— Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже
злость берет. На пирожки-то глаз не пяль, не дам, тебе вредно, и бальзамчику тоже не дам. Вот с ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право, — рассмеялась она.
Когда я вспоминаю о своем гаденьком вилянье перед Наташей, меня
злость берет: уж два дня прошло; как мальчик, шалость которого открыта, я боюсь разговора с нею и стараюсь избегать ее.
Эти, вот эти, серые, бесцветные. С какой стороны к ним подойти? Если они живут и довольны жизнью, меня
злость берет и негодование. Хочется толкать их, трясти, чтоб они очнулись и взглянули кругом, — вы не живете, вы обманываете себя жизнью! А очнутся, взглянут, — вот Алеша. И охватит ужас. И кричит душа, что есть, есть и должно быть что-то для всех.
Просто, вы не поверите, Франц Степаныч, иной раз такая
злость берет, что выскочил бы из окна и отхлестал бы его, каналью, плетью.
Перечитал я написанное вчера… Меня опьянили яркое утро, запах леса, это радостное, молодое лицо; я смотрел вчера на Наташу и думал: так будет выглядеть она, когда полюбит. Тут была теперь не любовь, тут было нечто другое; но мне не хотелось об этом думать, мне только хотелось, чтоб подольше на меня смотрели так эти сиявшие счастьем глаза. Теперь мне досадно, и
злость берет: к чему все это было? Я одного лишь хочу здесь, — отдохнуть, ни о чем не думать. А Наташа стоит передо мною, — верящая, ожидающая.
Неточные совпадения
Но вы, разрозненные томы
Из библиотеки чертей,
Великолепные альбомы,
Мученье модных рифмачей,
Вы, украшенные проворно
Толстого кистью чудотворной
Иль Баратынского пером,
Пускай сожжет вас божий гром!
Когда блистательная дама
Мне свой in-quarto подает,
И дрожь и
злость меня
берет,
И шевелится эпиграмма
Во глубине моей души,
А мадригалы им пиши!
Первое время после этого Кранц приходил в первый класс, желтый от
злости, и старался не смотреть на Колубовского, не заговаривал с ним и не спрашивал уроков. Однако выдержал недолго: шутовская мания
брала свое, и, не смея возобновить представление в полном виде, Кранц все-таки водил носом по воздуху, гримасничал и, вызвав Колубовского, показывал ему из-за кафедры пробку.
— Ты у меня, как волчий зуб, — льстил Харитон Артемьич, благоговея перед искусством зятя, — да… Ох, ежели бы да меня учить, — сколько во мне этой самой
злости!.. Прямо
бери и сади на цепь.
— Что за подлость и что за глупость! — позеленел от
злости Петр Степанович. — Я, впрочем, это предчувствовал. Знайте, что вы меня не
берете врасплох. Как хотите, однако. Если б я мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы, впрочем, подлец, — всё больше и больше не мог вытерпеть Петр Степанович. — Вы тогда у нас денег просили и наобещали три короба… Только я все-таки не выйду без результата, увижу по крайней мере, как вы сами-то себе лоб раскроите.
— Да ты мне, говорю, хорошей водки давай. — Злость-то, значит, меня уж очень
берет.
Молодая стоила Пселдонимова. Это была худенькая дамочка, всего еще лет семнадцати, бледная, с очень маленьким лицом и с востреньким носиком. Маленькие глазки ее, быстрые и беглые, вовсе не конфузились, напротив, смотрели пристально и даже с оттенком какой-то
злости. Очевидно, Пселдонимов
брал ее не за красоту. Одета она была в белое кисейное платье на розовом чехле. Шея у нее была худенькая, тело цыплячье, выставлялись кости. На привет генерала она ровно ничего не сумела сказать.
Тогда Степан Никифорович
брал бутылку и тотчас же добавлял его бокал, что, неизвестно почему, начало вдруг обижать Ивана Ильича, тем более что Семен Иваныч Шипуленко, которого он особенно презирал и, сверх того, даже боялся за цинизм и за
злость его, тут же сбоку прековарно молчал и чаще, чем бы следовало, улыбался.