Неточные совпадения
Как он, она была одета
Всегда по моде и
к лицу;
Но, не спросясь ее совета,
Девицу повезли
к венцу.
И, чтоб ее рассеять горе,
Разумный муж уехал вскоре
В свою деревню, где она,
Бог знает кем окружена,
Рвалась и плакала сначала,
С супругом чуть не развелась;
Потом хозяйством занялась,
Привыкла и довольна стала.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Тогда и премудрость приобретешь не из единых книг токмо, а будешь
с самим
Богом лицом к лицу; и воссияет земля паче солнца, и не будет ни печали, ни воздыхания, а лишь единый бесценный рай…»
Особенная эта служба состояла в том, что священник, став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (
с черным
лицом и черными руками) того самого
Бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить следующие слова: «Иисусе сладчайший, апостолов славо, Иисусе мой, похвала мучеников, владыко всесильне, Иисусе, спаси мя, Иисусе спасе мой, Иисусе мой краснейший,
к Тебе притекающего, спасе Иисусе, помилуй мя, молитвами рождшия Тя, всех, Иисусе, святых Твоих, пророк же всех, спасе мой Иисусе, и сладости райския сподоби, Иисусе человеколюбче!»
Все тогда встали
с мест своих и устремились
к нему; но он, хоть и страдающий, но все еще
с улыбкой взирая на них, тихо опустился
с кресел на пол и стал на колени, затем склонился
лицом ниц
к земле, распростер свои руки и, как бы в радостном восторге, целуя землю и молясь (как сам учил), тихо и радостно отдал душу
Богу.
Он был именно такого свойства ревнивец, что в разлуке
с любимою женщиной тотчас же навыдумывал
бог знает каких ужасов о том, что
с нею делается и как она ему там «изменяет», но, прибежав
к ней опять, потрясенный, убитый, уверенный уже безвозвратно, что она успела-таки ему изменить,
с первого же взгляда на ее
лицо, на смеющееся, веселое и ласковое
лицо этой женщины, — тотчас же возрождался духом, тотчас же терял всякое подозрение и
с радостным стыдом бранил себя сам за ревность.
Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где
К. Аксаков
с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного
бога, ad majorem gloriam Hegel; [
к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся
с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый,
с нежным, как из воску,
лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М.
С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Мы остановились, сошли
с роспусков, подошли близко
к жнецам и жницам, и отец мой сказал каким-то добрым голосом: «
Бог на помощь!» Вдруг все оставили работу, обернулись
к нам
лицом, низко поклонились, а некоторые крестьяне, постарше, поздоровались
с отцом и со мной.
Девочки, в особенности Катенька,
с радостными, восторженными
лицами смотрят в окно на стройную фигуру садящегося в экипаж Володи, папа говорит: «Дай
бог, дай
бог», — а бабушка, тоже притащившаяся
к окну, со слезами на глазах, крестит Володю до тех пор, пока фаэтон не скрывается за углом переулка, и шепчет что-то.
— Дедушка Лодыжкин, а дедушка, глянькось, в фонтане-то — золотые рыбы!.. Ей-богу, дедушка, золотые, умереть мне на месте! — кричал мальчик, прижимаясь
лицом к решетке, огораживающей сад
с большим бассейном посередине. — Дедушка, а персики! Вона сколько! На одном дереве!
«Поздравляем, — говорят, — тебя, ты теперь благородный и можешь в приказные идти; помилуй
бог, как спокойно, — и письмо мне полковник
к одному большому
лицу в Петербург Дал. — Ступай, — говорит, — он твою карьеру и благополучие совершит». Я
с этим письмом и добрался до Питера, но не посчастливило мне насчет карьеры.
— О, нет, нисколько! — успокоила его Миропа Дмитриевна. — У них, слава
богу, идет все спокойно, как только может быть спокойно в их положении, но я
к вам приехала от совершенно другого
лица и приехала
с покорнейшей просьбой.
Ж-кий, не глядя ни на кого,
с бледным
лицом и
с дрожавшими бледными губами, прошел между собравшихся на дворе каторжных, уже узнавших, что наказывают дворянина, вошел в казарму, прямо
к своему месту, и, ни слова не говоря, стал на колени и начал молиться
богу».
И вдруг денщики рассказали мне, что господа офицеры затеяли
с маленькой закройщицей обидную и злую игру: они почти ежедневно, то один, то другой, передают ей записки, в которых пишут о любви
к ней, о своих страданиях, о ее красоте. Она отвечает им, просит оставить ее в покое, сожалеет, что причинила горе, просит
бога, чтобы он помог им разлюбить ее. Получив такую записку, офицеры читают ее все вместе, смеются над женщиной и вместе же составляют письмо
к ней от
лица кого-либо одного.
