Неточные совпадения
Быть может, он для блага
мираИль хоть для славы был рожден;
Его умолкнувшая лира
Гремучий, непрерывный звон
В веках поднять могла. Поэта,
Быть может, на ступенях света
Ждала высокая ступень.
Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас
Погиб животворящий глас,
И за могильною чертою
К ней не домчится гимн времен,
Благословение племен.
Он верил, что душа родная
Соединиться с ним должна,
Что, безотрадно изнывая,
Его вседневно
ждет она;
Он верил, что друзья готовы
За честь его приять оковы
И что не дрогнет их рука
Разбить сосуд клеветника;
Что есть избранные судьбами,
Людей священные друзья;
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И
мир блаженством одарит.
— Все
ждут: будет революция. Не могу понять — что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция — от бессилия жить, а бессилие — от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи.
Мир во власти дьявола, говорит он.
— Замок, конечно, сорван, а — кто виноват? Кроме пастуха да каких-нибудь старичков, старух, которые на печках смерти
ждут, — весь
мир виноват, от мала до велика. Всю деревню, с детями, с бабами, ведь не загоните в тюрьму, господин? Вот в этом и фокус: бунтовать — бунтовали, а виноватых — нету! Ну, теперь идемте…
Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу на весь
мир, так закричу, что
мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там
ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то
ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот
мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а не та, которая окружает его…
Наконец, европеец старается склонить черного к добру мирными средствами: он протягивает ему руку, дарит плуг, топор, гвоздь — все, что полезно тому; черный, истратив жизненные припасы и военные снаряды, пожимает протянутую руку, приносит за плуг и топор слоновых клыков, звериных шкур и
ждет случая угнать скот, перерезать врагов своих, а после этой трагической развязки удаляется в глубину страны — до новой комедии, то есть до заключения
мира.
— Да, вы можете надеяться… — сухо ответил Ляховский. — Может быть, вы надеялись на кое-что другое, но богу было угодно поднять меня на ноги… Да! Может быть, кто-нибудь
ждал моей смерти, чтобы завладеть моими деньгами, моими имениями… Ну, сознайтесь, Альфонс Богданыч, у вас ведь не дрогнула бы рука обобрать меня? О, по лицу вижу, что не дрогнула бы… Вы бы стащили с меня саван… Я это чувствую!.. Вы бы пустили по
миру и пани Марину и Зосю… О-о!.. Прошу вас, не отпирайтесь: совершенно напрасно… Да!
И еще мог бы сказать, что социал-демократы будут в чем-либо положительном участвовать, лишь когда наступит конец
мира и водворится Царство Божие, так как раньше трудно
ждать абсолютной справедливости на свете.
Человечество и
мир ждут луча света от России, ее слова, неповторимого дела.
—
Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказала окончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что, может быть, решение мое ужасно — для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец и единственный друг мой, какого я только имею в
мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
Я тогда, как в этот погреб полез, то в страхе был и в сумлении; потому больше в страхе, что был вас лишимшись и ни от кого уже защиты не
ждал в целом
мире.
Владимир отправился к Сучку с Ермолаем. Я сказал им, что буду
ждать их у церкви. Рассматривая могилы на кладбище, наткнулся я на почерневшую четырехугольную урну с следующими надписями: на одной стороне французскими буквами: «Ci gît Théophile Henri, vicomte de Blangy» [Здесь покоится Теофиль Анри, граф Бланжи (фр.).]; на другой: «Под сим камнем погребено тело французского подданного, графа Бланжия; родился 1737, умре 1799 года, всего жития его было 62 года»; на третьей: «
Мир его праху», а на четвертой...
Но самое большое впечатление произвело на него обозрение Пулковской обсерватории. Он купил и себе ручной телескоп, но это совсем не то. В Пулковскую трубу на луне «как на ладони видно: горы, пропасти, овраги… Одним словом — целый
мир, как наша земля. Так и
ждешь, что вот — вот поедет мужик с телегой… А кажется маленькой потому, что, понимаешь, тысячи, десятки тысяч… Нет, что я говорю: миллионы миллионов миль отделяют от луны нашу землю».
«Шигалев смотрел так, как будто
ждал разрушения
мира… так-этак, послезавтра утром, ровно в двадцать пять минут одиннадцатого».
Поэтому дело спасения не было делом насилия над человеком: человеку предоставлена свобода выбора, от него
ждут подвига веры, подвига вольного отречения от разума этого
мира и от смертоносных сил этого
мира во имя разума большого и сил благодатных и спасающих.
Согласно современному сознанию человек не имеет глубоких корней в бытии; он не божественного происхождения, он — дитя праха; но именно потому должен сделаться богом, его
ждет земное могущество, царство в
мире.
Великое чудо, которого
ждет человек и с ним весь
мир, — когда все наши мертвецы встанут из гробов и оживут, совершится лишь в конце истории, к нему все мы должны готовиться.
