Неточные совпадения
Стародум. Оставя его, поехал я немедленно, куда
звала меня должность. Многие случаи имел я отличать себя. Раны мои доказывают, что я их и не пропускал. Доброе мнение обо мне начальников и войска было лестною наградою службы моей, как вдруг получил я известие, что граф, прежний мой знакомец, о котором я гнушался вспоминать, произведен чином, а обойден я, я, лежавший тогда от ран в тяжкой болезни. Такое неправосудие растерзало мое
сердце, и я тотчас взял отставку.
Что
зовет, и рыдает, и хватает за
сердце?
Притом их связывало детство и школа — две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на
зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого
сердца.
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не
звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman. У меня
сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что было и кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
— Я про себя не думаю. Я покойницей так облагодетельствована, что ничего не желаю. Меня Лизанька
зовет (это была ее замужняя племянница), я к ней и поеду, когда не нужна буду. Только вы напрасно принимаете это к
сердцу, — со всеми это бывает.
— Бог сжалился надо мной и
зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и дети. Милость Божию вижу в сем к детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога,
сердце как в раю веселится… долг исполнил…
Федос становился задумчив. Со времени объяснения по поводу «каторги» он замолчал. Несколько раз матушка, у которой
сердце было отходчиво, посылала
звать его чай пить, но он приказывал отвечать, что ему «мочи нет», и не приходил.
Парень им говорил: — Перестаньте плакать, перестаньте рвать мое
сердце.
Зовет нас государь на службу. На меня пал жеребей. Воля божия. Кому не умирать, тот жив будет. Авось-либо я с полком к вам приду. Авось-либо дослужуся до чина. Не крушися, моя матушка родимая. Береги для меня Прасковьюшку. — Рекрута сего отдавали из экономического селения.
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее
сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой девочки лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую
звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
— Вот вам, — сказала она, — мой милый Володя (она в первый раз так меня называла), товарищ. Его тоже
зовут Володей. Пожалуйста, полюбите его; он еще дичок, но у него
сердце доброе. Покажите ему Нескучное, гуляйте с ним, возьмите его под свое покровительство. Не правда ли, вы это сделаете? вы тоже такой добрый!
—
Зовите, как хочется! — задумчиво сказала мать. — Как хочется, так и
зовите. Я вот все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к
сердцу человеческому. Все в человеке перед вами открывается без робости, без опасений, — сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
— Так и должно быть! — говорил хохол. — Потому что растет новое
сердце, ненько моя милая, — новое
сердце в жизни растет. Идет человек, освещает жизнь огнем разума и кричит,
зовет: «Эй, вы! Люди всех стран, соединяйтесь в одну семью!» И по
зову его все
сердца здоровыми своими кусками слагаются в огромное
сердце, сильное, звучное, как серебряный колокол…
У него есть глаза и
сердце только до тех пор, пока закон спит себе на полках; когда же этот господин сойдет оттуда и скажет твоему отцу: «А ну-ка, судья, не взяться ли нам за Тыбурция Драба или как там его
зовут?» — с этого момента судья тотчас запирает свое
сердце на ключ, и тогда у судьи такие твердые лапы, что скорее мир повернется в другую сторону, чем пан Тыбурций вывернется из его рук…
Весною поют на деревьях птички; молодостью, эти самые птички поселяются на постоянное жительство в
сердце человека и поют там самые радостные свои песни; весною, солнышко посылает на землю животворные лучи свои, как бы вытягивая из недр ее всю ее роскошь, все ее сокровища; молодостью, это самое солнышко просветляет все существо человека, оно, так сказать, поселяется в нем и пробуждает к жизни и деятельности все те богатства, которые скрыты глубоко в незримых тайниках души; весною, ключи выбрасывают из недр земли лучшие, могучие струи свои; молодостью, ключи эти, не умолкая, кипят в жилах, во всем организме человека; они вечно
зовут его, вечно порывают вперед и вперед…
Сверх того, старик не скрывал от себя, что Ольга была некрасива (ее и в институте
звали дурнушкой), а это тоже имеет влияние на судьбу девушки. Лицо у нее было широкое, расплывчатое, корпус сутулый, приземистый. Не могла она нравиться. Разве тот бы ее полюбил, кто оценил бы ее
сердце и ум. Но такие ценители вообще представляют исключение, и уж, разумеется, не в деревне можно было надеяться встретить их.