Наконец он повторил мне несколько раз, что какая бы ни была воля
бога для будущего, но что его теперь занимает только мысль о выкупе семейства; что он умоляет меня, во имя
бога, помочь ему и позволить ему вернуться в окрестности Чечни, где бы он, через посредство и
с дозволения наших начальников, мог иметь сношения
с своим семейством, постоянные известия о его настоящем положении и о средствах освободить его; что многие
лица и даже некоторые наибы в этой части неприятельской страны более или менее привязаны
к нему; что во всем этом населении, уже покоренном русскими или нейтральном, ему легко будет иметь,
с нашей помощью, сношения, очень полезные для достижения цели, преследовавшей его днем и ночью, исполнение которой так его успокоит и даст ему возможность действовать для нашей пользы и заслужить наше доверие.
Первым вошел
к нему его тесть и учитель, высокий седой благообразный старец
с белой, как снег, бородой и красно-румяным
лицом, Джемал-Эдин, и, помолившись
богу, стал расспрашивать Шамиля о событиях похода и рассказывать о том, что произошло в горах во время его отсутствия.
И человек этот, погубив сотни, тысячи людей, проклинающих его и отчаивающихся благодаря его деятельности в вере в добро и
бога,
с сияющей, благодушной улыбкой на гладком
лице идет
к обедне, слушает Евангелие, произносит либеральные речи, ласкает своих детей, проповедует им нравственность и умиляется перед воображаемыми страданиями.
Елена протянула руки, как будто отклоняя удар, и ничего не сказала, только губы ее задрожали и алая краска разлилась по всему
лицу. Берсенев заговорил
с Анной Васильевной, а Елена ушла
к себе, упала на колени и стала молиться, благодарить
Бога… Легкие, светлые слезы полились у ней из глаз. Она вдруг почувствовала крайнюю усталость, положила голову на подушку, шепнула: «Бедный Андрей Петрович!» — и тут же заснула,
с мокрыми ресницами и щеками. Она давно уже не спала и не плакала.
Литвинов до самой ночи не выходил из своей комнаты; ждал ли он чего,
бог ведает! Около семи часов вечера дама в черной мантилье,
с вуалем на
лице, два раза подходила
к крыльцу его гостиницы. Отойдя немного в сторону и поглядев куда-то вдаль, она вдруг сделала решительное движение рукой и в третий раз направилась
к крыльцу…
— Какая густая толпа людей и
с громкими именами, и все без громких дел, и еще слава
богу, что их поодаль от дел держат. Окромя как по гостиным эполетами трясти да шпорами звякать, ни
к чему не способны… За неволю чужих возьмешь, когда свои
к ставцу
лицом сесть не умеют!
Лидия. Ах, нет, нет, сохрани
Бог! Невозможно, невозможно! Вся Москва узнает, что мы разорены;
к нам будут являться
с кислыми
лицами,
с притворным участием,
с глупыми советами. Будут качать головами, ахать, и все это так искусственно, форменно, — так оскорбительно! Поверьте, что никто не даст себе труда даже притвориться хорошенько. (Закрывает
лицо руками.) Нет! Нет!
— Кот? А кот сразу поверил… и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот заплачет или скажет что-нибудь. И
с того вечера стал я для него единственной любовью, откровением, радостью,
Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за мною по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а то ночью заберется на постель и так развязно,
к самому
лицу — даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается!
Он сидел и рыдал, не обращая внимания ни на сестру, ни на мертвого:
бог один знает, что тогда происходило в груди горбача, потому что, закрыв
лицо руками, он не произнес ни одного слова более… он, казалось, понял, что теперь боролся уже не
с людьми, но
с провидением и смутно предчувствовал, что если даже останется победителем, то слишком дорого купит победу: но непоколебимая железная воля составляла всё существо его, она не знала ни преград, ни остановок, стремясь
к своей цели.
Не прошло и двух минут, как, надев сапоги и халат, я уже тихонько отворял дверь в спальню матери.
Бог избавил меня от присутствия при ее агонии; она уже лежала на кровати
с ясным и мирным
лицом, прижимая
к груди большой серебряный крест. Через несколько времени и остальные члены семейства, начиная
с отца, окружили ее одр. Усопшая и на третий день в гробу сохранила свое просветленное выражение, так что несловоохотливый отец по окончании панихиды сказал мне: «Я никогда не видал более прекрасного покойника».
— Нет. Зла я на нее не питаю, но не хожу
к ней.
Бог с нею совсем! Раз как-то на Морской нынче по осени выхожу от одной дамы, а она на крыльцо всходит. Я таки дала ей дорогу и говорю: «Здравствуйте, Леканида Петровна!» — а она вдруг, зеленая вся, наклонилась ко мне,
с крылечка-то, да этак
к самому
к моему
лицу, и
с ласковой такой миной отвечает: «Здравствуй, мерзавка!»
И вот однажды снится ему сон, будто ангел господень,
с вечно юным
лицом,
с улыбкой на устах, летит
с неба, летит прямо
к нему, останавливает свой полет над его головою, качается на дивных крыльях и, сказав: «Нынче у храма св. Петра», летит наверх петь
бога.
