактире; потом лазали на горы, любовались видами, пускали сверху камни и хлопали
в ладоши, глядя, как эти камни забавно и странно сигают, наподобие кроликов, пока проходивший внизу, невидимый для них, человек не выбранил их звонким и сильным голосом; потом
лежали, раскинувшись, на коротком сухом мохе желто-фиолетового цвета; потом пили пиво
в другом трактире, потом бегали взапуски, прыгали на пари:
кто дальше?
Помню, раз вечером Любочка
в сотый раз твердила на фортепьяно какой-то невыносимо надоевший пассаж, Володя
лежал в гостиной, дремля на диване, и изредка, с некоторой злобной иронией, не обращаясь ни к
кому в особенности, бормотал: «Ай да валяет… музыкантша…
Желая им дать почувствовать,
кто я такой, я обратил внимание на серебряную штучку, которая
лежала под стеклом, и, узнав, что это был porte-crayon, [вставка для карандаша (фр.).] который стоил восемнадцать рублей, попросил завернуть его
в бумажку и, заплатив деньги и узнав еще, что хорошие чубуки и табак можно найти рядом
в табачном магазине, учтиво поклонясь обоим магазинщикам, вышел на улицу с картиной под мышкой.
Я только один раз был у него летом, кажется,
в мае месяце. Он, по обыкновению,
лежал на диване; окна были открыты, была теплая ночь, а он
в меховой шапке читал гранки. Руки никогда не подавал и,
кто бы ни пришел, не вставал с дивана.
Не для услады своей и читателя рассказывает все это автор, но по правдивости бытописателя, ибо картина человеческой жизни представляет не одни благоухающие сердечной чистотой светлые образы, а большею частию она кишит фигурами непривлекательными и отталкивающими, и
в то же время
кто станет отрицать, что на каждом авторе
лежит неотклонимая обязанность напрягать все усилия, чтобы открыть и
в неприглядной группе людей некоторые, по выражению Егора Егорыча, изящные душевные качества, каковые, например, действительно и таились
в его племяннике?
— Ну вот родословную-то его… Как сначала эта самая пшеница
в закроме
лежит, у
кого лежит, как этот человек за сохой идет, напирая на нее всею грудью, как…
— Ты бивал! Да
кто меня прибьет, еще тот не родился; а
кто бивал, тот
в земле
лежит.
Сквозь слёзы и серую сеть дождя Матвей видел татарина, он стоял у ограды лицом на восток, его шапка
лежала у ног, на траве, дождь разбил её
в тёмный, бесформенный
ком.
Другие, также измученные жаром, полураздетые,
кто полоскал белье
в Тереке,
кто вязал уздечку,
кто лежал на земле, мурлыкая песню, на горячем песке берега.
—
Кто здесь? — окликнул я несколько раз и, не получив ответа, шагнул
в кусты. Что-то белеет на земле. Я нагнулся, и прямо передо мною
лежал завернутый
в белое одеяльце младенец и слабо кричал. Я еще раз окликнул, но мне никто не ответил.