И Александр не бежал. В нем зашевелились все прежние мечты.
Сердце стало биться усиленным тактом. В глазах его мерещились то талия, то ножка, то локон Лизы, и жизнь опять немного просветлела. Дня три уж не Костяков
звал его, а он сам тащил Костякова на рыбную ловлю. «Опять! опять прежнее! — говорил Александр, — но я тверд!» — и между тем торопливо шел на речку.
— Сестрица, бывало, расплачутся, — продолжал успокоенный Николай Афанасьевич, — а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю. «Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте себя, эта немилость к милости». И точно, горячее да сплывчивое
сердце их сейчас скоро и пройдет: «Марья! — бывало,
зовут через минутку. — Полно, мать, злиться-то. Чего ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай». Вы ведь, сестрица, не сердитесь?
«Дети — насельники земли до конца веков, дети Владыки Сущего, бессмертны они и наследники всех деяний наших — да идут же по
зову чистых
сердец своих в бесконечные дали времён, сея на земле смех свой, радость и любовь!
— Растревожил ты мне
сердце! Любка —
зови Анку! Милай, — Анку желаешь — дай ей четвертной билет! Ей, стерве, — и мне дай тоже! Я — подлец, брат, эх! Она тебе уступит, она-то? Нет тебе ни в чём запрету, растревожил ты меня!
— Уйдем отсюда, — сказала Дэзи, когда я взял ее руку и, не выпуская, повел на пересекающий переулок бульвар. — Гарвей, милый мой,
сердце мое, я исправлюсь, я буду сдержанной, но только теперь надо четыре стены. Я не могу ни поцеловать вас, ни пройтись колесом. Собака… ты тут. Ее
зовут Хлопс. А надо бы назвать Гавс. Гарвей!
Лишь стало поспокойнее и лучше, какой-то скорбный, мучительный голос
звал меня заглянуть в свое
сердце, и я не узнала себя.
Так проводил он праздники, потом это стало
звать его и в будни — ведь когда человека схватит за
сердце море, он сам становится частью его, как
сердце — только часть живого человека, и вот, бросив землю на руки брата, Туба ушел с компанией таких же, как сам он, влюбленных в простор, — к берегам Сицилии ловить кораллы: трудная, а славная работа, можно утонуть десять раз в день, но зато — сколько видишь удивительного, когда из синих вод тяжело поднимается сеть — полукруг с железными зубцами на краю, и в ней — точно мысли в черепе — движется живое, разнообразных форм и цветов, а среди него — розовые ветви драгоценных кораллов — подарок моря.
Но еще не спета песня всех прекрасней,
Песня о начале всех начал на свете,
Песнь о
сердце мира, о волшебном
сердцеТой, кого мы, люди, Матерью
зовем!
Он смотрел на записку, думая — зачем
зовёт его Олимпиада? Ему было боязно понять это,
сердце его снова забилось тревожно. В девять часов он явился на место свидания, и, когда среди женщин, гулявших около бань парами и в одиночку, увидал высокую фигуру Олимпиады, тревога ещё сильнее охватила его. Олимпиада была одета в какую-то старенькую шубку, а голова у неё закутана платком так, что Илья видел только её глаза. Он молча встал перед нею…
Мои большие несчастья, мое терпение тронули
сердца обывателей, и теперь меня уже не
зовут маленькой пользой, не смеются надо мною, и, когда я прохожу торговыми рядами, меня уже не обливают водой.
Крутицкий. Но он, кажется, парень с
сердцем. Вы, говорит, ваше превосходительство, не подумайте, что я из-за денег.
Звал меня в посаженые отцы: сделайте, говорит, честь. Ну, что ж не сделать! Я, говорит, не из приданого; мне, говорит, девушка нравится. Ангел, ангел, говорит, и так с чувством говорит. Ну, что ж, прекрасно. Дай ему Бог. Нет, а вы возьмите, вот в «Донском». (Декламирует.)
Так было и с Сашею Погодиным, юношею красивым и чистым: избрала его жизнь на утоление страстей и мук своих, открыла ему
сердце для вещих
зовов, которых не слышат другие, и жертвенной кровью его до краев наполнила золотую чашу.
