Неточные совпадения
Хлестаков (придвигаясь).Да ведь это вам
кажется только, что близко; а вы вообразите
себе, что далеко. Как бы я был счастлив, сударыня, если б мог прижать вас в свои объятия.
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем, много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже не помню. И всё случаем: я не хотел писать, но театральная дирекция говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю
себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер,
кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Софья. Вижу, какая разница
казаться счастливым и быть действительно. Да мне это непонятно, дядюшка, как можно человеку все помнить одного
себя? Неужели не рассуждают, чем один обязан другому? Где ж ум, которым так величаются?
Масса, с тайными вздохами ломавшая дома свои, с тайными же вздохами закопошилась в воде.
Казалось, что рабочие силы Глупова сделались неистощимыми и что чем более заявляла
себя бесстыжесть притязаний, тем растяжимее становилась сумма орудий, подлежащих ее эксплуатации.
Очевидно, стало быть, что Беневоленский был не столько честолюбец, сколько добросердечный доктринер, [Доктринер — начетчик, человек, придерживающийся заучен — ных, оторванных от жизни истин, принятых правил.] которому
казалось предосудительным даже утереть
себе нос, если в законах не формулировано ясно, что «всякий имеющий надобность утереть свой нос — да утрет».
Когда он разрушал, боролся со стихиями, предавал огню и мечу, еще могло
казаться, что в нем олицетворяется что-то громадное, какая-то всепокоряющая сила, которая, независимо от своего содержания, может поражать воображение; теперь, когда он лежал поверженный и изнеможенный, когда ни на ком не тяготел его исполненный бесстыжества взор, делалось ясным, что это"громадное", это"всепокоряющее" — не что иное, как идиотство, не нашедшее
себе границ.
― Ты,
кажется, представляешь
себе всякую женщину только самкой, une couveuse [наседкой,], — сказал Степан Аркадьич.
Вронскому, бывшему при нем как бы главным церемониймейстером, большого труда стоило распределять все предлагаемые принцу различными лицами русские удовольствия. Были и рысаки, и блины, и медвежьи охоты, и тройки, и Цыгане, и кутежи с русским битьем посуды. И принц с чрезвычайною легкостью усвоил
себе русский дух, бил подносы с посудой, сажал на колени Цыганку и,
казалось, спрашивал: что же еще, или только в этом и состоит весь русский дух?
Она благодарна была отцу за то, что он ничего не сказал ей о встрече с Вронским; но она видела по особенной нежности его после визита, во время обычной прогулки, что он был доволен ею. Она сама была довольна
собою. Она никак не ожидала, чтоб у нее нашлась эта сила задержать где-то в глубине души все воспоминания прежнего чувства к Вронскому и не только
казаться, но и быть к нему вполне равнодушною и спокойною.
Он сидел на своем кресле, то прямо устремив глаза вперед
себя, то оглядывая входивших и выходивших, и если и прежде он поражал и волновал незнакомых ему людей своим видом непоколебимого спокойствия, то теперь он еще более
казался горд и самодовлеющ.
Не позволяя
себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и держать свое сердце в руках часов пять, и ему это
казалось возможно.
Казалось, ему надо бы понимать, что свет закрыт для него с Анной; но теперь в голове его родились какие-то неясные соображения, что так было только в старину, а что теперь, при быстром прогрессе (он незаметно для
себя теперь был сторонником всякого прогресса), что теперь взгляд общества изменился и что вопрос о том, будут ли они приняты в общество, еще не решен.
Он впервые живо представил
себе ее личную жизнь, ее мысли, ее желания, и мысль, что у нее может и должна быть своя особенная жизнь,
показалась ему так страшна, что он поспешил отогнать ее.
«Что-нибудь еще в этом роде», сказал он
себе желчно, открывая вторую депешу. Телеграмма была от жены. Подпись ее синим карандашом, «Анна», первая бросилась ему в глаза. «Умираю, прошу, умоляю приехать. Умру с прощением спокойнее», прочел он. Он презрительно улыбнулся и бросил телеграмму. Что это был обман и хитрость, в этом, как ему
казалось в первую минуту, не могло быть никакого сомнения.
Но он чувствовал
себя бессильным; он знал вперед, что все против него и что его не допустят сделать то, что
казалось ему теперь так естественно и хорошо, а заставят сделать то, что дурно, но им
кажется должным.