Христос был распят тем
миром, который
ждал своего мирского царя,
ждал князя этого
мира и не имел той любви к Отцу, которая помогла бы узнать Сына.
Церковь как хранительница полноты истины тем отличается от ересей и сект, что она требует преображения всего
мира, всей плоти
мира,
ждет преображения вселенского.
Плоть этого
мира и плоть каждого из нас должна быть спасена для вечности, а для этого нужно не уходить из этого
мира в другой, не
ждать переселения души и естественного ее бессмертия, а соединять этот
мир с Богом, участвовать в его вселенском спасении путем истории, спасать плоть от смерти.
Он, как и прежде, стоял в центре громадного темного
мира. Над ним, вокруг него, всюду протянулась тьма, без конца и пределов: чуткая тонкая организация подымалась, как упруго натянутая струна, навстречу всякому впечатлению, готовая задрожать ответными звуками. В настроении слепого заметно сказывалось это чуткое ожидание; ему казалось, что вот-вот эта тьма протянется к нему своими невидимыми руками и тронет в нем что-то такое, что так томительно дремлет в душе и
ждет пробуждения.
Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским богом и Христом, и увидите, какой исполин, могучий и правдивый, мудрый и кроткий, вырастет пред изумленным
миром, изумленным и испуганным, потому что они
ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства.
Лиза слушала, жадно слушала и забывала весь
мир. Маркиза росла в ее глазах, и жандармы, которых
ждала маркиза, не тронулись бы до нее иначе как через Лизу.
Однажды за преферансом она почувствовала себя дурно, просила
подождать, сказала, что вернется через минутку, прилегла в спальне на кровать, вздохнула глубоко и перешла в иной
мир, со спокойным лицом, с мирной старческой улыбкой на устах.
— Не умею вам сказать, милая…
Подождите!.. Нет ли у меня кого-нибудь знакомого из профессоров, из медицинского
мира?..
Подождите, — я потом посмотрю в своих записных книжках. Может быть, удастся что-нибудь сделать.
Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто еще кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный
мир сливался с действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь и
ждали, что вот-вот выйдет кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой.
Я помню — первое у меня было: «Скорее, сломя голову, назад». Потому что мне ясно: пока я там, в коридорах,
ждал — они как-то взорвали или разрушили Зеленую Стену — и оттуда все ринулось и захлестнуло наш очищенный от низшего
мира город.
Тут странно — в голове у меня как пустая, белая страница: как я туда шел, как
ждал (знаю, что
ждал) — ничего не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода между мною и
миром.
Это было естественно, этого и надо было
ждать. Мы вышли из земной атмосферы. Но так как-то все быстро, врасплох — что все кругом оробели, притихли. А мне — мне показалось даже легче под этим фантастическим, немым солнцем: как будто я, скорчившись последний раз, уже переступил неизбежный порог — и мое тело где-то там, внизу, а я несусь в новом
мире, где все и должно быть непохожее, перевернутое…
Ижбурдин. А кто его знает! мы об таком деле разве думали? Мы вот видим только, что наше дело к концу приходит, а как оно там напредки выдет — все это в руце божией… Наше теперича дело об том только думать, как бы самим-то нам в
мире прожить, беспечальну пробыть. (Встает.) Одначе, мы с вашим благородием тутотка забавляемся, а нас, чай, и бабы давно поди
ждут… Прощенья просим.
Корреспонденция эта была единственным звеном, связывающим ее с живым
миром; она одна напоминала сироте, что у нее есть где-то свое гнездо, и в нем своя церковь, в которой старая тетка молится о ней, Лидочке, и с нетерпением
ждет часа, когда она появится в свете и — кто знает — быть может, составит блестящую партию…
С окончанием войны пьяный угар прошел и наступило веселое похмелье конца пятидесятых годов. В это время Париж уже перестал быть светочем
мира и сделался сокровищницей женских обнаженностей и съестных приманок. Нечего было
ждать оттуда, кроме модного покроя штанов, а следовательно, не об чем было и вопрошать. Приходилось искать пищи около себя… И вот тогда-то именно и было положено основание той"благородной тоске", о которой я столько раз упоминал в предыдущих очерках.
Он смотрел так, как будто
ждал разрушения
мира, и не то чтобы когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а совершенно определенно, так-этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять минут одиннадцатого.
Ждал его он поголовно,
Чтоб идти беспрекословно
Порешить вконец боярство,
Порешить совсем и царство,
Сделать общими именья
И предать навеки мщенью
Церкви, браки и семейство —
Мира старого злодейство!
Напоминание было лишне. Девушка слушала с затаенным дыханием, и в ее воображении, под влиянием этого выразительного грудного голоса, рисовалась картина: на таких же широких полях, в темноте, перед рассветом, стоят кучки людей и
ждут чего-то. Она еще не знает чего, но чувствует, что
ждут они какой-то правды, которая не имеет ничего общего с
миром ее мечтаний…
Приветствую тебя, обитатель
Нездешнего
мира!
Тебя, которую послал создатель,
Поет моя лира.