Какие только знаю я проклятья,
Я все
зову на голову его!
Быть может, смертный грех я совершаю,
Но нам обоим места в свете нет!
Душою всей и каждым помышленьем,
Дыханьем каждым я его кляну,
Биеньем
сердца каждым ненавижу,
Но ваше малодушье, дон Октавьо,
Я презираю. Слышите ли? Вас
Я презираю.
Я пришел к ней с полным
сердцем и едва дождался свидания. Я не предчувствовал того, что буду теперь ощущать, не предчувствовал, что все это не так кончится. Она сияла радостью, она ожидала ответа. Ответ был он сам. Он должен был прийти, прибежать на ее
зов. Она пришла раньше меня целым часом. Сначала она всему хохотала, всякому слову моему смеялась. Я начал было говорить и умолк.
— Нет, царь, нет! Я помню. Когда ты стоял под окном моего дома и
звал меня: «Прекрасная моя, выйди, волосы мои полны ночной росою!» — я узнала тебя, я вспомнила тебя, и радость и страх овладели моим
сердцем. Скажи мне, мой царь, скажи, Соломон: вот, если завтра я умру, будешь ли ты вспоминать свою смуглую девушку из виноградника, свою Суламифь?
Говорили, что поп в
сердцах дал моему будущему слуге имя Иуды. Как бы то ни было, хотя я и
звал слугу Юдашкой, имя его много стесняло его, а через него и меня в жизни.
Я лег в постель, но на
сердце у меня было неспокойно, и я досадовал на моего друга. Я заснул поздно и видел во сне, будто мы с Сусанной бродим по каким-то подземным сырым переходам, лазим по узким крутым лестницам, и все глубже и глубже спускаемся вниз, хотя нам непременно следует выбраться вверх, на воздух, и кто-то все время беспрестанно
зовет нас, однообразно и жалобно.
И тяжкие обиды и жгучие слезы, стоны и разрывающая
сердце скорбь по нежно любимой единственной дочери, которая теперь, в ее юном возрасте, как голубка бьется в развращенных объятиях алчного ворона, все это
звало старика Байцурова к мщению; но у него, как у бедного дворянина, не было ни вьюгоподобных коней, ни всадников, способных стать грудь против груди с плодомасовскою ордою, ни блестящих бердышей и самопалов, какие мотались у тех за каждыми тороками, и, наконец, — у тех впереди было четырнадцать часов времени, четырнадцать часов, в течение которых добрые кони Плодомасова могли занести сокровище бедной четы, их нежную, их умную дочку, более чем за половину расстояния, отделяющего Закромы от Плодомасовки.
И точно, горячее да сплывчивое
сердце их сейчас скоро, бывало, и пройдет: «Марья! — бывало,
зовут через минутку.
Брюнетка, как сама она говорила, очень скучала на этих жалких вечерах; она с пренебрежением отказывалась от подаваемых ей конфет, жаловалась на духоту и жар и беспрестанно
звала мать домой; но Марья Ивановна говорила, что Владимир Андреич знает, когда прислать лошадей, и, в простоте своего
сердца, продолжала играть в преферанс с учителем гимназии и Иваном Иванычем с таким же наслаждением, как будто бы в ее партии сидели самые важные люди; что касается до блондинки, то она выкупала скуку, пересмеивая то красный нос Ивана Иваныча, то неуклюжую походку стряпчего и очень некстати поместившуюся у него под левым глазом бородавку, то… но, одним словом, всем доставалось!
Обидно ругается — не любил я, когда меня подкидышем
звали, но — приятен мне гнев его, ибо понимаю — гневается искренно верующий в правду свою, и такой гнев хорошо падает на душу — много в нём любви, сладкой пищи
сердца.
— Как не понять, известное дело: тайное свидание будете иметь. Только какой вы обманчивый человек, Сергей Петрович! Когда женились, так думали: вот станете боготворить жену; вот тебе и боготворить! Году не прошло еще, а рога приставил; недаром я вас
звала ветреником;
сердце мое говорило, что вы опасный для женщин человек.