Было несколько степеней этого искусства, — я помню три: «1) спокойствие, 2) возвышенное созерцание и 3) блаженство непосредственного собеседования
с Богом». Слава художника отвечала высокому совершенству его работы, то есть была огромна, но,
к сожалению, художник погиб жертвою грубой толпы, не уважавшей свободы художественного творчества. Он был убит камнями за то, что усвоил «выражение блаженного собеседования
с богом»
лицу одного умершего фальшивого банкира, который обобрал весь город.
Слово святого костела и тайна конфессионала сделали,
с помощию
Бога, то, что те
лица и даже целые семейства, которые, живя долгие годы в чуждой среде, оставили в небрежении свой язык и даже национальность, ныне вновь
к ним вернулись
с раскаянием в своем печальном заблуждении и тем более
с сильным рвением на пользу святой веры и отчизны.
Свитка внимательно следил за выражением его
лица и видел, как тревожно забегали его глаза по этим косым строчкам. «
Бога ради, где вы и что
с вами?» — стояло в этой записке. «Эта ужасная неизвестность вконец измучила меня. Я просто голову теряю. Если вы вернетесь в эту квартиру живы и здоровы, то
Бога ради, не медля ни одной минуты, сейчас же приезжайте
к нам. Все равно в какое время, только приезжайте. Если же нельзя, то хоть уведомьте. Я жду. Ваша Т.»
Слава
богу, опасность миновала! Наученный горьким опытом, я схватил горсть снега и, повернувшись спиной
к ветру, стал натирать им
лицо. Это было нестерпимо больно, но я тер долго и крепко,
с сознанием, что это нужно и даже очень нужно. Онемевшая на щеках кожа стала понемногу отходить, пальцы на руках тоже сделались подвижными и чувствительными. Теперь можно было войти в теплое помещение.
Зачем бежать? Почему не сказать мужу прямо: «Не хочу
с тобой жить, люблю другого и ухожу
к нему?» Так будет прямее и выгоднее. Все станут на ее сторону, когда узнают, что он проиграл ее состояние. Да и не малое удовольствие — кинуть ему прямо в
лицо свой приговор. «А потом довести до развода и обвенчаться
с Васей… Нынче такой исход самое обыкновенное дело. Не
Бог знает что и стоит, каких — нибудь три, много четыре тысячи!» — подумала Серафима.
Он присел опять на крыльцо деревянной церкви, закрыл
лицо руками и заплакал. Та жизнь уже канула. Не вернется он
к женщине, которую сманил от мужа. Не слетит
к нему
с неба и та,
к кому он так прильнул просветленной душой. Да и не выдержал бы он ее святости;
Бог знал, когда прибрал ее
к Себе.
— Но что же я могу сделать, сударыня? Не вы одни жалуетесь, все жалуются, — да что же я
с ним сделаю? Придешь
к нему в номер и начнешь стыдить: «Ганнибал Иваныч!
Бога побойтесь! Совестно!», а он сейчас
к лицу с кулаками и разные слова: «На-кося выкуси» и прочее. Безобразие! Проснется утром и давай ходить по коридору в одном, извините, нижнем. А то вот возьмет револьвер в пьяном виде и давай садить пули в стену. Днем винище трескает, ночью в карты режется… А после карт драка… От жильцов совестно!
По сю сторону остается дуализм, трагизм, борьба, диалог человека
с Богом, остается множественность, поставленная
лицом к лицу с Единым.
— Да, да. Хорошее было время. Я все помню. Как теперь вижу. Но в Италии… Там дело не окончено. Идти надо в Геную, бить врага по-русски!.. Князь Петр, гони врага, разбей его. Разбей непременно! Мой пункт — Париж. Спасем Европу!.. А где Михайло? Где Милорадович? Скажи ему:
лицом к врагу!
С Богом!.. Слава… Мы русские!
— Наделали дела! — проговорил он. — Вот я вам говорил же, Михайло Митрич, что на походе, так в шинелях, — обратился он
с упреком
к батальонному командиру. — Ах, мой
Бог! — прибавил он и решительно выступил вперед. — Господа ротные командиры! — крикнул он голосом, привычным
к команде. — Фельдфебелей!… Скоро ли пожалуют? — обратился он
к приехавшему адъютанту
с выражением почтительной учтивости, видимо относившейся
к лицу, про которое он говорил.
Стремясь
к благоугождению
богу,
с каким-то болезненным пиетистическим жаром они искали на земле не простых добрых, рабочих и богопочтительных людей, а прямо ангелов, «видящих
лицо Его выну» и неустанно вопиющих «свят».
— Ну и славно, вот графиня проснется, и
с Богом! — Вы чтó, господа? — обратился он
к офицеру. — У меня в доме? — Офицер придвинулся ближе. Бледное
лицо его вспыхнуло вдруг яркою краской.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и,
с раскрытыми руками подступая
к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме
с ужасом услыхали этот крик.
Бог знает, что́ бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы Элен не выбежала из комнаты.