Неточные совпадения
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет!
В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а
в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте
жить мирно. Не трогайте вы меня, а я вас не трону. Сажайте и сейте, ешьте и пейте, заводите фабрики и заводы — что же-с! Все это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я и
в этом препятствовать не стану! Только с
огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго и до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!
Но стоило только приехать и
пожить в Петербурге,
в том кругу,
в котором он вращался, где
жили, именно
жили, а не прозябали, как
в Москве, и тотчас все мысли эти исчезали и таяли, как воск от лица
огня.
— Скажи мне одно слово! — сказал Андрий и взял ее за атласную руку. Сверкающий
огонь пробежал по
жилам его от сего прикосновенья, и жал он руку, лежавшую бесчувственно
в руке его.
— Совершенно верно сказано! Многие потому суются
в революцию, что страшно
жить. Подобно баранам ночью, на пожаре, бросаются прямо
в огонь.
Самгин не видел на лицах слушателей радости и не видел «
огней души»
в глазах жителей, ему казалось, что все настроены так же неопределенно, как сам он, и никто еще не решил — надо ли радоваться?
В длинном ораторе он тотчас признал почтово-телеграфного чиновника Якова Злобина, у которого когда-то
жил Макаров. Его «ура» поддержали несколько человек, очень слабо и конфузливо, а сосед Самгина, толстенький,
в теплом пальто, заметил...
— С такими глазами вам, русалка, надо бы
жить не
в воде, а
в огне, например —
в аду.
—
В детстве я ничего не боялся — ни темноты, ни грома, ни драк, ни
огня ночных пожаров; мы
жили в пьяной улице, там часто горело.
Он говорил, что «нормальное назначение человека —
прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение
огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала
в них».
— То есть погасил бы
огонь и остался
в темноте! Хороша жизнь! Эх, Илья! ты хоть пофилософствовал бы немного, право! Жизнь мелькнет, как мгновение, а он лег бы да заснул! Пусть она будет постоянным горением! Ах, если б
прожить лет двести, триста! — заключил он, — сколько бы можно было переделать дела!
Гончарова.], поэт, — хочу
в Бразилию,
в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает
в камень все, чего коснется своим
огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда,
в светлые чертоги Божьего мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно
жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
К нам не выехало ни одной лодки, как это всегда бывает
в жилых местах; на берегу не видно было ни одного человека; только около самого берега, как будто
в белых бурунах, мелькнули два
огня и исчезли.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость
жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот
огонь в душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы
в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите,
огонь,
огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой
жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
— То есть, не столько"внутреннее чутье", сколько начальственное распоряжение. Скажет начальство чебоксарцу: вот город Золотоноша,
в котором
живут всё враги; любезный чебоксарец! возьми и предай Золотоношу
огню и мечу! И чебоксарец исполнит все это.
— Скажу тебе по-своему, по-кочегарски: бог — подобен
огню. Так!
Живет он
в сердце. Сказано: бог — слово, а слово — дух…
— Знаете, иногда такое
живет в сердце, — удивительное! Кажется, везде, куда ты ни придешь, — товарищи, все горят одним
огнем, все веселые, добрые, славные. Без слов друг друга понимают…
Живут все хором, а каждое сердце поет свою песню. Все песни, как ручьи, бегут — льются
в одну реку, и течет река широко и свободно
в море светлых радостей новой жизни.
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая
жила тревогами и страхом за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем сгорела на
огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть
в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
Но самым невероятным мне всегда казалось именно это: как тогдашняя — пусть даже зачаточная — государственная власть могла допустить, что люди
жили без всякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точного урегулирования сроков еды, вставали и ложились спать когда им взбредет
в голову; некоторые историки говорят даже, будто
в те времена на улицах всю ночь горели
огни, всю ночь по улицам ходили и ездили.
— Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась
жить там, за Стенами. Голые — они ушли
в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми
в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся
огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
Поговаривали о каких-то подземельях на униатской горе около часовни, и так как
в тех краях, где так часто проходила с
огнем и мечом татарщина, где некогда бушевала панская «сваволя» (своеволие) и правили кровавую расправу удальцы-гайдамаки, подобные подземелья очень нередки, то все верили этим слухам, тем более, что ведь
жила же где-нибудь вся эта орда темных бродяг.
Не видит Федосьюшка
жила человеческого, не слышит человечьего голосу; кругом шумят леса неисходные, приутихли на древах птицы воздуственные, приумеркли
в небесах звезды ясные; собираются
в них тучи грозные, тучи грозные собираются, огнем-полымем рассекаются…
Слова любви, полные тоски и молении, тихо нежили ее слух; губы ее чувствовали чье-то жаркое прикосновение, а
в жилах внезапно пробегала тонкая, разъедающая струя
огня…
— Да-с… Осень, осень, осень, — говорил старик, глядя на
огонь свечи и задумчиво покачивая головой. — Осень. Вот и мне уж пора собираться. Ах жаль-то как! Только что настали красные денечки. Тут бы
жить да
жить на берегу моря,
в тишине, спокойненько…
Екатерина Филипповна
жила в довольно глухой местности,
в собственном наследственном доме, который, впрочем, она, по переезде
в Москву, сломала, к великому удовольствию своих соседей, считавших прежде всего ее самое немножко за колдунью, а потом утверждавших, что
в доме ее издавна обитала нечистая сила, так как
в нем нередко по вечерам слышали возню и даже иногда видали как бы
огонь.