К милой бы пошел, — к милой ноги не ведут,
Ой, ноги не ведут, да и
сердце не
зовет…
Действительно, с этих пор якуты переменились, как будто кто вдохнул небывалое мужество в
сердца этих робких и запуганных людей. Абрам Ахметзянов с товарищами выезжал ночью на место своей неудачи, и, остановясь в отдалении, они кричали и грозили, требуя возвращения лошадей; но якуты только
звали их подойти поближе, а на следующую ночь, как было известно в слободе, — устроили засаду у брода. Но удалой Абрашка уже не решился выехать туда вторично, и угрозы татар остались неисполненными…
— Ну, я отхлебну, а ты пей до дна!.. Что жить, старинушка, тяжелую думу за собой волочить; а только
сердце ноет с думы тяжелой! Думушка с горя идет, думушка горе
зовет, а при счастье живется без думушки! Пей, старина! Утопи свою думушку!
Разумеется, началось смятение
сердец. У нас был офицер, которого мы
звали Фоблаз, потому что он удивительно как скоро умел обворожать женщин, — пройдет, бывало, мимо дома, где какая-нибудь мещаночка хорошенькая сидит, — скажет всего три слова: «милые глазки ангелочки», — смотришь, уже и знакомство завязывается. Я сам был тоже предан красоте до сумасшествия. К концу обеда я вижу — у него уже все рыльце огнивцем, а глаза буравцом.
Гуров хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось
сердце, и он от волнения не мог вспомнить, как
зовут шпица.
Не знаю, долго ли бы простоял я тут или долго ли бы мне позволили простоять. Но раздался густой, протяжный, одинокий звук колокола с другой стороны; звук колокола заставляет трепетать; он слишком силен для человеческого уха, слишком силен для
сердца; в нем есть доля угрызения совести и печальный упрек; он
зовет, но не просит; он напоминает о небе, но пренебрегает землею.
Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от
сердца руку
И пожелать весёлых много лет.
Я пью один; вотще воображенье
Вокруг меня товарищей
зовет;
Знакомое не слышно приближенье,
И милого душа моя не ждет.
К нему приходит отец Наташи — сообщить о своих намерениях, за ним присылает ее мать — расспросить о Наташе, его
зовет к себе Наташа, чтобы излить пред ним свое
сердце, к нему обращается Алеша — высказать свою любовь, ветреность и раскаяние, с ним знакомится Катя, невеста Алеши, чтобы поговорить с ним о любви Алеши к Наташе, ему попадается Нелли, чтобы выказать свой характер, и Маслобоев, чтобы разузнать и рассказать об отношениях Нелли к князю, наконец, сам князь везет его к Борелю и даже напивается там, чтобы высказать Ивану Петровичу всю гадость своего характера.
Но больше всего, даже больше бубнового неженатого короля, моего жениха через девять лет, даже больше пикового короля, — грозного, тайного, — Лесного Царя, как я его
звала, даже больше червонного валета
сердца и бубнового валета дорог и вестей (дам я, вообще, не любила, у всех у них были злые, холодные глаза, которыми они меня, как знакомые дамы — мою мать, судили), больше всех королей и валетов я любила — пиковый туз!
В другом доме, находившемся даже недалеко от первого, этот опиумный господин (так
звали его в первой гостиной), производил совершенно противоположное действие; лысина его имела свойство проливать самый яркий свет; при появлении его, один вид лысины пробуждал уже в
сердцах присутствующих сладчайшее трепетание; самое молчание его находило восторженных истолкователей.
И Пантелей и Никитишна обошлись с Алексеем ласково, ничего не намекнули… Значит, про него во время Настиной болезни особых речей ведено не было… По всему видно, что Настя тайну свою в могилу снесла… Такими мыслями бодрил себя Алексей, идя на
зов Патапа Максимыча. А
сердце все-таки тревогой замирало.
Пришла новая волна упоения миром. Вместе с «личным счастьем» первая встреча с «Западом» и первые пред ним восторги: «культурность», комфорт, социал-демократия… И вдруг нежданная, чудесная встреча: Сикстинская Богоматерь в Дрездене, Сама Ты коснулась моего
сердца, и затрепетало оно от Твоего
зова.
Нужно было пережить всю горечь секуляризованной общественности и жгучую тоску религиозной безответности, нужно было социологически прозреть, чтобы воочию увидать косную социальную материю и ощутить всю тяжесть ее оков, дабы зажглось в
сердцах первое чаяние ее просветления, встал новый вопрос к небу, и в человечестве послышался новый
зов — к религиозной, общественности.