Слети к нам с высот голубого эфира,
Тебя
ждет здесь восторг добродушный;
Прикоснись веществам сего пира,
Оставь на время
мир воздушный.
Завидев сквозь сети зелени зоркие окна кельи старца, Кожемякин снимал картуз, подойдя к людям, трижды в пояс кланялся им, чувствуя себя грешнее всех; садился на одну из трёх скамей у крыльца или отходил в сторону, под мачтовую сосну, и, прижавшись к ней, благоговейно
ждал выхода старца, простеньких его слов, так легко умягчавших душу
миром и покорностью судьбе.
Начиналось обыкновенно тем, что бабушка — она ведь была мне бабушка — погружалась в необыкновенное уныние,
ждала разрушения
мира и всего своего хозяйства, предчувствовала впереди нищету и всевозможное горе, вдохновлялась сама своими предчувствиями, начинала по пальцам исчислять будущие бедствия и даже приходила при этом счете в какой-то восторг, в какой-то азарт.
Но здравые идеи восторжествовали; Франция подписала унизительный
мир, а затем пала и Парижская коммуна. Феденька, который с минуты на минуту
ждал взрыва, как-то опешил. Ни земская управа, ни окружной суд даже не шевельнулись. Это до того сконфузило его, что он бродил по улицам и придирался ко всякому встречному, испытывая, обладает ли он надлежащею теплотою чувств. Однако чувства были у всех не только в исправности, но, по-видимому, последние события даже поддали им жару…
Впервые напечатана А.И.Герценом в «Полярной звезде» в 1856 году.]; потом стал ей толковать о русском мужике, его высоких достоинствах; объяснял, наконец, что
мир ждет социальных переворотов, что так жить нельзя, что все порядочные люди задыхаются в современных формах общества; из всего этого княгиня почти ничего не понимала настоящим образом и полагала, что князь просто фантазирует по молодости своих лет (она была почти ровесница с ним).
Свобода! он одной тебя
Еще искал в пустынном
мире.
Страстями чувства истребя,
Охолодев к мечтам и к лире,
С волненьем песни он внимал,
Одушевленные тобою,
И с верой, пламенной мольбою
Твой гордый идол обнимал.
Свершилось… целью упованья
Не зрит он в
мире ничего.
И вы, последние мечтанья,
И вы сокрылись от него.
Он раб. Склонясь главой на камень,
Он
ждет, чтоб с сумрачной зарей
Погас печальной жизни пламень,
И жаждет сени гробовой.
Его старуха мать, которая целый год, чуть не до последнего часу,
ждала воскресения своего Васеньки, увидала наконец, что он не жилец в этом
мире.
Не мигая, молча, словно ничего даже не выражая: ни боли, ни тоски, ни жалобы, — смотрел на него Петруша и
ждал. Одни только глаза на бледном лице, и ничего, кроме них и маузера, во всем
мире. Колесников поводил над землею стволом и крикнул, не то громко подумал...
Арефа молчал. Будь что будет, а чему быть, того не миновать… Он приготовил на всякий случай котомочку и с тупою покорностью стал
ждать. От
мира не уйдешь, а на людях и смерть красна.
И чувство безутешной скорби готово было овладеть ими. Но казалось им, кто-то смотрит с высоты неба, из синевы, оттуда, где звезды, видит всё, что происходит в Уклееве, сторожит. И как ни велико зло, всё же ночь тиха и прекрасна, и всё же в божьем
мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и всё на земле только
ждет, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью.
И вот, — как это всегда бывает, если
ждешь чего-нибудь особенно страстно, — в ту самую минуту, когда Буланин уже собирается идти в спальню, чтобы снять отпускную форму, когда в его душе подымается тяжелая, удручающая злость против всего
мира: против Петуха, против Грузова, против батюшки, даже против матери, — в эту самую минуту дядька, от которого Буланин нарочно отворачивается, кричит на всю залу...
«Как здесь просторно, свободно, тихо! — думал Коврин, идя по тропинке. — И кажется, весь
мир смотрит на меня, притаился и
ждет, чтобы я понял его…»
— А я к себе доктора
жду обедать, — сказал Иван Иваныч. — Обещал с пункта заехать. Да. Он у меня каждую среду обедает, дай бог ему здоровья. — Он потянулся ко мне и поцеловал в шею. — Приехали, голубчик, значит, не сердитесь, — зашептал он, сопя. — Не сердитесь, матушка. Да. Может, и обидно, но не надо сердиться. Я об одном только прошу бога перед смертью: со всеми жить в
мире и согласии, по правде. Да.
Забыл несчастную навек
Или кончиной ускоренной
Унылы дни ее пресек, —
С какою б радостью Мария
Оставила печальный свет!
Мгновенья жизни дорогие
Давно прошли, давно их нет!
Что делать ей в пустыне
мира?
Уж ей пора, Марию
ждутИ в небеса, на лоно
мира,
Родной улыбкою зовут.