Руслан на мягкий мох ложится
Пред умирающим
огнем;
Он ищет позабыться сном,
Вздыхает, медленно вертится…
Напрасно! Витязь наконец:
«Не спится что-то, мой отец!
Что делать: болен я душою,
И сон не
в сон, как тошно
жить.
Позволь мне сердце освежить
Твоей беседою святою.
Прости мне дерзостный вопрос.
Откройся: кто ты, благодатный,
Судьбы наперсник непонятный?
В пустыню кто тебя занес...
Мы сидим на корме, теплая лунная ночь плывет навстречу нам, луговой берег едва виден за серебряной водою, с горного — мигают желтые
огни, какие-то звезды, плененные землею. Все вокруг движется, бессонно трепещет,
живет тихою, но настойчивой жизнью.
В милую, грустную тишину падают сиповатые слова...
Приятно слышать последние вздохи жизни, но после каждого удара колокола становится тише, тишина разливается, как река по лугам, все топит, скрывает. Душа плавает
в бескрайней, бездонной пустоте и гаснет, подобно
огню спички во тьме, растворяясь бесследно среди океана этой пустоты, где
живут, сверкая, только недосягаемые звезды, а все на земле исчезло, ненужно и мертво.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут
жить иначе, чем
жили, — нет мира
в их грудях, не на чем ему укрепиться
в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу,
в общежитии; он знал, что
в каждом из них тлеет свой
огонь и неслиянно будет гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Думаю я про него: должен был этот человек знать какое-то великое счастье,
жил некогда великой и страшной радостью, горел
в огне — осветился изнутри, не угасил его и себе, и по сей день светит миру душа его этим
огнём, да не погаснет по вся дни жизни и до последнего часа.
Впереди, между деревьями, замелькали
огни деревеньки,
в которой он
жил; она вся состояла из десятка небольших дач.
Таким образом мы
жили, и, надо сказать правду, не видя ниоткуда притеснений, даже возгордились. Стали
в глаза говорить друг другу комплименты, называть друг друга «гражданами», уверять, что другой такой губернии днем с
огнем поискать, устроивать по подписке обеды
в честь чьего-нибудь пятилетия или десятилетия, а иногда и просто
в ознаменование беспримерного дотоле увеличения дохода с питий или бездоимочного поступления выкупных платежей.
К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками
в зубах солдатики, поглядывая то на дым, незаметно подымающийся
в жаркое небо и сгущающийся
в вышине, как белое облако, то на
огонь костра, как расплавленное стекло дрожащий
в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за то, что они
живут совсем не так, как русские.
С тех пор он
жил во флигеле дома Анны Якимовны, тянул сивуху, настоянную на лимонных корках, и беспрестанно дрался то с людьми, то с хорошими знакомыми; мать боялась его, как
огня, прятала от него деньги и вещи, клялась перед ним, что у нее нет ни гроша, особенно после того, как он топором разломал крышку у шкатулки ее и вынул оттуда семьдесят два рубля денег и кольцо с бирюзою, которое она берегла пятьдесят четыре года
в знак памяти одного искреннего приятеля покойника ее.
Кисейное платье племянницы чуть не вспыхнуло от
огня, пробежавшего по ее
жилам; она догадывалась, подозревала, не смела верить, не смела не верить… она должна была выйти на воздух, чтоб не задохнуться.
В сенях горничные донесли ей, что сегодня ждут генерала, что генерал этот сватается за нее… Вдруг въехала карета.
Юрий едва мог скрывать свое негодование: кровь кипела
в его
жилах, он менялся беспрестанно
в лице; правая рука его невольно искала рукоятку сабли, а левая, крепко прижатая к груди, казалось, хотела удержать сердце, готовое вырваться наружу. Когда очередь дошла до него, глаза благородного юноши заблистали необыкновенным
огнем; он окинул беглым взором всех пирующих и сказал твердым голосом...
Свобода и несколько глотков свежего, вольного воздуха превратили, казалось, кровь его
в огонь: он
жил как волчонок, выпущенный
в поле.
— А когда наконец рушился пласт породы, и
в отверстии засверкал красный
огонь факела, и чье-то черное, облитое слезами радости лицо, и еще факелы и лица, и загремели крики победы, крики радости, — о, это лучший день моей жизни, и, вспоминая его, я чувствую — нет, я не даром
жил!
— Душа! — воскликнул он, добиваясь своего. — Разве человеку с душой можно
жить так, как ты
живешь?