Наивный мужик Иван скотник,
казалось, понял вполне предложение Левина — принять с семьей участие в выгодах скотного двора — и вполне сочувствовал этому предприятию. Но когда Левин внушал ему будущие выгоды, на лице Ивана выражалась тревога и сожаление, что он не может всего дослушать, и он поспешно находил
себе какое-нибудь не терпящее отлагательства дело: или брался за вилы докидывать сено из денника, или наливать воду, или подчищать навоз.
Ты пойми, что я люблю,
кажется, равно, но обоих больше
себя, два существа — Сережу и Алексея.
Развод, подробности которого он уже знал, теперь
казался ему невозможным, потому что чувство собственного достоинства и уважение к религии не позволяли ему принять на
себя обвинение в фиктивном прелюбодеянии и еще менее допустить, чтобы жена, прощенная и любимая им, была уличена и опозорена.
Что? Что такое страшное я видел во сне? Да, да. Мужик — обкладчик,
кажется, маленький, грязный, со взъерошенною бородой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего не было во сне, ― cказал он
себе. ― Но отчего же это было так ужасно?» Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые призносил этот мужик, и ужас пробежал холодом по его спине.
«Ну, что же, надо же ему как-нибудь говорить с хозяйкой дома», сказал
себе Левин. Ему опять что-то
показалось в улыбке, в том победительном выражении, с которым гость обратился к Кити…
И всё это
казалось ему так легко сделать над
собой, что всю дорогу он провел в самых приятных мечтаниях.
Дела эти занимали его не потому, чтоб он оправдывал их для
себя какими-нибудь общими взглядами, как он это делывал прежде; напротив, теперь, с одной стороны, разочаровавшись неудачей прежних предприятий для общей пользы, с другой стороны, слишком занятый своими мыслями и самым количеством дел, которые со всех сторон наваливались на него, он совершенно оставил всякие соображения об общей пользе, и дела эти занимали его только потому, что ему
казалось, что он должен был делать то, что он делал, — что он не мог иначе.
«Для Бетси еще рано», подумала она и, взглянув в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?» подумала она, и ей так
показалось ужасно и страшно всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя в
себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет.
― Этого я не думаю, ― сказал Левин с улыбкой и, как всегда, умиляясь на его низкое мнение о
себе, отнюдь не напущенное на
себя из желания
казаться или даже быть скромным, но совершенно искреннее.
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого мира горя, болезней, умирающих, в котором она жила; ей мучительны
показались те усилия, которые она употребляла над
собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
Ну, а евреи, магометане, конфуцианцы, буддисты — что же они такое? — задал он
себе тот самый вопрос, который и
казался ему опасным.
Когда она проснулась на другое утро, первое, что представилось ей, были слова, которые она сказала мужу, и слова эти ей
показались так ужасны, что она не могла понять теперь, как она могла решиться произнести эти странные грубые слова, и не могла представить
себе того, что из этого выйдет.
— Чтобы
казаться лучше пред людьми, пред
собой, пред Богом; всех обмануть. Нет, теперь я уже не поддамся на это! Быть дурною, но по крайней мере не лживою, не обманщицей!
«Я ни в чем не виноват пред нею, — думал он. Если она хочет
себя наказывать, tant pis pour elle». [тем хуже для нее».] Но, выходя, ему
показалось, что она сказала что-то, и сердце его вдруг дрогнуло от состраданья к ней.
— Мне нужно, чтоб я не встречал здесь этого человека и чтобы вы вели
себя так, чтобы ни свет, ни прислуга не могли обвинить вас… чтобы вы не видали его.
Кажется, это не много. И за это вы будете пользоваться правами честной жены, не исполняя ее обязанностей. Вот всё, что я имею сказать вам. Теперь мне время ехать. Я не обедаю дома.
Кто не знал ее и ее круга, не слыхал всех выражений соболезнования, негодования и удивления женщин, что она позволила
себе показаться в свете и
показаться так заметно в своем кружевном уборе и со своей красотой, те любовались спокойствием и красотой этой женщины и не подозревали, что она испытывала чувства человека, выставляемого у позорного столба.
Оставшись одна, Долли помолилась Богу и легла в постель. Ей всею душой было жалко Анну в то время, как она говорила с ней; но теперь она не могла
себя заставить думать о ней. Воспоминания о доме и детях с особенною, новою для нее прелестью, в каком-то новом сиянии возникали в ее воображении. Этот ее мир
показался ей теперь так дорог и мил, что она ни за что не хотела вне его провести лишний день и решила, что завтра непременно уедет.