В душе —
огонь горит… стыд
в ней…
— Вы не жизнь строили — вы помойную яму сделали! Грязищу и духоту развели вы делами своими. Есть у вас совесть? Помните вы бога? Пятак — ваш бог! А совесть вы прогнали… Куда вы ее прогнали? Кровопийцы! Чужой силой
живете… чужими руками работаете! Сколько народу кровью плакало от великих дел ваших? И
в аду вам, сволочам, места нет по заслугам вашим… Не
в огне, а
в грязи кипящей варить вас будут. Веками не избудете мучений…
— Чтобы не было у меня вперед этого! Никогда не было! — закричал вдруг генерал и погрозил даже пальцем смотрителю. — Я теперь ее выгоняю вон!.. Но она… все еще, может быть,
проживет тут… день и два… чтобы совсем у ней не было
в эти дни
огня… совсем!.. Я с вас спрошу, — вы мне за то ответите!
Не червь
в тебе
живет, не дух праздного беспокойства:
огонь любви к истине
в тебе горит, и, видно, несмотря на все твои дрязги, он горит
в тебе сильнее, чем во многих, которые даже не считают себя эгоистами, а тебя, пожалуй, называют интриганом.
Работа
в медной горе считалась самою трудной, но Арефа считал ее отдыхом. Главное, нет здесь
огня, как на фабрике, и нет вечного грохота. Правда, и здесь донимали большими уроками немилосердные пристава и уставщики, но все-таки можно было
жить. Арефа даже повеселел, присмотревшись к делу. Конечно, под землей дух тяжелый и теплынь, как
в бане, а все-таки можно перебиваться.
В толпе нищих был один — он не вмешивался
в разговор их и неподвижно смотрел на расписанные святые врата; он был горбат и кривоног; но члены его казались крепкими и привыкшими к трудам этого позорного состояния; лицо его было длинно, смугло; прямой нос, курчавые волосы; широкий лоб его был желт как лоб ученого, мрачен как облако, покрывающее солнце
в день бури; синяя
жила пересекала его неправильные морщины; губы, тонкие, бледные, были растягиваемы и сжимаемы каким-то судорожным движением, и
в глазах блистала целая будущность; его товарищи не знали, кто он таков; но сила души обнаруживается везде: они боялись его голоса и взгляда; они уважали
в нем какой-то величайший порок, а не безграничное несчастие, демона — но не человека: — он был безобразен, отвратителен, но не это пугало их;
в его глазах было столько
огня и ума, столько неземного, что они, не смея верить их выражению, уважали
в незнакомце чудесного обманщика.
— Нет слушай: у него был добрый сосед, его друг и приятель, занимавший первое место за столом его, товарищ на охоте, ласкавший детей его, — простосердечный, который всегда стоял с ним рядом
в церкви, снабжал его деньгами
в случае нужды, ручался за него своею головою — что ж… разве этого не довольно для погибели человека? — погоди… не бледней… дай руку:
огонь, текущий
в моих
жилах, перельется
в тебя… слушай далее: однажды на охоте собака отца твоего обскакала собаку его друга; он посмеялся над ним: с этой минуты началась непримиримая вражда — 5 лет спустя твой отец уж не смеялся.
Его знали по целой Черниговской губернии, а
в Дубовке,
в Новозыбкове,
в Клинцах,
в Климовом посаде и вообще, где
жили русские беспоповцы, его боялись как
огня; матери даже детей пугали им, как на Кавказе пугали именем Алексея Петровича Ермолова.
Наталья заплетала косу, когда слова мужа вдруг зажгли
в ней злой
огонь. Она прислонилась к стене, прижав спиною руки, которым хотелось бить, рвать; захлёбываясь словами, сухо всхлипывая, она говорила, не слушая себя, не слыша окриков изумлённого мужа, — говорила о том, что она чужая
в доме, никем не любима,
живёт, как прислуга.
Во тьме, влажной от близости Волги, ползли во все стороны золотыми пауками
огни мачтовых фонарей,
в черную массу горного берега вкраплены огненные комья и
жилы — это светятся окна трактиров и домов богатого села Услон.
Мы отлично провели этот день, ходили
в лес, несколько раз принимались пить чай, а вечером, когда солнце стояло багровым шаром над самым лесом, старик-караульщик, который один
жил на Половинке
в качестве прислуги, заменяя кучера, горничную и повара, развел на берегу речки громадный костер; мы долго сидели около
огня, болтая о разных разностях и любуясь душистой летней ночью, которая
в лесу была особенно хороша.
Теперь, когда быстро наступала темнота, мелькали внизу
огни и когда казалось, что туман скрывает под собой бездонную пропасть, Липе и ее матери, которые родились нищими и готовы были
прожить так до конца, отдавая другим всё, кроме своих испуганных, кротких душ, — быть может, им примерещилось на минуту, что
в этом громадном, таинственном мире,
в числе бесконечного ряда жизней и они сила, и они старше кого-то; им было хорошо сидеть здесь наверху, они счастливо улыбались и забыли о том, что возвращаться вниз все-таки надо.