Ему
казалось, что он понимает то, чего она никак не понимала: именно того, как она могла, сделав несчастие мужа, бросив его и сына и потеряв добрую славу, чувствовать
себя энергически-веселою и счастливою.
Наивный Иван скотник, лучше всех,
казалось Левину, понявший дело, подобрав
себе артель, преимущественно из своей семьи, стал участником скотного двора.
Когда Алексей Александрович решил сам с
собою, что нужно переговорить с женою, ему
казалось это очень легко и просто; но теперь, когда он стал обдумывать это вновь возникшее обстоятельство, оно
показалось ему очень сложным и затруднительным.
Ему
казалось, что у него есть ответ на этот вопрос; но он не успел еще сам
себе выразить его, как уже вошел в детскую.
Вообще Долли
казалось, что она не в спокойном духе, а в том духе заботы, который Долли хорошо знала за
собой и который находит не без причины и большею частью прикрывает недовольство
собою.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я говорю не о
себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может быть, повторяю, тебе
покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе говорит, высказать мне…
Когда она налила
себе обычный прием опиума и подумала о том, что стоило только выпить всю стклянку, чтобы умереть, ей
показалось это так легко и просто, что она опять с наслаждением стала думать о том, как он будет мучаться, раскаиваться и любить ее память, когда уже будет поздно.
Просидев дома целый день, она придумывала средства для свиданья с сыном и остановилась на решении написать мужу. Она уже сочиняла это письмо, когда ей принесли письмо Лидии Ивановны. Молчание графини смирило и покорило ее, но письмо, всё то, что она прочла между его строками, так раздражило ее, так ей возмутительна
показалась эта злоба в сравнении с ее страстною законною нежностью к сыну, что она возмутилась против других и перестала обвинять
себя.
Варенька
казалась совершенно равнодушною к тому, что тут были незнакомые ей лица, и тотчас же подошла к фортепьяно. Она не умела
себе акомпанировать, но прекрасно читала ноты голосом. Кити, хорошо игравшая, акомпанировала ей.
«Вы можете затоптать в грязь», слышал он слова Алексея Александровича и видел его пред
собой, и видел с горячечным румянцем и блестящими глазами лицо Анны, с нежностью и любовью смотрящее не на него, а на Алексея Александровича; он видел свою, как ему
казалось, глупую и смешную фигуру, го когда Алексей Александрович отнял ему от лица руки. Он опять вытянул ноги и бросился на диван в прежней позе и закрыл глаза.
Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему
себя, и чувствовала враждебность к нему зa это. Ей
казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она не могла решиться взглянуть в глаза тем, с кем она жила. Она не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
Он чувствовал
себя невыразимо несчастным теперь оттого, что страсть его к Анне, которая охлаждалась, ему
казалось, в последнее время, теперь, когда он знал, что навсегда потерял ее, стала сильнее, чем была когда-нибудь.
Она чувствовала, что то положение в свете, которым она пользовалась и которое утром
казалось ей столь ничтожным, что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником; что, сколько бы она ни старалась, она не будет сильнее самой
себя.
—
Кажется, знаю. Или нет…. Право, не помню, — рассеянно отвечал Вронский, смутно представляя
себе при имени Карениной что-то чопорное и скучное.
И те уверения в любви, которые ему
казались так пошлы, что ему совестно было выговаривать их, она впивала в
себя и понемногу успокоивалась. На другой день после этого, совершенно примиренные, они уехали в деревню.
Он находил это естественным, потому что делал это каждый день и при этом ничего не чувствовал и не думал, как ему
казалось, дурного, и поэтому стыдливость в девушке он считал не только остатком варварства, но и оскорблением
себе.
Для других, она знала, он не представлялся жалким; напротив, когда Кити в обществе смотрела на него, как иногда смотрят на любимого человека, стараясь видеть его как будто чужого, чтоб определить
себе то впечатление, которое он производит на других, она видела, со страхом даже для своей ревности, что он не только не жалок, но очень привлекателен своею порядочностью, несколько старомодною, застенчивою вежливостью с женщинами, своею сильною фигурой и особенным, как ей
казалось, выразительным лицом.
— Анна, за что так мучать
себя и меня? — говорил он, целуя ее руки. В лице его теперь выражалась нежность, и ей
казалось, что она слышала ухом звук слез в его голосе и на руке своей чувствовала их влагу. И мгновенно отчаянная ревность Анны перешла в отчаянную, страстную нежность; она обнимала его, покрывала поцелуями его голову, шею, руки.